Книга: Женские праздники (сборник)
Назад: Ракурс
Дальше: Примечания

Синхрон

По шоссе мчалась машина, видимость была хуже некуда, но не из-за дождя или тумана — у человека, сидевшего за рулем, неудержимо текли слезы. Из динамиков звучал завораживающий хриплый голос, певший что-то по-английски, однако постепенно и почти нечувствительно для слуха его вытеснял другой, в той же тональности и того же тембра, только русскоязычный:
Кто в дыму огня, кто в волне морской,
кто средь бела дня, кто в кромешной тьме,
кто отринув страх, кто дрожа как лист,
кто с легким сердцем, кто в мучениях…
Прислушайся: кто призывает на помощь?

Мы не знаем, как был одет мужчина в этот теплый майский день, но во всем его облике, в каждой детали чувствовалась порода.
Присмотревшись, можно было заметить, что губы мужчины едва заметно шевелились, но даже когда они намертво сжимались, песня загадочным образом продолжала звучать — не иначе как в его воображении. Удивительно, как точно он копировал манеру исполнения. Но самое удивительное — почти дословно совпадали оба текста. Впрочем, все объяснялось просто: Олег Борисович Огородников был по профессии синхронист-переводчик, один из лучших, если не лучший в своем деле.
Кто открывши газ, кто приняв снотворное,
кто от любви, кто от ревности,
кто бритвой полоснув, кто дернувшись в петле,
кто пресытившись, кто от голода.
Прислушайся: кто призывает на помощь?

Он поднес к глазам визитку, на обороте которой был адрес — конечная цель его странного путешествия. Нет, он был не в состоянии прочесть чужие каракули. Хотя он и без чертежа помнил маршрут. Каких-нибудь два с половиной часа, и он увидит.
Кто угодив под камнепад, кто из-под колес,
кто на честном пиру, кто один как перст,
кто возвысившись, кто впав в нищету,
кто отчаявшись, кто уверовав…
Прислушайся: кто призывает на помощь?

Всё? Ах да… Ритуальная записка.
Но что он может напоследок сказать жене? Дочери? Еще, чего доброго, решат, что он это сделал им назло. Нет, лучше не оставлять письменных улик. Он порвал на мелкие клочки начатую записку и выбросил в окно.
Когда он сунул голову в духовку, галстук назойливо зашлепал по лицу. Он начал было развязывать галстук, но передумал, заколол булавкой. И все равно из этой затеи ничего не вышло. Он задыхался.
Веревка в ярком целлофане, которую он почему-то прятал в корзине для грязного белья, измучила его совершенно. То узел развязывался, то ноги доставали до пола.
Звонок.
С петлей на шее он подошел к телефону. Не хотел подходить. а как не подойти?
— Алё, это кинотеатр?
— Это цирк, девушка, — криво усмехнулся он. — Сегодня и ежедневно: конферанс с петлей на шее.
Он положил трубку. На то, чтобы подняться из кресла, сил уже не было.
Долгая минута в полной прострации. Наконец он взял опять трубку кнопочного телефона, набрал номер. Пальцы дрожали меньше, чем можно было ожидать.
— Корнеев слушает. Алло?.. алло!.. Вас не слышно, перезвоните.
Огородников, так ничего и не сказав, положил трубку. Глупо. Что за детские игры. Выкурил сигарету, немного успокоился. Снова набрал номер.
— Корнеев слушает.
— Огородников переводит.
Интересно, сколько лет они разыгрывают этот телефонный дебют?
— Олег, это ты сейчас звонил?
— Нет, — соврал он. — Ты можешь послать к офтальмологам Буравского? Вместо меня?
— Что, опять? — в голосе шефа появилась искренняя озабоченность, и это окончательно выбило Огородникова из колеи.
— Да, — с трудом выдавил он из себя.
— Э, да ты совсем раскис. Ладно, посиди дома. Что тебе сейчас нужно, так это покой.
— Ага, вечный.
Шеф хмыкнул.
— Вечный не обещаю, но отдельную палату Раскин тебе обеспечит. Недельки на две, годится? Тишина, сосны. Раскин тебя не то что на ноги, на уши, если надо, поставит. Когда я его.
— Значит, договорились. Переводил Огородников.
— Наслаждался Корнеев.
Отбой.

 

— Будем молчать?
Тягучий, слегка гнусавый голос — будто заложен нос. И рассматривает тебя без зазрения совести так, словно ты вошь под микроскопом. А самому и сорока, наверно, не будет. И это — врач! Даже надеть халат не удосужился. В Огородникове нарастала неприязнь к человеку, встречи с которым он ждал, можно сказать, как свидания с Господом Богом.
— Олег Борисович, мне жалко моего времени.
— А мне моих денег.
Раскин не только не обиделся на грубость, наоборот, она его развеселила. Смех у него, впрочем, оказался не более приятным, чем голос.
— Да, на аппетит не жалуемся. Но вас ведь о цене предупредили? — Ответа не последовало. — Сдается мне, чем-то я вам не приглянулся.
— Я ожидал увидеть врача.
— А, вы об этом, — Раскин небрежно показал на свой костюм, сшитый, кстати, безупречно. — Ну, во-первых, мой рабочий день закончен. А во-вторых. будь я в халате, вы бы чувствовали себя моим пациентом, то есть больным человеком.
Огородников впервые посмотрел на него без откровенной враждебности.
— А я, признаться, твердо рассчитываю к концу нашего разговора доказать вам, что вы здоровы.
— Если это одна из ваших психиатрических уловок, то вы явно переоцениваете ее эффективность.
Раскин расхохотался.
— А вам палец в рот не клади. Но — к делу. Ну так что, сами расскажете, что привело вас сюда, или предпочитаете, чтобы это сделал я?
— Любопытно будет послушать, — Огородников отказывался поддерживать шутливый тон, взятый собеседником.
— Если начну врать, остановите. Профессия: переводчик-синхронист. Международные конгрессы, научные симпозиумы. И везде нарасхват — ас! Ощущение своей незаменимости породило комплекс полноценности, подогреваемый регулярными приглашениями на кинофестиваль. Как приятно — входишь в зал, «театр уж полон, ложи блещут», завсегдатаи перешептываются: «Кто будет переводить?» — «Огородников. Классно чувак работает». А ты аккуратно так вешаешь пиджачок на кресло, надеваешь наушники и, потомив еще немного публику, — что, невтерпеж? — нажимаешь наконец на тумблер: «Можно начинать». Ну, само собой, престиж, деньги, связи. Жена. жена, убаюканная годами благополучия, ищет острых ощущений на стороне. и находит. Достаточно умна, чтобы это не афишировать, однако не настолько осторожна, чтобы ни разу не попасться. Так, сын.
— Дочь.
— Спасибо за уточнение. Итак, дочь. Груба, ленива, невоспитанна. Приводит домой целый кагал таких же выродков. извините.
— Извиняю.
— До одури слушают бред, который они называют «новой волной», наверняка пьют, а может, занимаются чем-то и похлеще, но этого уже родители знать не могут, потому что детишки «секут момент» и вовремя запираются. Хватит?
Огородников подавленно молчал.
— Вы меня не прервали, из чего я заключаю, что нарисованная картина не слишком отличается от действительности.
— Успели завести досье, — усмехнулся Огородников.
— Зачем. Вполне хватило анкетных данных, сообщенных нашим общим знакомым. Он, кстати, весьма высокого о вас мнения.
— А кинофестиваль?
— Был на американском боевике, который вы переводили. У меня хорошая зрительная память.
— А жена? Дочь?
— По накату.
— Как вы сказали?
— Вы никогда не задумывались, почему цыганки, вторгаясь в нашу судьбу, чувствуют себя в ней как рыбы в воде?
— Я, знаете, не привык обращаться к их услугам.
— И правильно. Если уж позволять себя обобрать, так не какой-нибудь грязной старухе, а интеллигентному человеку с университетским дипломом.
Раскин снова захохотал, но почему-то на этот раз Огородникова не покоробило. Чем-то этот тип подкупал. Обезоруживающей своей наглостью, что ли.
— Между прочим, могли бы и улыбнуться, — продолжал весельчак доктор. — Ну да бог с вами. Ладно, раскрою карты. Я вам рассказал свою собственную жизнь.
Огородников не сумел скрыть изумления.
Раскин понаслаждался произведенным эффектом.
— Разумеется, с поправкой на профессию. Ну и там дочь, сын. Что это вы на меня так смотрите? Или были убеждены, что только вы выкладываетесь на работе и только вам может изменять женка? Увы, увы. — Он развел свои мощные ручищи, как борец, изготовившийся для захвата противника. — А теперь слушайте: все, что я сейчас тут нарисовал, чушь собачья. Плюнуть и растереть. Будем считать, я вас немного развлек. Как умел. А вот теперь я вас внимательно слушаю.
И вдруг у Огородникова вырвалось — детская обида, крик души:
— Хоть раз в жизни, когда твой муж уже мылит веревку, можно не мозолить глаза этой яичной маской?! Нет, вы мне ответьте — можно?
Что ест утром человек, твердо решивший свести счеты с жизнью? Огородников ел классический завтрак женатого холостяка: яичницу, консервы и хлеб, прихлебывая кофе из своей чашки.
В его семье, этом тройственном союзе, собственность каждого союзника была неприкосновенна: своя чашка, своя комната, своя жизнь.
Вера, в каком-то бесформенном, до полу бурнусе, с обезображенным яичной маской лицом, сидела враскорячку за кухонным столом, ближе к окну, то есть к свету, и покрывала лаком свои длинные холеные ногти. Огородников зарылся в газету (мыслимое ли дело, на пороге небытия интересоваться текущими новостями?), чтобы только не видеть это яичное паскудство, но оно — вот ведь зараза — словно притягивало к себе взгляд.
Из дальней комнаты громыхнула «железная» музыка.
— А вот и мы, — обрадовалась Вера, просушивая ногти. — А я уж хотела идти ее будить.
— Там есть кому будить, — Огородников подчеркнуто не вылезал из газеты.
— Есть? Кто? — И тут же, забыв о своем вопросе: — Я все-таки возьму, пожалуй, этот комбинезон. Тинка сдохнет. — Мельком глянула на часы, бросилась в ванную.
Из комнаты дочери высунулась патлатая голова, мгновенно оценила рубежи, занятые неприятелем, и тотчас скрылась.
Огородников, читая, все больше мрачнел.
Вера вернулась с нормальным, и даже со знаком качества, лицом и принялась за марафет. Это было высокое искусство, и когда-то Огородников мог бесконечно смотреть, как жена «выводит глаз», как кладет тон, как она медленно и чувственно расчесывает свои прямые, до белизны вытравленные волосы. Сейчас его все раздражало. Особенно эти ее «незаметные» приглядки за временем при отхлебывании кофейка.
— Успеешь, — со значением сказал он.
— А-а, — протянула она нечто вроде согласия, облизывая в этот момент губную помаду.
— Странно, — произнес он после большой паузы.
Вера что-то искала в косметичке, бормоча под нос:
— Ну вот… когда торопишься… черт…
— Странно, — повторил он, — о душе, наверно, сейчас бы надо, а я. ем вот. и ничего.
— Там пельмени… кажется, есть еще. Я сегодня поздно. опять приехали… от «Нины Риччи». — Вера занималась макияжем.
Он усмехнулся.
— Боюсь, что ужин мне не понадобится. Тоже неплохо. — Это уже относилось к газете. — Джоконда, оказывается, это сам Леонардо. Автопортрет. Когда будешь снимать мою посмертную маску, я тоже постараюсь улыбаться. Позагадочнее. По-вашему, это Огородников? Олег Борисович? Дурачки вы, дурачки. Неужто не узнали? Ну думайте, думайте. Авось, через четыреста лет до чего-нибудь додумаетесь.
Рок-мальчики в комнате дочери вдруг взвыли отчаянно, и сразу, как факир с плащом, выскочила дочь с простыней, загородила весь коридор и давай, бесстыжая, трясти несвежими пеленами.
— Что за дурацкая манера! — заорала мать, пытаясь перекричать музыку. — Клопов ты, что ли, вытря.
Хлопнула входная дверь.
— Ни ей спасибо, ни нам до свидания, — ни к кому не обращаясь, прокомментировал отец.
— Ты слышала? — орала Вера.
— Что? — орала дочь.
— Дверь! — орала мать.
— Че-во? — дочь, с простынкой на пару, уединилась в ванной.
— Ты этот ор можешь приглушить хоть немного? — закричала ей вдогонку мать, ни на секунду не прервав художественный процесс.
— Че-во? — донеслось из ванной.
— «Металл» этот свой! — еще громче заорала Вера.
— Это когда-нибудь кончится? — Огородников в сердцах скомкал газету.
Вера поняла вопрос по-своему.
— Это возрастное… скоро пройдет.
— Скоро, не скоро, мне это как-то до лампочки. Водите кого хотите, развлекайтесь как хотите. До лам-поч-ки.
Из ванной вышла Валентина, по-семейному Тина, пятнадцатилетняя девица «в протесте» — одета и размалевана весьма своеобразно, а двигается так, будто за ней, как на привязи, едет кинокамера.
Тина заглянула на кухню, отпила прямо из кофейника и двинулась к выходу.
— Ты вот так идешь в школу? — Вера изобразила на лице удивление.
Она, кстати, никогда не удивлялась, не досадовала, не приходила в ярость. Она как бы только фиксировала различные состояния. Может быть, по этой причине ее лицо казалось странно оживленным, в постоянной смене эмоциональных масок.
— Как «так»? — дочь развернулась к свету, давая возможность всем зрителям, видимым и невидимым, оценить вы-иг рышный кадр.
— Вот так, без ничего? — Вера показала на ее обтянутую грудь. — Раскрашенная, как… как не знаю кто?
— Ты, что ли, лучше?
— Сгинь уже, — вмешался отец. — И заткни наконец глотку твоим припадочным.
— И ни в какую не в школу, а на повторный массаж. Выгонять головастика. Я тебе говорила.
Вера изобразила на лице гнев, но тут же его сменило выражение брезгливого равнодушия.
— Опять за свое?
— Или, по-твоему, если принимают на дому, — откровенно насмешничала дочь, — то товарный вид не так важен?
Вера бегло глянула в окно и, отмахнувшись от дочери, заторопилась.
Тина покинула поле боя с видом победительницы. Перед тем как насовсем уйти, она выключила магнитофон и заперла дверь в свою комнату.
— Возрастное, — поставила окончательный диагноз Вера, меча в сумочку кучу бесполезных, но таких необходимых безделиц.
Огородников положил на стол ключи от машины.
— Возьми. Опоздаешь.
— А ты?
Он передернул плечами.
Этот великодушный жест застал Веру врасплох, но она быстро нашлась:
— Я вчера прилично выпила, стоит ли рисковать. Поймаю такси.
Он молча спрятал ключи. Вера мимоходом чмокнула его в ухо, он поморщился. Уже в дверях бросила:
— Жди меня, и я вернусь, только очень жди!
Он подошел к окну.
Вот его красавица жена вышла из подъезда, помахала кому-то рукой, пересекла улицу, свернула в проулок. Сейчас обзор закрывал автобус. Потом автобус отошел от остановки, и он увидел, как его жена садится в машину к мужчине, который явно выговаривает ей за опоздание. Машина отъехала.
И вот он мчал по загородному шоссе и не столько пел, сколько отпевал себя и эту бессмысленную череду завтраков, обедов и ужинов, деловых встреч и дружеских вечеринок, эту семейную тягомотину без начала и конца, этот поток слов, которые он повторял за другими, как попугай, вот уже два десятилетия, эту однообразную сменяемость дня и ночи, — все то, что одни доморощенные философы называют «се ля ви», другие просто «жизнь», а третьи еще как-то, четвертые же вообще никак не называют, потому что перешли в другое измерение, еще более загадочное, коему и название-то подыскать пока не удается.
Он был с приветом, вот вам крест.
Так нам сказала миссис Грин,
а ей ли не знать —
она жила над ним.
Он был с приветом — вот ее слова.

