Дневные огни
Они вспыхивали и горели тихими серовато-стальными сполохами. Овально-усеченные, как чаши, дрожащие и не сразу различимые в громадных кустах церковной сирени, – они были налиты чем-то неслыханным, нематерьяльным, чем-то смиряющим душу, утоляющим страсть.
Выйдя из храма и оглянувшись, она вновь эти огни увидела. Увидев – рассмеялась. Все, все вокруг начиналось сызнова, с нуля! Горя не было, смерти не было, пылали и плыли только эти серые, слабо видимые огни.
Когда женщина в темно-синем костюме и черной косынке – завязанной не спереди, как это принято у московских прихожанок, а сзади – вышла из церкви, он, случайно обративший на нее внимание полчаса назад, ни о чем особо не помышляя, пошел следом.
Над окраинами Москвы висел серый тихий день, слегка подсвеченный упрятанными в низкую облачность лучами. До Троицы оставалось около двух недель. Со сладким трепетом он поежился и тоже оглянулся на церковь.
Церковь – новая, краснокаменная, выстроенная на фундаменте когда-то разрушенной старой – сонно плыла над крупными и глубокими, образовавшимися после недавних дождей лужами.
Полчаса назад, в церкви, он обратил внимание на стоящую в стороне – и словно бы вне внутреннего храмового великолепия, – чему-то улыбающуюся женщину.
Храм еще не кончили расписывать, фрески под куполом казались сырыми и такими же трогательными, как улыбка стоящей одиноко женщины.
Он пошел за женщиной еще и потому, что лицо ее показалось знакомым. Крепко вздернутый нос, ямочки на щеках, слегка раскосые серые глаза и – яркая деталь – широкие, светло-каштановые, не выщипанные и не вымазанные гадкой чернотой брови. Такой тип женщин особенно привлекал его: мальчишеская головка, юношеская повадка плеч и – плавно-медленное, живущее словно само по себе тело, от плеч и ниже.
Минуту назад ему показалось: женщина, проходя мимо, слегка кивнула…
В Москве все еще грохотала железными грозами, заливая их тугими бесцветными ливнями, весна, хотя по календарю уже наступило лето. Женщина шла, не оглядываясь, через дворы с малочисленным народом: бабками в игривых, сдвинутых на бок береточках, бледными, но беспокойными, измазанными шоколадом детьми, оставленными за неимением дач здесь, близ парка, в Лосинке…
Пройдя несколько улиц, очутились в старом, сплошь деревянном квартале.
Он шел и удивлялся: откуда эти купчихины, пыльно-зелененькие двухэтажные дома? Наружное спокойствие этих теперь непривычных для Москвы домов вдруг вызвало сильное внутреннее волнение: внутри у него, словно на паршивенькой, позабытой режиссером театральной сцене, засновали рабочие, стали падать доски, ломаться стулья, стал гадко поскрипывать строительный мусор…
Вдруг женщина в черной косынке свернула вправо и вошла в трехэтажный, такой же пыльно-дровяной, как и все прочие в этом квартале, дом, взбежала по лестнице и, чуть помешкав, скрылась в одной из трех квартир, узко, дверь в дверь, сведенных на лестничной клетке. Дверь квартиры при этом она беспечно оставила открытой.
Он стоял на площадке, не зная: войти, нет ли?
Мимо прошли под руку две древние старухи. Без звонка вошли они в квартиру, снова оставив дверь приоткрытой. Почти тут же из квартиры вышел мужик в вельветовых, явно ему узких брюках и черной рубашке. Глаза у него были злые и красные. Похлопав себя по карманам, он попытался найти сигареты или зажигалку. Но карманы так тесно влипли в ноги, что стало ясно: прятать или хранить в них ничего нельзя.
– Все тут с вами растеряешь. Самого себя похоронишь. – Мужик рванул ворот черной рубахи и заспешил вниз по лестнице.
Здесь вновь пришедший сообразил: тут похороны или поминки. Невероятная удача! Значит, можно войти без объяснений, без церемоний.
Не тратя и секунды даром, он вошел в богато и новомодно обставленную квартиру. Никто на него внимания не обратил.
За длинным столом в гостиной допивали два старика и молоденький светлоусый мальчик. В углу перешептывались пожилые дамы в пестро-черных платках.
– Сорок дней – а все не привыкну.
– После года привыкнете, Ия Львовна.
– Не скажите, милая! Хоть он и дальний, а сродственник мне.