Он был с приветом и давно.
Он жил один как перст
в целом мире,
в четырех стенах,
в самом себе —
ведь он с приветом был.

Он избегал всегда людей.
Он или молчал или был с ними груб,
и они в ответ платили тем же,
он был не такой, как все,
он был с приветом, что с него возьмешь!

Он умер в тот четверг.
Он задраил окна и газ открыл,
он зажмурил глаза,
чтоб не видеть вовек
эти лица пустые
и четыре стены.
Миссис Грин говорит,
у него где-то брат есть —
его бы надо известить.

Все разошлись поспешно.
«Отмучился, сердечный…»
«А что, он, говорят, с приветом был?»

И снова кабинет доктора Раскина.
— Я вам так скажу, Олег Борисович: с юмором у вас туговато.
— Ну еще бы. Дочь-школьница показывает родителям фокус — вот кто-то у меня ночью был, и вот его уже нет. Все смеются.
— А что? Простынкой перед своими предками — торро, торро — как перед быками… а в это время главный бычок линяет. Под Бизе — Щедрина, оправленных в «металл». Согласитесь, в этом что-то есть.
— Есть. Могу даже сказать, как это называется.
— Не сомневаюсь. Но мы с вами не составители энциклопедии молодежных нравов, чтобы подыскивать научные определения. Говорят, красота в глазах смотрящего. Но разве одна только красота? Разве все отцы суют голову в духовку лишь потому, что их дочери способны уступить половину кровати своему ближнему? Корень всему — вы, не она. Можно на солнце видеть одни пятна, а можно в пятне разглядеть солнце.
— Слова, слова. Всю жизнь играем словами.
— Лучше смерть? Докажите. Необязательно, кстати, на словах, найдите аргумент более убедительный. Только пусть это будет не яичная маска на лице вашей жены. Яичная маска, извините, меня не убеждает.
Все вышло как нельзя удачнее. Огородников попал на редакционное чаепитие, а в дипломате у него лежала куча редких лакомств, все больше в импортной упаковке. Он извлекал их, как заезжий фокусник, под восхищенный ропот дам. Он был неотразим и сознавал это.
Его принимали как знаменитость, только что с ложечки не кормили.
— А мы на днях видели вас в программе «Время», — щебетала одна.
— А на дипломатических обедах тексты речей вам заранее дают или вы сходу переводите? — льнула к нему другая.
— А правда, что по смертности синхронные переводчики стоят на втором месте? — ахала третья.
Он устало улыбался — о, эта его усталая улыбка! — что было красноречивее любого ответа.
— Извините, Олег Борисович, что спрашиваю, но, как говорится, принесли?
— Принес, принес. — Огородников похлопал по дипломату. — И второй экземпляр, и третий.
— Прекрасно, — одобрила завредакцией. — Сроки поджимают, одна надежда на вас.
Он не успел рта раскрыть, как в воздухе запахло сладким ладаном:
— Могу себе представить, какой это перевод!
— Хоть завтра в типографию.
— Квинн, знаете, моя слабость. Я собрала все, что у нас выходило. Даже этот рассказ, помните? Про собаку Хемингуэя, которая лаяла столько раз, сколько он выпивал рюмок. А эта вещь тоже о духовной драме художника?
— Д-да. В известном смысле. Книга о. об этом хорошо сказал сам Квинн в дарственной надписи. вот, можете посмотреть, — он протянул книгу, которая, как реликвия, пошла гулять по рукам.
— Чур, я читаю перевод первая! После, разумеется, Киры Викторовны, — горячая поклонница Квинна одарила заведующую редакцией лучезарной улыбкой.
— Я следующая!
— Я — за Светланой!
— Девочки, девочки, — барственно вмешалась заведующая. — Сначала, согласно инструкции, читает ведущий редактор. А где, кстати, Ольга Михайловна? Что-то я ее, как говорится, не вижу.
— Она в библиотеке. Я ее потороплю, — вызвался кто-то.
— Нет-нет, зачем же, — попробовал протестовать Огородников, но дама уже набирала номер.
— Будьте добры Ковалеву. Ольга Михайловна, к вам автор. — Выслушав встречный вопрос, дама выразительно посмотрела на Огородникова. — Еще какой!
Все истолковали это однозначно и обменялись взглядами с многослойным подтекстом.
— Олег Борисович, я слышала, вы жили в Харбине?
— Правда? Ой, расскажите, Олег Борисович!
— Ну что вам рассказать, даже не знаю. Там многое, даже внешне, иначе, чем у нас. В Китае, например, вы не увидите на улице или в общественном транспорте целующихся. Китайцы считают, что целоваться неприлично.
— Вот так, девочки! — вырвалось у одной из дам лет пятидесяти.
— Даже на свадьбе? — недоверчиво спросил кто-то.
— На свадьбе подвешивают яблоко на ниточке, и молодые должны укусить его с двух сторон. Неожиданно человек дергает за ниточку, и молодые сталкиваются лбами. По-нашему — «горько».
— Ну, это не то.
В комнату вошла девушка лет двадцати пяти.
— А вот и Ольга Михайловна, красавица наша.
Огородников с улыбкой поднялся навстречу:
— Прекрасна, как ангел небесный.
— Как демон, коварна и зла, — пустила шпильку одна из дам.
— Ты, Олечка, с нашим автором поласковее, — попросила поклонница Квинна.
— Постараюсь. Присаживайтесь, пожалуйста, вот сюда.
Пока молоденькая редакторша искала рукопись, «чай» начали понемногу сворачивать.
— Ну как вам? — поинтересовался Огородников.
— Вы о романе или о переводе?
— А что, вы эти субстанции разграничиваете? — благодушно поиронизировал он, размягченный оказанным ему в редакции приемом.
— Понимаете. — Ольга Михайловна задумчиво перебирала листы рукописи. — Как бы вам объяснить.
— Словами, — подсказал он.
— Да, — улыбнулась она растерянно. — Да, да. Вот, например. — Она нашла отмеченное в рукописи место. — В оригинале: «Его пассивность напоминала застывший катаклизм». И у вас так же.
— Это плохо?
— Плохо.
— Но ведь так у автора. По-вашему, я должен сочинять за него?
— За себя, Олег Борисович. За себя. Что хорошо на одном языке, совсем иначе может прозвучать на другом.
— Вы объясняете это. мне?
В комнате вдруг стало очень тихо. Лишь один раз звякнула на блюдце чья-то чашка.
— Простите, но устный перевод и литературный — это, как говорят в Одессе, две большие разницы. Здесь свои законы.
— Да что вы?
Снова тяжелая пауза.
— Может быть, вы заберете рукопись домой и там спокойно. Я все отметила на полях.
— Зачем же. Я весь внимание.
Еще не поздно было выйти в холл и в уютных креслах побеседовать с глазу на глаз. Но в двадцать пять легче опровергнуть теорию относительности, чем сообразить такую простую вещь.
— Вот опять, — она зацепилась за новую фразу, — вы переводите слова, а не смысл, и получается: «Девушка приложила руку к личику своего сына».
— И в чем же тут криминал?
— Как, вы не понимаете?
— Представьте, нет.
— Но. — редакторша пошла пятнами, — но ведь если у нее есть сын, то. то она не девушка.
Старшие коллеги Ольги Михайловны захихикали, как школьницы.
Огородников молчал.
— Вообще у вас много неточностей. Возьмите сцену на корабле. У моряков же свой язык. Не лестница, а трап, не кровать, а койка. И вашему повару на корабле делать нечего. А все эти «испустила вздох» вместо «вздохнула» или «сделала покупку» вместо «купила». Почему вы не пишете так, как сказали бы сами? Вы проверяйте на себе. Слова, фразы. Вы ведь замечательно переводите фильмы, я слышала. Остроумно, легко. И слова находите свои, а тут.
— Копирую чужие?
— Вот-вот. А перевод — это не зеркальное отражение. Зазеркальное. И похоже, и непохоже. Фантазия на тему, если хотите.
— А вам не кажется, что нас далеко может завести ваша фантазия?
— Но я же не предлагаю искажать мысль. Или интонацию. Надо сказать все то же самое, только как бы от своего имени.
Она все больше воодушевлялась.
— Это как у актера. Чужие вроде слова, а начнешь говорить. твои! Но чтобы они стали твоими, надо их сначала на зуб попробовать, на языке покатать.
В углу кто-то фыркнул. Это вернуло ее на землю.
— А иначе, — усмехнулась она, — это будут не живые слова, а жвачка. Вот послушайте, — она опять уткнулась в злополучную рукопись. — «Это была защитная мышечная реакция его тела, которая контролировала его трясущиеся члены и позволяла спокойно и ровно вести автомобиль.» И на таком вот уровне — весь текст «от автора». Диалоги еще туда-сюда, сказывается опыт перевода устной речи, но как доходит до описаний. караул! Караул, Олег Борисович. А ведь автор выражается на нормальном языке. Вполне по-английски.
— Если я вас правильно понял, я выражаюсь не по-русски?
— Да! — почему-то обрадовалась редакторша. — Именно! Смотрите, — она тыкала карандашом в отчеркнутые места. — «Она чувствовала, что он совсем пьян», «она, чувствовалось, его совсем не любила». И так на каждой странице. Можно подумать, в Америке чувствуют гораздо интенсивнее, чем у нас.
— А это не так? — несмотря на все свое раздражение, он разглядывал ее с такой бесцеремонностью, что она смешалась.
Окрестные дамы самозабвенно отдавались творческому процессу.
— Не так, — последовал тихий, но твердый ответ. — Английское I feel это и «по-моему», и «мне кажется», и.
— Да, конечно, — он по-прежнему изучал ее холодным оценивающим взглядом, как кобылу на ринге.
И тут она взорвалась:
— Но самый мой любимый пассаж вот этот: «Ты прав, тудыть тебя растудыть, все о’кей». Отличный коктейль из Оклахомы и Урюпинска!
— Оля, — укоризненно произнесла одна из дам.
— Вы извините ее, Олег Борисович, — подала голос заведующая, — редактор она у нас молодой, неопытный.
— Отчего же. Из молодых да ранних.
Ольга Михайловна резко встала. Огородников тоже.
— Простите, — сказал он. — Но у вас редкий дар. Как у Ллойд-Джорджа. Увидев пояс, он не мог удержаться от того, чтобы не нанести удар чуть пониже.
Она помолчала, глядя, как он укладывает в папку внушительную стопку бумаги.
— Хотите, я попробую доработать вашу рукопись?
— Это очень напоминает мне слова, сказанные Бетховеном одному композитору: «Мне понравилась ваша опера. Я, пожалуй, положу ее на музыку».
Уже в дверях он вдруг вспомнил что-то.
— А как бы вы это перевели? «Его пассивность напоминала застывший катаклизм».
— Я? — Она на секунду задумалась. — Я бы сравнила бездеятельность героя с дремлющим вулканом.
Кабинет доктора Раскина.
— А может, она сгустила краски? — спросил доктор.
— ?
— Ваша красотка редакторша. Примерчики понадергала? Перед коллегами красовалась? Может, перевод как перевод? И ни к чему все эти мерехлюндии?
— Она. кое в чем права.
— Кое в чем, — мгновенно среагировал Раскин. — Значит, в чем-то — нет? Значит, стоило побороться? Вы боролись?
— Как вы себе это представляете? По-приятельски взять за горло директора издательства? Просить другого редактора?
— Зачем другого? Ведь она, Ольга эта Михайловна, вызвалась доработать рукопись, так? Что, не так разве?.. А-а, амбиции не позволяют. Тут одно из двух: либо дело, либо амбиции. А если гордость паки унижения, так уж несите ее, свою гордость. Как несет грузинка на голове кувшин с водой. Темплан, деньги, слава. о чем вы, господа хорошие? Я несу свой кувшин. Как ни в чем не бывало. Мне главное не расплескать.
— Как ни в чем не бывало?! — Огородников вскочил со стула. — После всего, что она там понаписала?!
— Где «там»?
— На полях! Красным! «Так воссоздавать любовную сцену может только тот, кто забыл, как это происходит». После этого нахлобучить на голову кувшин? И по военно-грузинской дороге?
— Сядьте. Сядьте и успокойтесь. — Раскин внимательно посмотрел в эти запавшие полубезумные глаза. — Как же я сразу не догадался? Вы сделали какую-нибудь глупость. сваляли дурака, — он разговаривал сейчас с Огородниковым, как заботливая мать с ребенком. — А теперь мучаетесь, места себе не находите. Да? Расскажите, легче будет. По себе знаю.
Огородников сидел в чужой квартире, на кухне, опустив лицо в ладони и монотонно раскачиваясь взад-вперед. Со стороны могло показаться, что у него невыносимо болит зуб.
Из спальни, на ходу застегивая молнию на юбке, вышла Ольга. Остановилась в прихожей перед большим зеркалом, стала приводить себя в порядок. Один раз обернулась — Огородников качался, не меняя позы.
Ольга прошла на кухню, принялась готовить кофе.
Оба молчали.
Она разлила кофе в две чашки, одну поставила перед гостем.
— Простите, я не спросила. Вам без сахара…
— Спасибо.
— …или с сахаром?
— Да.
— Сама я…
— Я тоже, Ольга Михайловна… Оля…
— Не надо. Я понимаю, Олег Борисович, все это так. Когда вы позвонили, я по вашему голосу поняла, что…
— Правда?
— А потом сказала себе: да ну, глупости. Взвинчен, расстроен, все же понятно. Я до последней минуты. уже здесь. не думала, что этим кончится.
— Вот именно… этим.
— Олег Борисович, пейте кофе и не мотайте себе душу. С кем не бывает.
— Со мной, например.
— Тем более. Значит, это я…
— Да причем тут вы!
— Ну как же. В такой момент… сказать…
— Что не ожидали такой прыти от такого вялого автора? Да уж, легко и изящно. В стиле ваших лучших замечаний на полях. А главное, что обидно, опять вы оказались правы! В самую точку!
— Тише. Вечер какой. Спугнете.
— Странная вы, Ольга… Михайловна. То с шашкой наголо, а то…
— А вы?
— Я?
— Вы какой?
— В исповедники себя предлагаете?
— Почему бы и нет?
— Одного стриптиза моего мало? Не насмотрелись? Смею вас уверить, внутри для вас еще менее интересно, чем снаружи. Так что не стоит вам залезать в эту рукопись. Или вы, может быть, думаете, что в ней на каждой странице выделено курсивом — «ваша кровать»? То есть, простите, «койка». Хотя мы, кажется, не на корабле.
— Уходите, сию минуту уходите.
Огородников неловко встал и смахнул со стола свою чашку. Чертыхаясь, бросился подбирать осколки.
— Да что же это! Господи! Что же это! — повторяла Ольга, отвернувшись к окну.

 

— О чем, интересно, она подумала, когда вы ей позвонили?
В кабинете, после того как шторы были совсем задернуты, воцарился полумрак. Горела настольная лампа. Огородников теперь лежал на узкой кушетке, в несколько принужденной позе, Раскин же стоял в изголовье, и это еще больше сковывало лежащего.
— Почем я знаю?
— Не знаете?
— Мало ли.
— А вы мысленно прокрутите еще разок. «Когда вы позвонили, — сказала вам Ольга Михайловна, — я по вашему голосу поняла.» Тут вы ее перебили: «Правда?» Значит, поняли, что чутье ей правильно подсказало… что? Что именно?
— Не помню. Может, подумал, что она догадалась. Что я не из-за рукописи хочу прийти. То есть… не только из-за рукописи.
— А из-за нее, симпатичной молоденькой редакторши.
— Ммм, — неохотно признался Огородников.
— И эта ее догадка была вам неприятна.
— Да.
— Тем более если она связала это с рукописью: сначала роман со мной. а там, глядишь, плавно перейдет ко второму.
— Бред сивой кобылы в лунную ночь. Вы-то, надеюсь, понимаете, что у меня тогда и в мыслях не было.
— Не было, понимаю. Было другое. Взять реванш. Отыграться. К сожалению, при пустых трибунах, зато на чужом поле и безоговорочно. Уложить ее, такую независимую, такую гордую. Ах, я забыл, говоришь, как это бывает? Ну, так смотри же. Доказать хотя бы в этом свое превосходство. И уйти по-английски. Не прощаясь. Могло получиться очень даже эффектно — но не получилось. Перегорели. «С кем не бывает», — как сказала ваша избранница.
Огородников нашелся не сразу.
— Ждете, что я скажу «да»?
— Олег Борисович, я ведь не следователь, которому непременно надо выбить из вас признание своей вины. У меня, можно сказать, задача бульдозериста — расчистить завалы. Вот ваше подсознание, — рассмотрели? Тогда будьте реалистом: и вокруг вас не одни жабы, и вы не Дюймовочка.
— Не жабы? Да никакой жабе с ее одной извилиной не придет в голову то, до чего додумалась моя многоумная дочь! Так что давайте оставим в покое жаб, крокодилов и попугаев. Кто может сравниться с человеком, этим венцом творения!
— Согласен. А поконкретнее?
— Можно и поконкретнее. Вообще-то это надо было видеть, это никакими словами не передашь…

 

Начало было довольно мирным. Все прошли в кабинет.
— Чай, кофе? — предложила Вера.
— Я думаю, молодой человек предпочтет что-нибудь покрепче по такому случаю. — Огородников плеснул немного коньяку в два изящных стакана. — За знакомство. Мы ведь толком еще не познакомились.
— Хорек, — ответила за парня дочь.
— Для тебя он, может быть, хорек, но мы с матерью хотели бы.
— Тебя как зовут? — повернулась Тина к парню.
Тот тупо на нее уставился.
— Мне это нравится, — подала голос Вера. — Привела в дом «жениха» и даже не удосужилась.
— Не заводись, — поспешил вмешаться Огородников и снова переключился на гостя. — Так за знакомство?
Хорек так же тупо воззрился на протянутый ему стакан.
— Он не пьет, — объяснила дочь.
— А вот это одобряю.
— Он колется.
— Та-а-ак! — угрожающе протянула Вера.
— Не видишь, кумар у него, — продолжала дочь, — никак врубиться не может. Зря я его приволокла.
— Ну почему же, — в голосе матери появился опасный сарказм, возможно, наигранный. — Ты думаешь, нам неинтересно, чем увлекается твой герой? А может, вы вместе. — она осеклась, пораженная внезапной догадкой. — Ну-ка, покажи руки!
— Че-во?
— Руки!
Дочь, пожав плечами, вытянула руки.
— Разведи пальцы!
Тина усмехнулась. Развязала один кед, надетый на босу ногу, и грохнула ножищу на стол.
— Ты что? Совсем уже?
— Сейчас, чтоб ты знала, колются в пятку. Всё? Медицинское освидетельствование закончено? — Она спустила ногу на пол и начала обуваться.
— Ты тоже на заводись, — Огородников продолжал выступать в роли миротворца. — Мать тебе добра желает. Не до глупостей, знаешь. Впереди десятый класс — дело серьезное. А на тебя посмотреть.
В этот момент позвонили в дверь.
— Ага, — вроде как обрадовалась девушка, — вот и второй.
Она впустила странное существо, по виду девицу, с болтающейся на боку консервной банкой, заменявшей, надо полагать, дамскую сумочку.
— Молоток есть? — первым делом спросило существо, игнорируя присутствующих.
— Че-во?
— Молоток, ну?
— Опять ты со своими шуточками. Вот, — она повернулась к родителям, — это Рик.
— Мужчина? — как-то глупо спросил Огородников.
— Да уж наверно не женщина, если заделал мне ребенка. Ну, чего стоишь?
— Хорек-то, гляди, совсем плохой. — Рик взял Хорьковый стакан, понюхал. — Без «добавки» он пить не будет, — пояснил для непосвященных и, интеллигентно присев, начал смаковать коньяк.
— Это такой юмор? — спросила Вера.
— Хорек правда не по этому делу, — еще раз заверил ее Рик. — С наркотой если, тогда да.
— Ты беременна? Вот от этого?  — Вера смотрела на дочь.
— Клевая штука, — похвалил Рик коньяк.
Потянул носом и неожиданно чихнул.
— Пардон. — Он отогнул крышку консервной банки, извлек носовой платок, деликатно высморкался. После чего так же неспешно и с достоинством проделал обратную операцию.
По крайней мере два человека проявили неподдельный интерес к его манипуляциям.
— Или от этого,  — дочь мотнула головой в сторону Хорька. — В общем, пускай скидываются.
— Скидываются? — переспросила Вера. — Ты что-нибудь понимаешь? — это уже относилось к мужу.
— Придуриваются. что, не видишь, — без особой уверенности произнес Огородников.
— Прошу внимания. И-и-и.
Рик хлопнул себя по правой груди, и та с оглушительным треском сплющилась.
— Неслабо, да?
— Я платить не буду, — гнула свое дочь. — Принципиально. На крайняк, одну треть. Пусть подавятся.
Хорек, придя в себя, потянулся к левой груди Рика, но тот был начеку. Поднявшись с корточек, он с чувством объявил:
— Лично я готов выйти замуж за вашу дочь.
— Я тоже, — качнувшись, поднялся следом Хорек.
— Я сейчас сойду с ума, — сказала Вера очень уж будничным тоном. Видимо, у нее отпали последние сомнения, что перед ней разыгрывается хорошо отрепетированный спектакль.
— У нас содовая осталась? — спросила дочь.
— Но с этим, — Рик послюнил пальцем воображаемые купюры, — у меня недобор. — Он снова сел.
— У меня тоже. — Хорек последовал его примеру.
Вера налила полстакана коньяку и залпом выпила.
Тина вздохнула:
— Черт с вами, гоните половину и отваливайте.
Рик опять полез в свой консервный ридикюль и достал оттуда грецкий орех. Попробовал разгрызть.
— Молоточек бы, — он вопросительно взглянул на Веру.
— Там, — она кивнула в сторону кухни. — Над столиком, увидишь.
Рик удалился танцующей походкой, словно подчиняясь направлению, указанному его левой грудью.
— Тебе не кажется, что у твоих приятелей дурной вкус? — заметила дочери Вера.
— Тебе видней. по «приятелям» ты у нас специалистка.
— Как ты с матерью разговариваешь! — Вера изобразила на лице праведное возмущение.
— Вера.
— Что «Вера»? Что «Вера»?
Раздавшийся на кухне треск заставил ее вздрогнуть.
И тут Хорек запел. Трудно сказать, треск или что-то другое послужило для этого сигналом, но взгляд его вдруг стал осмысленным, а дикция внятной.
— Если ты не прекратишь сейчас же этот балаган. — повернулась Вера к мужу.
— Восемь недель, — как бы сама себе говорила девушка, а возможно, и не девушка, вопрос пока оставался открытым. — Погоди. сегодня пятнадцатое? — она загибала пальцы, что-то бормоча вслух. — Еще четыре дня набегает. Вот рожу вам всем назло, тогда увидите.
Но никто этого не увидел, потому что погас свет.
И ввалился огнедышащий монстр.
Был общий шок. В первые мгновения едва ли кто-то понял, что это Рик, у которого во рту тлела скорлупа от грецкого ореха.