– Богатый человек – всем родственник, – в голосе одной из пожилых дам послышались зависть и сарказм.
«Поминки! Не похороны!» – От этого стало легче, свободней. Сдержанно поклонившись, миновал он стол и вошел в смежную комнату. Там, пригорюнясь, тоже сидели на трехногих стульях, на светлокожем диване какие-то люди. Как раз против дивана была еще одна, и опять же приоткрытая, дверь…
Сняв черную газовую косынку и отворив зеркальную дверцу шкафа, она удивленно рассматривала свою мальчишескую, по моде чуть неровную, стрижку.
Он хотел выразить соболезнования и напомнить о том, что они вместе где-то учились или отдыхали, – но, пораженный ее мальчишеской, без косынки, головкой и еще больше – небрежно расстегнутым воротом блузки, – молчал.
Она вдруг заговорила сама:
– Всего сорок дней прошло, а жизнь другая, другая! И ведь, что странно. Так вот сразу и не скажешь, что стало другим. Как будто тяжесть какая-то ушла. Или – камень со спины сняли. Да еще эти дивные дневные огни… Вы заметили? Да, да! Я знаю: вы заметили. Иначе бы не пришли сюда. Кстати, вы не смотрите, что здесь все открыто. Здесь умелая, хорошо скрытая от посторонних глаз охрана. Но сегодня, сегодня… – Она тихо рассмеялась. – А вы помните? Мы ведь с вами соседями были. – Не поворачиваясь, она застегнула блузку, и он тут же вспомнил Южное Бутово, новый, но потом вдруг почему-то снесенный дом, недолгое их соседство по этажу, три или четыре года назад.
– И дом здесь – не смотрите, что старый. Он весь напичкан электроникой. Покойный муж любил во все старое новые пружинки вставлять. – Она негодующе фыркнула и наконец повернулась к нему от зеркала.
– Приходите послезавтра в церковь. Вообще-то я не религиозна. А вы?
Он неопределенно дернул плечом.
– Я так и думала. Я, знаете ли, пока шла из церкви, многое про вас пораскинула. Это меня покойный муж научил, сразу понять главное: зачем человек родился, зачем живет, что ему на этом свете определено сделать. Про вас я, кажется, кое-что поняла. – Глаза ее расширились, и она тут же отвернулась к зеркалу. – Приходите послезавтра. Просто походим возле церкви, посмотрим на дневные огни…
Через день к церкви она не пришла.
Огней, – которые, конечно же, были отсветом пылавших в храме свечей, – тоже не было: будний день или неурочный час, словом, церковь оказалась закрыта.
Побродив между луж, он отправился к зеленому деревянному дому. Внутрь его не пустили. Он стучал и звонил, но никто на крыльцо не вышел, дверь не отпер. Он стал искать вывеску, но нашел только картонку, вставленную за старинный наличник окна. На картонке было напечатано:
...
Представительство фирмы «The Sheep-fold»
New Zealand. Christchurch
Он уже собирался уйти, когда одно из верхних окон бесшумно отворилось.
– Привет, – сказала она. И постучала костяшкой пальца по зеленой решеточке. – Вам сейчас отопрут.
Через минуту-другую дверь, и верно, открылась. Поджарый, с усиками и бородкой, немолодой уже охранник, ни слова не говоря, пропустил его внутрь. Он хотел подняться по лестнице к знакомой уже квартире, но охранник мягко развернул его за плечо:
– Не сюда. Сюда, пожалуйста.
Она быстро вошла, почти вбежала в контору, обставленную светло-серой сверхсовременной мебелью. Из-за стола тут же поднялся и вышел вон какой-то служащий.
– Excuse me, – сказал он на ходу.
– Вы не представляете, как меня здесь достали, – сказала она, но при этом не нахмурилась, а улыбнулась. – В конторе все пришедшие обязаны отмечаться. Запишите свое имя, фамилию, адрес и пойдемте скорей наверх! Здесь есть внутренняя лестница.
Наверху, тоже в каком-то служебном кабинете, она спросила только: «Вы были у церкви? Видели огни?» – и тут же, не ожидая ответа, стала раздевать его, раздеваться сама.
– Вы не думайте… не думайте… – шептала она. – Не думайте, что все это так вот… случайно… бездарно… бессмысленно…
Она вдруг перестала стаскивать с себя юбку и, полуодетая, кинулась к шкафу. Выхватив почти наугад две полотняных салфетки, она вернулась и, ничего не говоря, стала прилаживать салфетку ему на глаза. С трудом завязав узел сзади, тут же притянула его лицо к себе.