 

А машина все мчала, не сбавляя скорости. Из динамиков звучало:
Иисус был мореплаватель,
когда Он по воде шел,
а вокруг тонули люди,
и сказать «Камо грядеши?»
так хотелось, но Он ждал.
Когда ж устал Он видеть смерти,
крикнул Он: «Быть вам отныне
на воде, яко на тверди!»

Но Он сам был обречен,
и вот, забытый небесами,
одинокий, жалкий, Он
пошел на дно
под грузом бед людских,
как камень.

И, забыв про все на свете,
ты готов идти за Ним,
и ты рад Ему поверить:
Он ведь мысленно назвал тебя своим.

— С этим грецким орехом во рту, вы правы, пожалуй, вышел перехлест, хотя… — Раскин отвел край шторы. За окном начинало смеркаться. Огородников, похоже, освоился в непривычной обстановке, лежал, закинув руки за голову. — Каждый развлекается, как умеет.
— Если бы это была ваша дочь…
— Если бы это была моя дочь, — перебил его Раскин, — я бы не положил ее в больницу. Или вы не знаете, что аборт, если женщина не рожала, может сделать ее бесплодной? Я понимаю, для вас, в отличие от этих юнцов, деньги не проблема.
— Послушайте…
— С удовольствием. И первым делом я хочу от вас услышать, чем вы так успели насолить своей единственной дочери.
— Я?
— Вы, ваша жена. Сами же сказали: она это нарочно. чтобы на нас с Верой отыграться. Вот я и спрашиваю: за что?
— Вы меня поняли слишком буквально.
— А все же?
— Уж, наверное, не за то, что не потворствовали ее истерикам.
— Истерикам?
— В детстве. когда ей было года три-четыре. Любила она. устраивать домашний театр.
— Расскажите.
— Да нечего рассказывать. Ну, читал ей как-то раз Пушкина. «Сказка о мертвой царевне». Кончил читать — она рыдает в три ручья. «Ты что, спрашиваю? Все же хорошо кончилось». Она совсем зашлась. Примчалась Вера: «Тина, доченька, почему ты плачешь? Ты на что-то обиделась?» А она: «Соколко.» Давится, ничего больше сказать не может. Кое-как разобрались. Соколко — это лохматый пес, что издох, съев отравленное яблоко. Вот она и рыдала: как же так, царевну оживили, а про собачку все забыли.
— Что было дальше?
— Успокаивали ее, а она еще больше. Настоящая истерика. Ну Вера и скажи: если ты, говорит, не прекратишь, папа тебе никогда больше не будет читать сказки.
— И что же, вы исполнили эту угрозу?
— Я говорил Вере: не надо так уж…
— Стало быть, исполнили.
— Примерно месяц я ей ничего не читал.
— А потом?
— Когда жены не было. Но Тина как-то… не знаю… и слушала, и не слушала. Не так, как раньше. Потом все вошло в нормальную колею. Дети не злопамятны. Не то, что мы.
— Возможно. Но душа у них устроена точно так же.
— Вы о чем?
— Прошло тринадцать лет. Крепко же сидит в вас эта заноза. А в ней? Вас и вашу жену бесит, что она врезала в своей комнате замок. Что обо всех ее делах вы узнаете последними. Так ведь она не хочет читать вам сказки. Теперь она не хочет. А заставить нельзя. Что такое сказки? Простодушный лепет, секреты на ушко. А секреты на ушко выбалтываются самым-самым близким. Так что с воспитательными мерами вы тогда, боюсь, перестарались.
— Это еще не дает ей права… — упрямо начал Огородников.
— Права качать можно в магазине. Вы заплатили за полкило, а вам отпустили меньше. В магазине взаимные претензии проверяются контрольным взвешиванием. Но, простите за банальность, любовь не продается и не покупается. Так что наши деньги ничего нам не должны.
— Грязные патлы. Эти румяна во всю щеку. Эти ее «че-во».
— Так бы и убили.
— Ну, не то чтобы убил, но.
— Убить, убить! Но не насмерть. Как в детстве, помните? От обиды. Вот умру, тогда они обо всем пожалеют, тогда они заплачут, закричат. а я глаза нарочно не открою. будто не слышу. А? не разучились еще эдаким манером растравлять свежие раны?
— Вам, кажется, доставляет удовольствие царапать побольнее.
— Извините, проделываю за вас вашу работу.
— Даже так?
— Средь бела дня заявляется сорокалетний здоровый мужчина: «Все, не могу, допекли, измочалили, выжали как лимон». Они, они, они! А вы? Себя если царапнуть?..
Не будем завидовать дому, волею судеб соседствующему с пивным ларьком. Грязно в подъезде этого дома, грязно во всех смыслах. Заплеванные лестницы, похабщиной исписанные стены. И пахнет здесь зачастую не только кошками. Огородников открыл дверь старого лифта и, брезгливо поморщившись, закрыл. Пошел пешком. Пришельцем из других миров выглядел он в своем австрийском светлом костюме, с красивыми пластиковыми пакетами в обеих руках, среди этого безнадежного запустения.
На замызганной двери было пять или шесть звонков. Он постоял, собираясь с силами, наконец нажал на нижний. Подождал, еще раз нажал. Ни ответа, ни привета. Он нажал на общий звонок.
Резкий дребезжащий звук прокатился по большой квартире. Послышались шаги откуда-то из недр. Дверной глазок (обыкновенная дырка на месте выдранного с мясом замка) оживился.
— Опаздываете, товарищ.
Открывший, рябой мужчина лет сорока пяти, в майке, в парусиновых брюках и сандалиях с оторванными пряжками, потащил его за собой по темному коридору.
— Позвольте… вы меня…
— А ты? — загремел рябой. — А ты нас? Думаешь, мы законы не знаем? Один ты, думаешь, такой умник? А это что?!
Он с торжеством распахнул дверь в уборную. Полка возле унитаза была сплошь уставлена брошюрами по жилищному и трудовому законодательству, по уголовному праву.
Не успел Огородников опомниться, как его втолкнули в уборную и заперли за ним дверь.
— Вы что? — Он рванул на себя ручку. — Немедленно откройте!
— Счас. Вот только шнурки поглажу.
— Если вы сию минуту…
— Лады. Подпишешь бумагу — открою.
— Какую еще бумагу?
— А ты не знаешь! — восхитился такой наглости рябой. — Он не знает! — сообщил куда-то в пространство. — Мы не знаем, — со вздохом подвел он горестный итог. — Ничо, счас мы вспомним. — Он зашлепал в своих сандалетах на кухню.
Здесь происходило собрание жильцов квартиры. Рябой открыл дверь, и в коридор вырвались доселе приглушенные крики.
— Мы разнополые! — молодая увядшая женщина вертела перед собой подростка и так и сяк, видимо, полагая, что и вторичных признаков достаточно для установления простой истины — ребенок мужеского полу.
— А у меня псих, понимаешь ты это, псих! — баба в платке, со своей стороны, выталкивала в круг верзилу с блуждающей по лицу улыбкой.
— Ты справку покажь, — требовала Марья, жена рябого.
— И покажу!
— И покажи!
— Марья, никшни, — прикрикнул на жену рябой. — Этот пришел, из исполкома.
Все прикусили языки.
— Там он, это, в сортире. Интересуется, — сказал он неопределенно. — А мы что… пожалуйста. — Рябой демонстративно открыл настежь дверь в коридор. — Давай, — пригласил он всех высказываться, — без базара только.
— Мы разнополые! — ринулась в атаку молодая.
— Цыц ты. Говори, — ткнул он пальцем в старуху Любовь Матвеевну.
— Повторяю, — старуха почти кричала, чтобы ее было отчетливо слышно в уборной. — После смерти Ивана Алексеича, царство ему небесное, чтобы скрасить одиночество, я пригласила пожить двоюродную сестру.
— Ну так и скрашивала бы в одной комнате, — не выдержала Марья. — На что тебе еще одна?
— Да кака-така сестра она ей? — вскинулась баба в платке. — Жиличка она ей. Ты ж, бесстыжая, объявлению давала в газету! — Баба подлетела к запертой двери, разворачивая обменный бюллетень. — Вот… вот. «Сдам комнату пять с половиной метров одинокой старушке». — Она буравила разоблачительное место пальцем, надеясь силой своей энергии донести как можно зримее печатную картинку до сидящего в уборной.
— Давала, — созналась Любовь Матвеевна, — потому ведь Ленина поначалу-то не хотела, а когда.
— Ты, Любов Матвевна, не финти, — вмешался рябой. — По закону как: шесть месяцев отсутствовал без уважительной причины — вертай комнату государству. — Тут он высунулся в коридор. — 306-я статья! Открой там «Гражданский кодекс», третий справа!
В дверь уборной забарабанили изнутри, но это, похоже, никого не смутило.
— Как это «без уважительной», — всполошилась Любовь Матвеевна. — Мой муж «отсутствовал» эти шесть месяцев, потому что он умер!
— Перед законом все равны, — поддержала мужа Марья. — Претендуешь на площадь — живи!
— А не могёшь жить — вертай государству.
— У меня разнополый ребенок, а эта барыня.
— А у меня псих, видела? Ему, может, отдельная комната положена.
— Ты докажи сначала!
— И докажу!
— И докажи!
Лишь один человек, пожилая, но следящая за собой женщина не принимала участия в суровой битве за пять с половиной квадратов «ничейной земли». Не потому не принимала, что исход битвы был ей совсем безразличен. Напротив. Больше, пожалуй, чем кто-либо, она волновалась за судьбу «темной комнаты», где до ее появления у покойного Ивана Алексеевича была оборудована фотолаборатория, еще напоминавшая о себе кое-какими приспособлениями. Пожилая женщина, Ленина Георгиевна, мать того, кто по недоразумению оказался запертым в клозете, молчала по той простой причине, что ей нечего было сказать в свое оправдание.
А между тем битва продолжалась.
— Вопчем так, — подвел черту рябой. — Сестра тебе эта Ленина-Сталина или не сестра, это нам, как говорится, до моченых яблочек, а комнату эту, Любов Матвевна, ты так и так отдашь.
— Отдашь, — грянул рефреном коммунальный хор.
— …и займем ее мы с Марьей, — просто и буднично, как о погоде на завтра, заключил он.
Молодуха тихо заскулила; мальчик ее, почувствовав слабину материнских объятий, вырвался на свободу; псих закружил по кухне, злобно и вполне осмысленно повторяя «ладно, ладно» на все лады; а его мамаша, баба в платке, опешившая было от такого поворота, вдруг вскочила, дунула к уборной и благим матом заорала под дверью:
— Дашь рябому — живым отсель не выйдешь! Заколочу, паскуда! Дыши тут. Понял? Понял?
Спеша перехватить инициативу, рябой бросился на выручку «товарища из исполкома». Он теснил бабу в платке, пытаясь отвести запор, и кричал:
— Счас, товарищ. Не гоношись, ослобоним.
Для укрепления тылов подоспела Марья:
— Нам, товарищ начальник, расширяться надо. семья у нас перспективная.
— Перспекти-и-вная?! — ринулась в бой молодуха. — Это ты перспективная? То-то он ко мне кажную ночь лезет!
— Лезет, говоришь? — Марья на всякий случай оттеснила от двери опасную претендентку. — Сучка не всхочет, кобель не вскочит!
— А ну, сыми руку, — шипел рябой на бабу, мертвой хваткой вцепившуюся в защелку. — А то я твому психу таку справку сделаю! Статья 46 «Жилищного кодекса», — переключился он на «товарища из исполкома». — Слышь, ты? О праве на освободившуюся площадь. Там, погляди. И еще, это, 191-я и дальше. из Гэ-Пэ-Ка.
— А ты че стоишь? — позвала баба сына. — Врежь ему за «психа»! Ну!
Она захотела показать, как следует врезать, и, видимо, ослабила хватку. Запор щелкнул, дверь открылась. Все как-то разом смолкли. Огородников поднял с пола празднично блестящие пакеты.
— Это ж этот, — вымолвила Марья.
— Ленины сын, — уточнила баба в платке.
Жильцы расступились, пропуская его.
— Говорил, лампочку надо в коридоре повесить, — проворчал рябой.
Ну вот, «данайские дары» расставлены на столе, заграничные пакеты сложены, подошло неизбежное.
— Олег.
— Да, мама?
— Может. я вернусь домой?
— Ты все забыла? Забыла, как Тина сбежала из дому и три дня пропадала неизвестно где? Забыла про Верины головные боли?
— Я не буду к ним лезть со своими разговорами. И воспоминания читать. Честное слово.
— Мама!
— Заберусь в свою норку, и нет меня. Даже выходить.
— В твоей «норке» сейчас живет один. сын моего приятеля из Свердловска, ты его не знаешь.
— Надолго он?
— До августа, как минимум. Он поступать приехал. Способный мальчик. Володя. Вылитый отец. Я думаю, поступит.
— Я ему могу шпаргалки писать. У меня почерк. ты же знаешь, какой у меня почерк. В сорок четвертом, ты еще, ха-ха, отсутствовал в стратегических замыслах командования, я работала в лагере для перемещенных лиц, и когда я писала протоколы допросов.
— Мама, ему не нужны шпаргалки, он хорошо подготовлен. И потом, как ты себе представляешь жизнь в одной комнате со взрослым парнем?
— Да. Я понимаю. Но ведь он в августе поступит? Раз он хорошо подготовлен? Я подожду, что ж, если надо.
— Там у них. с общежитием неважно. а его отец, мой приятель, то есть близкий друг из Свердловска. Даже с Верой вчера поругались. Не выгонять же парня на улицу, правильно? Да нет, со временем, конечно, что-нибудь. В общем, не было забот.
— И не говори, сынок.
— А как твои мемории?  — поспешил он переменить тему.
— Вот, — оживилась мать и потянулась за общей тетрадью. — Контора пишет. Изображаю в красках нашу «раскосую» жизнь в Харбине. Помнишь всекитайскую кампанию против воробьев? Ну как же. Все, и стар и млад, с утра до поздней ночи, сменяя друг друга, бегали с трещотками! По рисовым полям. Под деревьями. Не давали им садиться, пока они все не попадали от усталости. Неужели забыл? Кстати. Как ты думаешь, если я все опишу, это не испортит отношения между нашими странами?
— Не думаю, — рассеянно ответил он.
— А помнишь китайца. как же его звали?.. он еще на КВЖД работал. на «линии», как они говорили. помнишь, какие он делал пельмени? Ты как начал наворачивать, действительно вкусно, что же, спрашиваю, вы в них кладете? Он говорит: «Свинину кладу, капусту кладу, сылое яйцо кладу, водку кладу.» Как — водку? А ты за обе щеки уплетаешь! А потом мы его к нам пригласили, и я селедку на закуску подала. Ой, что с ним было. «Не кусай, отлависься! Она совсем-совсем ссылая!» Ну? Селедку нельзя, а питона можно? Как тебе это нравится? Все-таки удивительно: такой культурный народ и такие варварские обычаи. Заказываем в ресторане утку по-пекински, приходит официант с двумя живыми утками под мышками: «Вам какую?» Я, конечно, отказалась, но твой отец, ты же его знаешь, он не мог виду подать, будто его что-то может шокировать. Приносят. Я на эту жареную утку смотреть не могу. А этот варвар, официант, состругивает мясо в тарелку! Как ни в чем не бывало. Точно полено. Представляешь? Мне дурно стало. А этому извергу в переднике все мало. «Сейсяс из костей бульон валить». Из него бы самого бульон сварили, я бы на него посмотрела. Ужасная жестокость, да?
Он машинально кивнул.
— Я уже написала про русский квартал Дао-ли. Про цирк, про оперу. Ты знаешь, что перед войной в Харбине пел Шаляпин? Да! И Вертинский! Написала про еврейскую столовую. Или про это не нужно? Такая тема. Это может осложнить международную обстановку, тебе не кажется? Лучше я подробнее напишу про «сад Яшкина». тоже, правда, Яшкин. Помнишь зоосад? Так трогательно. Ты был совсем маленький, я привела тебя к клетке с бурыми медведями и начала что-то про них рассказывать. Они как услыхали русскую речь, как стали ко мне рваться, как стали рыдать. Бедняжки. Не смейся, они все понимали.
Он и не думал смеяться, он ее давно уже не слушал.
— Да что медведи, если Любовь Матвеевна поливает свою фуксию, а та вянет и вянет, а я поливаю — нет! А почему? Потому что я с ней секретничаю. Про свою жизнь рассказываю. про тебя. Да-да. Какой ты маленький смешной был, как ты «р» не выговаривал, совсем как китайчонок. Помнишь, мы с тобой в русской церкви были. А там венчание. Поп-китаец выводит молодых к аналою и начинает: «Венчаются лаба божья Татьяна и лаб божий Михаил.» Все головы попускали, неудобно, смеяться в такой момент, а он серьезно так: «Согласна ли ты, лаба божья Татьяна.»
Взгляд Огородникова застилал туман. И этот поток сознания без начала и конца он слышал как в тумане. Не разливая слов, не понимая смысла. Он, что называется, отбывал номер. Отдавал сыновний долг. И всё здесь было бессмыслица: эта чужая нелепая коммуналка и его мать в ней, эта полутемная клетушка с фотоштативом, использованным под вешалку, эта общая тетрадь с никому не нужными мемориями, бред, бред.
— А что я мог сделать? — пожал плечами Огородников. Он уже снова сидел за столом. — Что вообще можно сделать в такой ситуации?
— Верхи не могут, а низы не хотят, — подытожил Раскин.
— Вот именно. Они меня достали. За моей спиной договорились с домом для ветеранов. Я когда узнал. Тут хоть, все же, не богадельня, дети вот даже, жизнь бьет ключом.
— По голове.
Огородников дернулся, как от удара.
— А я-то думал, у вас, у гуманистов, не принято бить лежачего.
— Ну, во-первых, вы уже не лежите. А во-вторых. психотерапия, понятно, не кэтч, но. не все же вас за ухом чесать. Поймите, чем скорее вы избавитесь от иллюзий и тихо займете приставное место в этом битком набитом зале, тем вероятнее, что вы получите удовольствие от спектакля. Хуже видно? Спина устает? Не брюзжите. Другие, не хуже вас, стоят вон на одной ноге, так что, считайте, вам еще повезло. Главное, что это — ваше законное место, вы за него заплатили свои кровные, и никто вас отсюда не попросит. Душевное спокойствие — оно, знаете, стоит любых неудобств. Вы понимаете, о чем я? А то пролезаем всеми правдами и неправдами в директорскую ложу, а нас потом оттуда. за шиворот.
— Всяк сверчок знай свой шесток?
— Я не уверен, что мы в это вкладываем одинаковый смысл. Да, шесток, если так определила тебе природа. У шестка, между прочим, свои преимущества — отличный вид сверху, если иметь в виду козявок-букашек, и ничуть не хуже снизу, если кто-то покрупнее имеет в виду тебя.
— А если не тебя?
— Не понял?
— Если твою жену?..
Он не любил, когда жена напивалась, а в этот раз Вера явно перебрала. Пластинка давно кончилась, а она продолжала висеть на своем партнере, что не могло не бросаться всем в глаза, поскольку больше никто не танцевал.
— Не отвлекайтесь, дружище. — Швед со значением встряхивал игральные кости, словно говоря тем самым, что для мужчины нет ничего важнее.
Огородников рассеянно бросил кости и записал выпавшие очки.
— Вы не перевернете, Олег, пластинку? — В просьбе этой матрешки как будто не таилась ирония, да и простовата была для иронии эта рязанская девка, сумевшая, правда, подцепить мужа-шведа, московского корреспондента, неплохо говорившего по-русски.
Он выполнил ее просьбу. Стоило зазвучать музыке, как мохнатый шар, подключенный к стереосистеме, зашевелил иглами и стал на глазах переливаться из одной цветовой гаммы в другую, точно хамелеон, демонстрирующий свои возможности.
Танцующие, а вернее сказать флиртующие, вяло сымитировали какое-то движение.
— Человек не может кому-то принадлежать, хотя бы даже в браке, — заметила как бы вообще хозяйка дома, умело подававшая красивую грудь и столь же умело скрывавшая некрасивые ноги. — Типичный предрассудок, освященный буржуазной традицией. Согласитесь, это пошло, — улыбнулась она Огородникову.
— С вами, Леночка, да не согласиться, — натужно улыбнулся он в ответ.
— Буржуазные традиции не так незыблемы, как многим здесь у вас кажется, — произнес породистый швед, окуривавший компанию сладковатым табачным дымом. — У нас в Швеции считают, что, как всякое движимое имущество, жена может переходить из рук в руки.
— Ловлю на слове! — оживилась матрешка.
— Во время танцев, дорогая. — Швед был доволен тем, как ловко он поймал в капкан свою простушку из Рязани. — Только во время танцев.
Огородников помрачнел — камень-то, не иначе, в его огород. Нет, он не ревновал, прошло то время, тут, скорее, было задето его мужское самолюбие.
— А по-моему, жену нельзя держать на привязи. Или привязь должна быть ну о-о-о-чень длинной. Ого, две «шестерки»! И бросок в запасе! — Рязань выкинула еще одну «шестерку» и даже взвизгнула от избытка чувств.
— Так что там насчет привязи? — поинтересовалась хозяйка дома.
— Привязь должна быть такая. — мечтательно завела глазки матрешка, — .такая. чтобы жена, как козочка, могла запросто переходить с одного пастбище на другое.
— А пастух? — спросила Елена, почему-то глядя на Огородникова.
— Пастух? — удивилась вопросу простодушная Рязань. — Да что ему, козочек мало? Только поспевай.
Огородников заерзал. Все эти двусмысленности, он чувствовал, направлены в его сторону. Но возмутиться значило бы поставить себя в глупейшее положение. Положение его представлялось, в самом деле, незавидным. Лена была не только хозяйкой дома, но и полновластной хозяйкой Института красоты, где Вера заведовала отделением. Он строил выразительные мины, пытаясь донести до Вериной патронессы всю гамму чувств, которые он испытывал по поводу постыдного поведения жены, но его мимические способности не находили отклика.
Чувства, выраженные во взглядах Лены, были, возможно, более прямолинейны, зато яснее прочитывались. Впрочем, Огородников из опасения прочесть в них лишнее старательно опускал глаза.
— Олег Борисович, вы позволите отвезти домой вашу супругу?
Этот тип с бородкой, бесцеремонно обнимавший одной рукой совсем обмякшую Веру, покрутил ключом перед самым его носом, как бы давая понять, что на его, бородатого, четыре колеса он вполне может рассчитывать. И не только сегодня.
— Я. — привстал Огородников.
— Нет-нет, — осадила его хозяйка, — я вас не отпускаю.
— Мы, знаете, рассчитываем на ваш проигрыш, — процедил, попыхивая трубкой, швед.
Вера, встрепенувшись, послала мужу воздушный поцелуй и позволила себя увести… или увезти… и то и другое.
Игра продолжалась.
Ноги у нее действительно подкачали, и он отвернулся, чтобы не видеть, как она раздевается.
— Вера будет волноваться, — произнес Огородников, уже лежавший под невесомым, как пух, японским покрывалом.
— Не будет, — отозвалась Лена.
— Когда протрезвеет, — уточнил он.
— Под моим началом около ста душ и, поверьте, ваша Верочка из них всех — самая трезвая.
— В каком смысле?
Лена скользнула к нему под покрывало, обвилась плющом.
— Нет, ты правда ничего не понял?
— А что я должен был понять?
— Что я тебя давно хочу, например?
— Ну это я, положим, понял.
— Понял, ага. Когда все разбежались и оставили нас вдвоем.
— Все? Ты хочешь сказать.
— Да, и твой Верунчик — первая. Завотделением в Институте красоты — да об этом любая баба может только мечтать. Я ж говорю, в чем в чем, а в трезвости твоей женушке не откажешь.
— Так что вас, собственно, больше заело — что жена наставила вам сослагательные рога (неопровержимых доказательств у вас, как я понял, нет) или что она одолжила вас на вечер своей патронессе?
— По-вашему, не мерзость?
— А вы утешайтесь тем, что одна мерзость уравновешивает другую. Она — вам рога, вы — ей. хотя, наверно, трудно наставить женщине рога, судя даже по медицинской литературе. Возможно, вы были первый, кому это удалось.
— Эти лавры я бы с удовольствием уступил вам.
— Вот оно что. Двойная, значит, обида. Без меня меня «женили», да еще так неудачно. Ну что вам сказать? Ну. считайте, что у вашей жены плохой вкус по этой части. Остается надежда, что в следующий раз вы будете вместе выбирать для вас любовницу, и с большей ответственностью. Надежда-то, Олег Борисович, остается?
— У меня есть неопровержимые доказательства, — угрюмо варил какую-то свою мысль Огородников.
— Что? Какие доказательства? — не врубился Раскин.
— Что она мне тогда наставила. изменила, в общем.
— Но ведь этот… бородатый… вы сами говорили, привез ее домой. Сдал, так сказать, с рук на руки вашей дочери.
— И за то, что он ее подбросил до дому, она, по-вашему, пригласила его на мои именины?
— На ваши именины? — Раскин не сумел скрыть своего изумления. — Бородатого?
— То есть я не знаю, был ли он, но она его пригласила.
— Постойте. Как «не знаете»? А где же были вы?
— Я? — невесело усмехнулся Огородников. — Известно где.
Дом без хозяина выглядел, в общем-то, так же, как и при нем, — звон гитарного «металла», препирательства, бестолковщина.
— Тина!
— Чего тебе?
— А повежливее нельзя? Позвони отцу!
— Че-во?
— Отцу, говорю, позвони!
— Ладно.
— Скажи, к шести все соберутся. К шести, слышишь? — кричала Вера из кухни, занятая в основном тем, что мешала своим подружкам, сестричкам-косметичкам, готовить.
— Не глухая.
— Что? — не расслышала Вера.
— Да пошла ты, — пробурчала дочь.
— Да не в полпятого, а в шесть!
— По буквам, — включилась боевая Верина подружка: — Шашлычок с витамином Е, Солянка с Трюфелями, ну и смягчить это дело чем-нибудь покрепче. Ш-Е-С-Т-Ь.
— А я бы — нет, я бы. — Вера задумалась. — Шубу Енотовую, Сапоги.
Тина, набравшая номер телефона, закричала:
— Не отвечает!
— Выключил. Ну, паразит! Интересно, почему я за всех должна отдуваться?
— Потому что везде хочешь поспеть одной, — Тина выразительно шлепнула себя по заднице, — на три ярмарки. Вот теперь и отдувайся.
Дверь за дочерью закрылась.
Огородников откинулся на спинку кресла, глаза его были закрыты. Он сидел один в большой, со вкусом обставленной квартире. Из стереоколонок мягко звучал уже знакомый нам хрипловатый голос, и ему эхом вторил другой:
В тот день, как облак, Лебедь появился,
в тот день открылась Роза, словно нож.
Ты нежилась под солнцем и скучала,
меня, солдата, колотила дрожь.