– Так лучше… лучше… Без глаз лучше… Все острее, необычней… Вы чувствуете, как увеличивается моя левая грудь? А правая, правая?
Любовь с завязанными глазами – вначале бестолковая и детская – вдруг полностью захватила его. С силой и ненасытностью слепца он потянул ее за бедра, с силой же усадил на себя. С легкой ненавистью от того, что лишился зрения, он подымал и опускал ее и, словно боясь выпустить по слепоте своей из рук, время от времени сильно защемлял ей ягодицы. – Я говорила! Говорила! – тихо покрикивала она. – Так лучше! Так резче… Так запомнится…
Спустя несколько минут, сняв с себя ограничители зрения и лежа на спине, она глядела в потолок. Потом, закрыв глаза, спросила:
– Вы, наверное, заметили… Не могли не заметить… У меня сзади… Ну, словом, один природный недостаток…
– Говори мне «ты»…
– Нет-нет! «Вы» – намного лучше! Я думаю, два века назад люди в нашем положении обязательно говорили «вы». Мой покойный муж тоже всегда говорил мне «вы». Я до сих пор люблю его! Вы не думайте! Он был необыкновенный человек. Но вот – неожиданно умер. Мы и познакомились неожиданно. Он ведь приехал сюда из Новой Зеландии. Жил здесь полгода. Был очень крупным фермером. А здесь – представительство. Но по корням он наш! Славянин! Славянский горец. Есть целая нация – или, может я путаю, народность такая – бойки. У него и фамилия была – Бойко. Там, в горах Западной Украины, Чехии, Румынии – много тайного и непонятного. Необъяснимые исчезновения людей. А потом их возвращения: через сто лет, через двести… По-моему, его семья просто сбежала оттуда. Чтобы, чтобы… Нет, не буду вам этого говорить… В общем, в детстве, в 1948 году он эмигрировал с родителями в Австралию. Оттуда – на острова, в Зеландию. У него несколько крупных овечьих ферм под Крайстчерчем, на Южном острове. Есть и на Северном, под Манукау и Таурангой. Там везде овцы, овцы, и… титаномагнетитовые пески. Ну еще – яблоки и эти противные волосатые киви… Я была там. И знаете… знаете… Нет, и этого говорить не буду… Лучше – о муже. Ему было всего 65… А вам? Вам, наверное, и тридцати нет?
Он резко дернул небритой – тоже по моде – щекой. Разговор об овцах, Австралии и покойном муже показался несуразным, нелепым. Она вмиг это почувствовала, чуть громче вскрикнула:
– Вы не думайте… Я не случайно о муже… Он очень многому научил меня. И впервые показал мне эти серые дневные огни. Он тогда сказал: «Раньше эти огни были только у женщин, и теперь – так…» Он был – замечательный. Только вот брачный контракт… Я ведь до сих пор связана с ним, с его семьей, брачным контрактом.
Но контракт потом, позже… Я, знаете, вспоминала вас. Южное Бутово, наши маленькие безобразные кусты… Завяжите же мне глаза, – вдруг взмолилась она. – И себе тоже… Но сперва – гляньте… У меня такой маленький овечий хвостик сзади…
Он, досадуя на эту нескончаемую речевую чушь, грубовато развернул ее к себе спиной. И тут же рассмеялся: ничего, кроме великолепно вылепленных ягодиц, он не увидел. Она по его смеху определила: ничего нет, и, перевернувшись на спину, стала быстро завязывать платки на глазах.
Охранники вытолкали его из дома чуть не взашей. Чувствовалось: его здесь едва терпят, но и запретить ничего не могут.
Перед тем как уйти он, как бывший военный юрист, бегло проглядел брачный контракт.
Ее муж был странным человеком. В контракте он больше всего беспокоился об овцах, об их честном – в случае чего – разделе. Однако самым странным условием для нее было: не возвращаться после его смерти в Россию, остаться в Зеландии и через два года – правда, лишь по обоюдному согласию – выйти замуж за его младшего брата Николаса.
– Но вы не думайте! Он не самодур и не извращенец. Просто в горах так раньше было принято. Женщин там всегда не хватало, их было намного меньше, чем мужчин! Поэтому если в этих славянских горах умирал человек и у него оставалась вдова, – ее навсегда привязывали к семье, к месту, где жили… Но сейчас ведь не средневековье. Мы эту брачно-контрактную халабуду враз поломаем!