Я с матерью простился накануне.
«Не плачь. Считай, что комната за мной.
И не суди, пожалуй, слишком строго,
узнав, что плохо кончил твой меньшой».

Я был в жару — и Роза стала вянуть,
я жалок был — и Лебедь чахнуть стал,
зато ты предпочла меня всем прочим,
и я себя рабом твоим признал.

Он был словно в трансе. Иногда он продолжал шевелить беззвучно губами, хотя ему, вероятно, казалось, что он поет. А то вдруг снова «просыпался», обретая голос.
«Вставай! — раздался голос трибунала. —
Вставай, пока не дрогнул твой отряд!
У них уже кончаются патроны,
уже твоих товарищей теснят».

Но медлил я, изнеженный, в объятьях,
я льнул, давно пресыщенный, к губам,
и сладкий яд, по жилам растекаясь,
убил во мне всю ненависть к врагам.

Так и не смог своих предупредить я,
что неприятель в тыл зайти сумел.
И вот меня считают дезертиром все те,
кто в том сраженье уцелел.

Если бы его сейчас увидел доктор Раскин, то вряд ли усомнился бы в том, что это его клиент.
О, ты дала душе моей свободу,
лишь тело — твой бессменный часовой.
Я обзавелся розою бумажной
и лебедем — игрушкой заводной.

С тех пор, как я принес тебе присягу,
никак домой не слажу письмецо.
Я выказал любовную отвагу,
меня зовут предателем в лицо.

Был период разброда и шатаний, обычно предшествующий застолью. Вера задержалась на кухне, где ее по-хозяйски приобнял красавчик, в последнее время гостеприимно распахивавший по утрам перед Верой (ее муж тому свидетель) дверцу своей модной машины. Некстати вошла Тина и со свойственной молодости бестактностью ляпнула:
— Торопитесь урвать свою часть? Правильно. А то сегодня много желающих.
Вера выскользнула из объятий, а заодно и из кухни, с фельдфебельским окриком:
— Или вы все сейчас же сядете за стол, или.
— …или живым отсюда никто не выйдет, — пошутила боевая подруга.
— Это точно, — поддержал бородатый, тот самый, что увез подвыпившую Веру домой. Чей это был дом, так и осталось невыясненным. — Железные у нашей Верочки объятья.
Шутка, с учетом кухонного инцидента, вышла вдвойне неудачной. Настроение у хозяйки вконец испортилось, а тут еще…
— Господа, что же это за именины без именинника?
— Да! Неплохо бы и Олегу Борисовичу поучаствовать.
— А по-моему, это предрассудок. Ну не смог товарищ. Обстоятельства. Но ведь у нас незаменимых нет? Предлагаю открытым голосованием выбрать исполняющего обязанности именинника.
— Тина… — многозначительно шепнула Вера дочери.
— Нет, — так же тихо отрезала та.
— А что, прекрасная мысль!
— Есть контрпредложение. Считать нашего незабвенного друга временно от нас ушедшим, в ознаменование чего.
Взрыв смеха и аплодисменты заглушили речь. Кто-то потянулся к рюмке во главе стола, налил в нее водку и прикрыл корочкой хлеба. Кто-то так же оперативно наполнил остальные рюмки.
— …в ознаменовании чего, — повысил голос оратор, — почтить Огородникова Олега Борисовича вставанием.
Со смехом полезли чокаться.
— Стоп! Не чокаться! Не положено.
— Правильно. Медленно и печально.
Вера растерянно улыбалась.
Застолье между тем быстро набирало обороты.
— Друзья, в этот печальный день мне, не знавшему Олега Борисовича лично, хочется с особой теплотой вспомнить такие его качества, как хорошую начитанность и плохую наслышанность. Да, друзья, только когда эти качества идут рука об руку, мы можем говорить о настоящей интеллигентности. Человек как бы все знает и при этом ничего не понимает. Замечательная способность, облегчающая жизнь как ему самому, так и тем, кто его окружает. За интеллигентность!
— Золотые слова!
Тина в упор смотрела на мать, словно ожидая от нее какого-то поступка, но Вера гоняла по тарелке холодец с глуповатой улыбочкой.
— Позвольте мне. Я тоже не имел чести знать Олега, но как старый друг дома я убежден — рядом с такой женщиной может жить…
— Мог, — поправили его.
— Рядом с такой женщиной мог жить лишь человек в высшей степени достойный. Жаль, что его нет с нами. Но ведь мы не оставим Веру в трудную минуту?
Одобрительно зашумели.
— Я надеюсь, здесь собрались только самые близкие. те, на кого всегда можно положиться. За тебя, Вера!
Все полезли чокаться с хозяйкой, как вдруг Тина вскочила со своего места.
— Ты куда? — испугалась Вера.
— Под настроение… сейчас…
Настойчиво затренькал дверной звонок.
— Открой! — крикнула дочери вдогонку Вера, подождала и сама направилась в прихожую.
— Огородников здесь живет?
— Здесь.
— Поздравительная. Распишитесь вот тут вот.
Вера развернула телеграмму, машинально прочла вслух:
Отключился от мира. Слушаю Коэна.
Соскучился по себе.

И подпись: Именинник.
Это стало последней каплей. Вера выскочила на лестничную площадку и забарабанила в соседнюю дверь.
— Идиот! Псих! Дурочку из меня делаешь? Открой сейчас же! Я там как белка в колесе, гостей его развлекаю, а он. Открой, говорю! Скучает он, слыхали? Под музыку!
Гости подтягивались к месту вероятных военных действий. Повысовывались соседи. Боевая подруга начала было оттаскивать Веру, но потом из солидарности обрушилась на дверь с еще большей ненавистью.
— Тина! — отчаявшись, Вера позвала дочь на подмогу.
Из комнаты дочери грянул траурный марш Шопена в какой-то немыслимой джазовой обработке.
Огородников будто и не слышал криков жены.
Но медлил я, изнеженный, в объятьях,
я льнул, давно пресыщенный, к губам.

— Тина! — прорывалось издалека. — Если ты сию секунду… мерзавка!..
Так и не смог своих предупредить я, —

звучало в ушах Огородникова.
— Просачивается, говорите? — переспросил доктор Раскин.
— Отовсюду. Снизу, из щелей. из стен. Я это отчетливо вижу: выступают капли, растут, растут, и. знаете, как в парной. Паркет жалко. И мебель у нас югославская, я ее. ладно, не в этом дело. Вода прибывает, понимаете. Очень быстро. Слышу, прорвало где-то трубу, и оттуда хлещет. Надо перекрыть. Или заткнуть. Тряпками, чем-нибудь. А я не могу. Меня нет. то есть я в квартире, а где — непонятно. Дикость какая-то. Надо срочно что-то делать, а я спрятался. И вот я. я-второй, которому это снится. ищу себя, первого, чтобы сказать, что нас сейчас затопит. А уже все плавает — подушки, деньги. Смешно, если вдуматься: как будто мы деньги под подушкой держим. И вот тут, только тут до меня вдруг доходит: это она!
— Вера?
— Не аварию устроила, нет, а сама… вот это всё…
— Вода?
— Наводнение, да. Это она собой заливает комнаты, кухню, холл. Ко мне подбирается. Она знает, где я прячусь! Я не знаю, а она знает. И сантиметр за сантиметром, понимаете, с холодной, дьявольской расчетливостью. А я даже не могу. предупредить себя. Полная беспомощность. И… ужас.
— И часто вам такое снится?
— Сейчас вы мне скажете, что это подсознательный страх перед близостью. Я прячусь, чтобы. А что, не так? У вас же что ни сон, то сексуальная подоплека. У вас…
— Есть хорошая присказка. У кого что болит, тот о том и… помните?
— Болит? Да чему тут болеть? Двадцать лет назад окольцевали друг друга, чтобы было удобнее прослеживать миграции.
— Прослеживаете в основном вы?
— С чего вы взяли?
— Ну, если бы она задалась такой целью, у вас на пальце было бы обручальное кольцо.
— Игрушка для восемнадцатилетних.
— А как же прятки в платяном шкафу? Подглядывание в замочную скважину?
— А хоть бы и так! Я был бы рад ее выследить, только совсем с другой целью. Чтобы с ней развязаться. Раз и навсегда. Бернард Шоу, знаете, пишет где-то про своего друга, перебиравшего разные способы самоубийства. пока не остановился на самом мучительном — женился!
— Бедный вы, бедный. Не с той связались?
— А где она та? Можете показать? Я даже не удивился, когда Тина мне потом рассказала. про эти мои именины. А что? Вера не лучше и не хуже остальных.
— Могу вам дать совет. Если не умеете выбирать женщину, подождите, пока это сделает специалист, и заберите его избранницу себе. Кстати, а что она? Тоже не носит кольца?
— А чем ей еще брать? Слоем парижской штукатурки? Чужая жена — тут и соблазн, и острые ощущения, и никакой ответственности. Разврат 583-й пробы. Кольцо… она его зубным порошком чистит, перед стиркой снимает, на ночь его…
— Симптом Дузе.
— Что?
— Элеонора Дузе. Известная драматическая актриса. Ей надо было передать разочарование, которое ее героиня испытывает, думая о своем замужестве, и тогда актриса как бы в рассеянности сняла обручальное кольцо и стала им поигрывать.
— Вера никогда в этом не признается. Ее очень даже устраивает такое положение.
— А вас? Согласитесь, что и вас оно устраивает. В глазах окружающих вы не какой-нибудь там смешной ревнивец или деспот — современный мужчина, живет сам и дает жить другим. В глазах жены вы само благородство. всецело доверяетесь ее благоразумию. Ну а сами вы как минимум избавили себя от утомительных супружеских обязанностей. Или я неправильно расставил акценты?.. Значит, правильно? Тогда что отсюда следует? Либо продолжайте и дальше закрывать глаза, радуясь тому, как все само собой устроилось, либо… если это вас тяготит, разорвите узел.
— Легко сказать.
— Ну да, вам попалось червивое яблоко — и грызть неохота, и выбросить жалко. Понимаю. И даже сочувствую. За все ведь, как говорится, уплочено. и, наверно, немало. Я вот тоже на днях принес домой два десятка яиц, и все — тухлятина. Представляете? И, самое обидное, как раз в тот вечер у нас сорвался поход в Вахтанговский театр. Вообще, нет ничего опаснее для организма, чем накопление нереализованной жажды мщения. А может, вам ее побить?
— Кого?
— Жену. Успокоитесь. Да и она, знаете. пострадать за дело — для души это огромное облегчение.
— Смеетесь.
— А вы, Олег Борисович? Забыли, как это делается?
— Не помню.
— Ну-уу. Смех — здоровая реакция на гримасы действительности. Что же мне с вами делать? Послушайте, но ведь так было не всегда. Вы что-то недоговариваете. Что-то вас тряхануло и выбило из колеи. А? Случайно не помните?..
Визг тормозов вернул его к реальности. Он успел заметить, что выехал на встречку, и резко вывернул руль. Из зеркальца заднего вида шофер автобуса проводил его выразительным жестом.
— Помню! — выкрикнул он с каким-то ожесточением. — Случайно помню!
В сердцах он ударил по звуковому сигналу. На выгоне корова перестала жевать и проводила его долгим кисломолочным взглядом.
Международная конференция «Ученые — за безъядерный мир» проходила в Доме союзов. При входе, как водится, следовало предъявить аккредитацию.
— Что вы даете? — возмутился юноша с красной повязкой дружинника.
Второй преградил Огородникову дорогу.
— А что? — Он торопился и не счел нужным скрыть свое раздражение.
— То есть как? — изумился первый. — Это, по-вашему, пропуск?
Огородников повертел в руке карманный календарь.
— Действительно… сейчас… — Он порылся в кармане пиджака и нашел, что было нужно.
— Проходите, — неохотно разрешил юноша.
— Совсем заморочили голову, — непонятно кого имея в виду, пояснил Огородников.
За его спиной дружинники со значением перемигнулись.
Огородников вошел в кабинку, надел наушники, проверил связь на пульте.
К трибуне вышел делегат из Африки, разложил тезисы и начал доклад.
Огородников переводил:
— Если за точку отсчета взять Рейкьявик, то мы увидим, что за каких-нибудь два года человечеством уже отвоевано несколько делений на шкале здравого смысла. Обескураженный предложением Москвы уничтожить все ракеты средней дальности, Запад заявляет: Я был в жару — и роза стала вянуть, я жалок был — и лебедь чахнуть стал.
По залу прокатился сдержанный ропот недоумения.
— Американский проект допускает возможность обхода базового соглашения и переоборудования ракет «Першинг-2» в ракеты меньшей дальностью. И, забыв про все на свете, ты готов идти за ним, и ты рад ему поверить: он ведь мысленно назвал тебя своим.
В зале здесь и там раздались смешки. По проходу короткими перебежками, как солдат в траншее на передовой, двигался дублер Огородникова.
— Двойной «нулевой вариант» — вот, таким образом, единственный разумный выход. Но игривый твой взгляд и твой смех говорят: не на шутку бои нам с тобой предстоят…
Докладчик споткнулся и замолчал, откровенно недоумевая, что в его докладе могло так развеселить серьезных ученых.
В кабинку почти одновременно ввалились двое, один выволок упирающегося Огородникова в коридор, другой занял его место за пультом.
— Ты что, спятил? — шипел в коридоре Корнеев, этакий представитель отряда пресмыкающихся. — Решил себя угробить и меня заодно? Жить надоело? — он встряхивал друга, как мешок картошки.
— Ты чего? Совсем, что ли, Корнеев, озверел? — слабо сопротивлялся Огородников.
— Я — «чего»? Я?! Может, это мне через неделю везти группу в Париж? А в июле работать на кинофестивале? Так что ты тут талмудишь про каких-то лебедей!
Огородников вдруг как бы очнулся и тут же начал обмякать в грубоватых объятиях своего друга и шефа.
— Эй, ты чего? — испугался Корнеев. — Всё! Завтра же пойдешь к Раскину. Пойдешь, пойдешь. Нервишки у тебя. Да ты что! Олег! Вырубился, что ли?

 

— Если я скажу, вы… Зверски, знаете, курить хочется.
— Вот, возьмите, — Раскин вытряхнул на ладонь таблетку и протянул Огородникову. — Вы что-то начали говорить.
— Да. Все это глупо, я знаю, но… я никому еще не говорил, вы первый. Это началось года полтора назад… нет, меньше, год. Читаю политическую колонку… ракеты, ядерные боеголовки… сколько раз всего этого хватит, чтобы стереть нас с лица земли. и тут меня что-то… не знаю, как объяснить. Я раньше не задумывался. Зачем, когда от тебя ничего не зависит? Накрыло — и всё. А тут вдруг стал прислушиваться. Не летят? Или где-то уже взрываются? Испариной покрылся. Потом это стало повторяться. Стратегия первого удара, тактика выживания. И мысль — скорей бы уж. Нельзя же ждать и ждать. Все, понимаете, теряет смысл. В ней, в нашей жизни, и так не много смысла. Еда, работа, треп, женщина… и все с начала. Как Париж по пятому разу: Елисейские поля, Лувр, Пантеон, Сакре-Кёр. А зачем? Если завтра тебя… Вы скажете: малодушие, детские страхи. Или сразу в параноики запишете. И правильно. Что? Соображаете, в какую психушку меня отправить?
— Кажется, Брэдбери сказал: «Если ежедневно читать газеты, можно наложить на себя руки». Нет, записывать вас в параноики я пока повременю. Обыкновенная депрессия. Устали вы, Олег Борисович. От жизни устали. От слов. Шутка ли, двадцать лет по долгу службы повторять чужие слова, хотя бы даже за большие деньги. — Раскин взял со стола свою визитную карточку, нацарапал на ней что-то, ниже начертил простейшую схему, подал Огородникову. — Здесь вам ничто не будет угрожать. Нет-нет, это не психушка, это… да вы сами увидите. Поезжайте. На два, на три дня. Вы ведь на машине? Вот и отлично. Там мой приятель. такое там устроил — обхохочетесь. Я сам не видел, но это такие артисты… Другим человеком вернетесь. Я не пытаюсь вам внушить, что жизнь прекрасна и удивительна. Вы бы мне все равно не поверили. Что говорить. Карусель запущена. Мелькают деревья, скамейки, лица. на самом деле мелькают годы, но об этом как-то не хочется думать, иначе можно сойти с ума. В этой мельтешне, если разобраться, действительно, не много смысла. Круг за кругом — трудовой процесс, пищеварительный, спермаотделительный. Конечно, надоедает. А тут еще требуют, чтобы ты со всеми вместе визжал от восторга. Потому что карусель — удовольствие коллективное. А тебе не хочется. Визжать, размахивать руками, сжимать в объятиях кудахчущую от притворного ужаса партнершу. Ничего не хочется. Дурацкий аттракцион, и ты, принявший в нем участие, кажешься себя законченным идиотом. — Раскин помолчал. — Но мой вам совет: если уж сели, пристегнитесь покрепче.
Огородников вздохнул.
— Спасибо, утешили.
— Бутерброд частенько падает маслом вниз. Не лучше ли раз и навсегда примириться с этим печальным фактом.
— Иными словами, время от времени тебе плюют в лицо, а твоя жена прыгает в постель к первому встречному.
— Примерно.
Огородников поднялся. Молча отсчитал несколько купюр, положил на стол. Так же молча направился к выходу.
— До встречи, — улыбнулся Раскин.
Огородников остановился.
— Следующей встречи не будет.
— Зачем же вы оставили в углу свой зонт?
— Что?.. В самом деле. Забыл.
Он вернулся за зонтом.
— Нередко мы забываем то, что хотим забыть. Что нам уже приелось, чем не дорожим. А то еще бывает. нам нужен предлог, чтобы вернуться.
— Ваше открытие?
— Дедушки Фрейда. Вот, взгляните.
Раскин сдвинул занавеску, за которой обнаружился целый склад забытых вещей.
— Как видите, большинство моих пациентов не прочь еще раз заглянуть сюда на огонек. Но если у вас не возникнет такого желания, тем лучше. Значит, появились другие, более естественные. Я не имею в виду чтение политической колонки. Почаще улыбайтесь, Олег Борисович. Как сказал один остроумный человек, красиво жить — значит пройтись по земле этаким принцем, раздавая наливные яблочки направо и налево. А красиво умереть — значит доесть свое последнее яблоко и громогласно объявить: «Больше не лезет, остальные съедите на моих поминках».
— Всего доброго, доктор.
— Всего доброго. А то слетайте на Гавайи.
— Куда? — Огородников решил, что он ослышался.
— На Гавайи. Возьмите за дочь хороший выкуп, продайте душу дьяволу или сэкономьте на спичках. В общем, раздобудьте денег и — на Гавайи. Не знаю, как там было у Лазаря, а у вас определенно есть шансы воскреснуть.
И вот он мчал по загородному шоссе, то и дело сверяясь с чертежом, набросанным на обороте визитки. В голове звучало:
Если ты велишь,
чтобы я умолк,
пусть наступит тишь,
я исполню долг,
дам обет молчать,
затаюсь, как мышь,
и спою опять,
если ты велишь.

Если ты велишь
мне отставить лесть,
нынче же услышь
все как есть,
нынче же услышь —
с нами благодать,
если ты велишь
тебе не лгать.

Следуя указателю, он свернул на узкую асфальтовую дорожку и сразу очутился в зеленом тоннеле из кустов боярышника и жимолости.
Если ты велишь,
если снизойдешь,
пусть щебечет чиж
и лепечет рожь,
может, не сгноишь
грешников своих,
если нас велишь
сохранить в живых.

Впереди показался форт: мощная кирпичная кладка, узкие бойницы, зеленые ворота с красной звездой. Он сбавил скорость.
А нельзя без мук —
быть посему,
дай лишь сбиться в круг
стаду своему,
легче так смотреть,
как ты нож востришь,
легче встретить смерть,
когда ты велишь.