Они встречались несколько дней кряду, все сильней привязываясь друг к другу.
Она бегала на четвереньках и блеяла овцой, он гладил ее по-мальчишески остриженную голову и тихо покусывал плотную прозрачную кожу предплечий.
Однажды, подойдя к окну, они вместе увидели серые дневные огни. Огни мягко и скоро – как облака в горах – проплыли и скрылись. Она вдруг заплакала и крепко поцеловала его в щеку. Потом, чуть погодя, сказала:
– В первый раз я увидела эти огни там, в Зеландии, когда мы перелетали через пролив Кука с Южного острова на Северный. Мне иногда кажется: муж перенес эти маорийские огни сюда…
– Не говори глупостей, – сказал он. И вдруг со страхом подумал о желтовато-зеленых, а по краям слегка серых, огнях Троицына дня, которые жгут и испепеляют непокорных, тугоумных, грешных. «Троица грозная, Троица грозовая, палящая – пощади меня!» – сказалось им про себя. Не желая произносить этого вслух, он все же сказал:
– Это Троицыны огни. Троица чудесный, но и грозный праздник. Меня в детстве научили бояться и уважать его. Во всяком случае, вести себя надо до Троицы – тише воды, ниже травы.
– Да, да: тише воды! Ниже травы! Верно!.. А я – глупая! И с хвостом, – смеялась она. – Но все равно, огни эти – маорийские… Бог – любой бог! – бережет эти огни для себя. А мы их – любя друг друга – унесли… взяли… Как вы думаете – нас накажут? Ну да теперь все равно… – Сверкая голой спиной, она подбежала к шкафу, вынула теперь темно-синие и очень плотные салфетки, стала завязывать глаза ему, себе. – Чтобы не видеть этих огней, ничего не видеть, а только чувствовать, обнажать, обнажать осязанье!..
Вечером того же дня она внезапно объявила: завтра, через Дели и Канберру, вместе с одним из охранников, ей надо лететь в Веллингтон. Билеты давно забронированы. – Но вы не огорчайтесь! – ласково лепетала она, глядя расширенными зрачками сквозь его потерянное, ставшее пергаментно-серым лицо. – Я ведь ненадолго совсем. Дней на девять-десять. Развяжусь с этим дурацким контрактом – и все, и назад! Да там ведь и обозначено: «по обоюдному желанию». А у меня нет никаких желаний, кроме как ощущать вас внутри себя и себя внутри вас… Вот только овцы… Нужно их честно разделить… А это трудно. Муж говорил: «Овцы – солнечные твари». Он очень, очень беспокоился о них. И всегда пел одну и ту же песню:
Вивци мои, вивци!
Хто ж вас будэ пасты,
як мэнэ нэ станэ?…
Она не вернулась ни через десять дней, ни позже. Перед самой Троицей он получил короткую эсэмэску: «Ona nie priedet. Nikolas».
Огни, серые, еле видимые, легко плыли мимо церквей, гаражей, рекламных щитов.
Огни – или пламя, или новая материя бытия, или серые чаши вознесения и ухода – двигались с юга на север, а потом бог знает куда. Всё, к чему эти огни – для одних вполне ощутимые, для других незнаемые и нечуемые – прикасались, становилось по земным понятиям мертвым. По небесным же – бессмертным.
Многие видели эти огни на пороге любви и смерти. Но многие и не замечали их.
Многие пропускали эти огни сквозь себя безо всяких последствий. Но многих огни и спалили.
Многие хотели бы получить эти огни в дар – как наилучшее завершение иногда удивительно бессмысленной и бесполезной жизни. Но многих чаша сия миновала…
Он не выдержал, пошел в контору. Там его встретили грубыми насмешками и чуть не взашей вытолкали вон.
– Получил эсэмэску? И вали отсэда, – сказал немолодой, одышливо-белолицый охранник.
Пришедший вернулся, скрыто ударил охранника локтем в переносицу. Тот защититься от скрытого удара не смог, мягко осел перед дверью на землю. Переносица вмиг сделалась красной.
Но легче от этого не стало.
Он пошел, почти побежал к метро. Переходя дорогу – еще раз оглянулся на едва видимую сквозь деревья, краснокаменную церковь.
Мелькнул узкий серый огонь.
«Какие эти серые огни – разные. Ну и что? Каждому – свои огни, – усмехнулся он про себя. – Своя fatа morgana… Ей огни маорийские, – усмешку на лице сменила судорога, – мне… мне…»
Вывернувшаяся из-за каких-то палисадов «девятка» ударила его бампером ниже колена, отшвырнула далеко в сторону. Переворачиваясь и падая навзничь, он увидел выше и левей себя какую-то вспышку и врезался затылком в широко-острый бордюрный камень…
Через год – без нескольких дней – широкая и короткая двухпалубная яхта на воздушных крыльях вышла из Крайстчерча и взяла курс на Северный остров. Рядом с держащим одной рукой штурвал капитаном в открытой штурманской рубке стояла светловолосая, по-мальчишески коротко и по-новомодному, «уступами», остриженная женщина, в синеньких бриджах и такой же блузке. Улыбаясь и долгое время не меняя позы, она смотрела вперед, вдаль. Яхта шла на высокой, почти предельной скорости.
Огонь божественной справедливости вспыхивал в самых разных местах: на болотах и реках, в грузовых отсеках самолетов и в металлических холодных трубах. Огонь делал свое дело: как адский маньяк, выходил он внезапно из жестяного тумана, выходил из красных и белых, твердых и мягких земных вещей, выходил, широко распахивал плащ и, показав свое повергающее в ужас, серое срамное тело, набрасывался на жертву! Однако, набросившись, ненасытным и грубым вмиг быть переставал, снова возвращаясь к своей серо-пламенной, едва угадываемой, дневной сути: к божественно мелькающий справедливости.
– Can you see? – спросил через весьма продолжительное время высокий, с висков чуть седеющий капитан. – What are these grey lights? – Где? Ах эти, – рассмеялась пассажирка, сразу и весьма охотно развернувшаяся влево. – Серые огни… Забавно… Я уже видела похожие. Но чуть подальше. Не здесь… И еще в другом месте видела… Сколько еще до Манукау?
Весь год она собиралась в Москву. Но так и не собралась. Николас оказался отличным парнем: сдержанным и неразговорчивым. Он лишь два-три раза упомянул о статье брачного контракта, но отнюдь не принуждал ее к сожительству, вообще не неволил. Словно бы в оцепенении, в ожидании чего-то великого и радостного – как та московская любовь, помнившаяся ежеминутно, ежечасно: грудью, кожей, милым овечьим отростком – прожила она этот год. Она не могла и не хотела остаться. Она не могла и не хотела улететь. Сладкое летаргическое оцепенение, ожидание нового, еще более яркого и долгопламенного взрыва любви – не покидало ее.
Внезапно серые огни – крупней и невесомей московских – качнулись: сначала влево, потом вправо.
– What is this? I don’t understand, – капитан незаметно для себя (но спутница его это сразу заметила) – качнул легкую, послушную в управлении яхту в такт серым огням.
– Помнишь, твой брат рассказывал про австралийский миф: люди, когда любят друг друга, якобы отбирают огонь у солнца… И оно в гневе насылает на них совсем другие огни… Впрочем нет. Это наверняка сюда не годится. А годится вот что: сегодня Троица! Да, Троица, – жадно глотая морской воздух, сказала она. – Верней… Сегодня уже не Троица! – Она еще раз посчитала про себя текущие дни. – Сегодня Духов день… – Она снова тихо и коротко рассмеялась. – Ты правда мне так предан, Николас?
– You don’t understand: body and soul!
– Body and soul… Душой и телом… Да, да… Так я и думала!..
– Wnat is the English: «Duchov den’»?
– Духов день?… Это… Это знаешь ли…
Телом и душой серых огней была плотская, но не «звериная плотская», а «небесная плотская» – любовь. Огни несли легкую смерть и нескончаемую жизнь. И давались они лишь тем, кто нес сходную с небесной любовь в себе.
Жизнь огней была хороша, бесконечна.
Жизнь людей была короткой, хрупкой.
Огни – едва видимые, круглоовальные серые огни – накренились сильней, накренились грубо и дерзко, чуть седеющий с висков капитан вдруг резко крутанул штурвал вправо, потом влево и потерял управление.
На следующий день несколько газет Веллингтона сообщили: «Вчера, 1 июня 200… года, при выходе из пролива Кука в Тасманово море потерпела крушение и затонула яхта “Tne Sheep-hook”, принадлежавшая крупнейшему скотопромышленнику Николасу Б. По непроверенным данным, на яхте находились сам Николас Б. и его невеста мисс Ю. Яхта поднята на поверхность. Поиски тел ведутся». И кроме промелька серых дневных огней, не осталось от тех троих в мире ничего: ни звука, ни следа.