Он подъехал к форту, заглушил мотор. Хотел уже выйти из машины, когда взгляд его упал на фанерный щит, прикрепленный над воротами:
ШКОЛА СМЕХА
Рука его словно прилипла к ключу зажигания.
Человечек с замашками массовика-затейника вел Огородникова по внутреннему дворику, давая на ходу пояснения.
— Они и наморднички нам, ха-ха-ха, оставили. го-го-го-го-го, го-го-го, го-го-го-го, — прогундосил он в противогазе. — Узнали? Хе-хе-хе. «Песня про купца Калашникова»! — Он весь светился от собственной шутки. — А вот тоже… наша пушечка-развлекушечка… внимание… за-ря-жа-ем… пли!
Нагнетая воздух насосом, он выдул из ствола резиновую толстуху.
— Формы-то, хо-хо-хо! Наши жены — пушки заряжены! Бережем, так сказать, и умножаем.
— Так это была артиллерийская школа?
— Была, да вся вышла. А таперича — Школа Игр, Забав, Обманов и Дурачеств, сокращенно, хе-хе, ШИЗОИД. Так что добро пожаловать, э… запамятовал.
— Олег Борисович.
— Ух ты! А я — наоборот.
— Борис Олегович?
— Семен Семеныч!.. Ха, ха, ха. Артистический псевдоним — Семга!
Посреди плаца в огромной луже явно искусственного происхождения стояли два человека. Каждый старался посильней ударить или толкнуть соперника, чтобы опрокинуть его в лужу, а так как ноги у них были связаны, то это им часто удавалось. Вид у обоих был жалкий, а лица свирепы.
Третий, в галстуке-бабочке, как рефери на ринге, внимательно следил за ходом поединка.
— Индивидуальные занятия, — мимоходом бросил Семга, по всему — главная в этой школе фигура.
— Они убьют друг друга, — испугался Огородников.
— Не думаю. И-ии-эх, как он его! — У Семен Семеныча брызнули слезы, точно у коверного в манеже. — Нет. хо-хо. Это все — до первого смеха. Кто первый рассмеялся, тот одержал победу. — Неожиданно он посерьезнел. — Не над соперником, заметьте. Над собой.
— Но вы посмотрите, какие у них лица.
— Да, препотешные. На их месте я бы уже давно катался от хохота.
Они спускались в бункер по крутой гулкой лестнице. Стены были исписаны изречениями в таком духе:
СТРАШНЕЕ АТОМНОЙ ВОЙНЫ МОЖЕТ БЫТЬ ТОЛЬКО ЛИЦО ВАШЕЙ КРАЛИ.
ДОЛОЙ ХИМИЧЕСКОЕ ОРУЖИЕ — ХВАТИТ ОТРАВЛЯТЬ НАСТРОЕНИЕ СЕБЕ И ДРУГИМ.
Бункер оказался мрачным помещением с рядами двойных нар, игральными автоматами, кривыми зеркалами вдоль стен и чем-то вроде спортивной площадки, где в настоящую минуту взрослые люди гоняли носами спичечный коробок.
— Эй, Марадоны, — весело закричал директор. — Принимайте пополнение! Садовников, ба-аль-шой юморист. вроде вас, — хмыкнул он.
Игроки, не поднимаясь с четверенек, безучастно уставились на новенького.
— Чтой-то мы сегодня не в духах. вроде попа на постном обеде. — Семга скроил «поповскую» рожу. — Больше жизни, товарищи псисимисты!
Тяжелая железная дверь с лязгом за ним закрылась.
— Замена, — объявил судья, тоже в галстуке-бабочке. — Вместо ничем себя не проявившего Беленко в игру входит Дачников!
— Я еще засмеюсь, вот увидите, — в глазах у названного «футболиста» стояли слезы.
— За пререкания с арбитром наряд вне очереди!
Рядом с судьей стояла большая коробка, откуда он выудил наугад балетную пачку. Это и был внеочередной наряд, в который начал облачаться нарушитель, что сопровождалось здоровой реакцией судьи.
Огородников пребывал в растерянности.
— На колени… ну… — зашептал ему пожилой мужчина с апоплексическим цветом лица. — Кривцов, Глеб Михайлович, — так же шепотом представился он, когда Огородников вошел в игру. — Здесь не спорят. в ваших интересах, если надеетесь выйти на свободу.
— Надеюсь? Вы шутите? — у Огородникова вдруг пропал голос.
— Здесь они шутят. А вы или смеетесь над их шутками, или. — Кривцов неопределенно мотнул головой.
— Но я сюда сам… — задохнулся Огородников. — Через два дня я отсюда… это же…
— Да, школа. И заканчивают ее только отличники.
— Кривцов! — выкрикнул судья. — С таким носом, ха-ха-ха, мог бы сыграть и поактивнее. Ну-ка, мальчики, встряхнулись! Веселее, молодежь, ну! Как у тещи на поминках!
Возня со спичечным коробком продолжилась.
Ночью Огородников проснулся от крика. При слабом свете дежурной лампы он увидел со своего второго яруса, как кто-то лупит босой ступней по нарам, пытаясь загасить горящий фитиль, привязанный спавшему между пальцев. В ход пошло одеяло, однако прибить пламя все никак не удавалось. Несчастный соскочил на пол и устроил в проходе танец подбитой цапли. И тут раздался смех. Один из свидетелей этой сцены, худющий парень в одних трусах, заливался, хлопая себя по голым ляжкам. Смех его был настолько безумен, что Огородников натянул на голову одеяло.
— Ай, Витюша, — похвалила его ночная дежурная. — Ай, молодец. Ну, одевайся, дружочек, будем выписываться. Будем выписываться, Витюша?
В самое пекло бегали в мешках по внутреннему дворику. Бегали в затылок другу другу, и если кто-то падал, на него валились задние. В этом, собственно, состоял замысел устроителей: устроить кучу малу, развеселить участников. Вот и песню под это дело завели подходящую: «С голубого ручейка начинается река, ну а дружба начинается с улыбки!»
Но до настоящего веселья было еще далеко. Лица бегущих заливал пот, ноги подкашивались, и каждый, скорее всего, думал об одном: не упасть, потому что вставать было с каждым разом все трудней.
Сегодня с ними занимался сам директор. Семга стоял в круге и подгонял их, как цирковых лошадей, ударами бича. Одет он был в генеральский мундир. Тоже «для смеху».
На концерте художественной самодеятельности обычно присутствовал весь персонал школы. По странной, неизвестно кем заведенной традиции, большинство номеров несло на себе печать мрачноватого юмора.
Одна сценка сменяла другую.
— Сэр, вы любите детей? — спрашивает человек своего соседа за столом.
— Вареных или жареных, сэр?
Персонал школы, включая Семен Семеныча, в восторге. Чего не скажешь об актерах, хотя им смеяться вроде как не положено.
Огородников старательно корчил рожи перед кривым зеркалом во всю стену. Справа и слева занимались тем же товарищи по несчастью. Их заставляли это проделывать два раза в день, утром и вечером. Все равно что чистить зубы. Процедура сопровождалась лекцией о пользе смеха.
— Что такое чувство юмора? Это когда жизнь дает тебе прикурить, а ты ей говоришь: «Спасибо, я не курящий». Она тебя — по мозгам, а ты ей: «Мерси, но там пусто». Броня, как у бегемота. Как у немецкого танка «Леопард». Посадили на кол? Щекотно! Носом в лужу? Буль-бульшущее спасибо, давно так не смеялся. А перед тем как сыграть в ящик, самолично произвести замеры, поторговаться насчет кремлевской стены и в последний момент слинять в Ялту, до востребования. А иначе хана. Иначе «поют все», но уже без нас. Беленко, разве вы уже отпелись? Или, по-вашему, с такой рожей можно уже ничего не корчить? Но тогда почему я не слышу гомерического смеха? Или вы не тянете на Гомера?..
В некотором отдалении от лектора шептались двое.
— А бежать не пробовали? — вывороченными губами выдохнул Огородников.
— Бесполезно, — гримасничал перед зеркалом Кривцов.
— Есть и-е-я.
— После… ночью…
Грузовик, привозивший в школу горячие обеды, выехал за ворота и, обдирая бока живой изгородью, покатил по узкой грунтовой дорожке в сторону шоссе. Шофер, русопятый парень, запел по-английски:
Sometimes I see her undressing for me.

Крышка одного из пустых баков осторожно приподнялась. Огородников прислушивался, не веря своим ушам. Но вот же:
She’s a soft naked lady love meant her to be,
and she’s movin’ her body so brave and so free,
if I got to remember that’s a fine memory.

Огородников постучал по крышке соседнего бака, откуда высунулась голова Кривцова. Теперь они вслушивались вдвоем. Словно почувствовав, что его пение есть кому оценить, шофер грянул припев с удвоенной силой, а Огородников боязливо подхватил такие знакомые слова, только по-русски, для Кривцова:
For I know from your eyes
and I know from your smile
that tonight we’ll be fine,
we’ll be fine, we’ll be fine
for a while, —

пел работяга, крутя баранку.
Ведь игривый твой взгляд
и твой смех говорят:
не на шутку бои
от зари до зари
нам с тобой предстоят, —

пел Огородников.
— Atta boy! — одобрительно крякнул шофер и, высунув окно руку, изобразил двумя пальцами колечко, то есть «высший класс».
Дальше они горланили в две глотки, на разных языках, но с одинаковым чувством:
Помню, ты мне сказала тогда: «Не робей!»
Еще не было парочки в мире нежней,
ты была жеребенком горячих кровей,
высох я, по ночам трудясь, как муравей.

Припев подхватил Кривцов:
Но игривый твой взгляд
и твой смех говорят:
не на шутку бои
от зари до зари
нам опять предстоят!

Впереди показалась полоска шоссе. Вся троица распевала в полном упоении.
Я живу как отшельник в местечке глухом,
воздержанье давно соблюдаю во всем,
«Отче наш» регулярно твержу перед сном,
и тебя с нетерпеньем жду ночью и днем.

Тут-то и произошла авария. Забыв о дороге, шофер не заметил, что ему навстречу с шоссе свернула «Волга». Машины «поцеловались» — не то чтобы очень пламенно, а все ж таки передок легковушки помяло прилично.
От сотрясения оба бака качнулись вперед, затем, словно передумав, откачнулись назад, перелетели через низкий борт и, сделав в воздухе кульбит, стоймя вонзились в землю.
Первым после «поцелуя» пришел в себя водитель «Волги» доктор Раскин.
— Ты куда смотришь! — заорал он, выскакивая из машины. — Ты посмотри, что ты сделал, козья морда! Думаешь, тебе это так сойдет?
— Kozya morda, that’s you! Shoulda braked in time! — в свою очередь заорал работяга.
— Ты слышал? — Раскин повернулся к пассажиру на переднем сиденье. — Нет, ты слышал?
Пассажир оказался Корнеевым, шефом Огородникова.
— Слышал, — сказал он, вылезая из «Волги». — Акцент, если не ошибаюсь, бостонский.
— Ты ваньку-то не валяй, — Раскин снова обрушился на работягу. — У меня свидетели! В суде русский язык сразу вспомнишь! Тоже мне… Уолт Дисней!
— Fuck you and your court, I have my own witnesses. — Для пущей убедительности шофер-работяга пнул ногой один из пустых баков.
Между тем из легковушки выбралась Вера, а за ней — дочка Тина.
— Ах у тебя свиде-е-тели? — с неподражаемым сарказмом протянул Раскин и в свою очередь наддал бак ногой.
Из бака высунулся по грудь Огородников. После удара оземь глаза у него смотрели в разные стороны.
— Теперь это называется свидетели! — Раскин кулаком вогнал Огородникова обратно.
— Вы что, ненормальный? — вскричала Вера. — Это же мой муж!
— Точно. Олег, — подтвердил в некотором сомнении Корнеев.
— Это вы мне? — задохнулся от такой наглости Раскин. — Я пристраиваю вашего чокнутого мужа, и я же еще ненормальный?!
— Ага, пристроили, — подала голос Тина. — В помойный ящик.
— Who said it’s a garbage can? — возмутился шофер. — Соусэм ослэпла?
Между тем из «Волги» выбрался последний пассажир — Ленина Георгиевна, мать Огородникова, со словами:
— Сынок, сейчас… я их приемами кун-фу… меня в Китае научили…
За шумом перепалки никто не услышал фырчанья мотора, но вот подкатил рафик, и из него посыпались обитатели знакомой нам коммуналки. Они сразу взяли старушку Ленину в плотное кольцо и загалдели наперебой:
— По паспорту все одно не докажешь, а у меня, вона, дите разнополое!
— Псих, он и в Африке псих!
— Отступного дадим, только съезжай, а?
— Не соглашайся, Ленина, не соглашайся.
— Китайская шпиёнка она, вон чего зашифровала-то!
— Отдайте… я интернационалистка… Олег, Олег!
Параллельно с коммунальной сварой на открытом воздухе и вполне независимо от нее продолжали выяснять отношения участники аварии.
— Ладно, Яша, не психуй, — примирительно говорил Корнеев, хлопая Раскина по плечу.
— И ты туда же? — кипятился Раскин. — Сначала я должен лечить от закидонов твоего приятеля, потом гробить машину из-за его жены, тоже хорошей невропатки, и я же еще — не психуй?!
— На себя посмотри, — не уступала Вера, — по тебе Кащенко давно плачет.
— Вы мне не тыкайте!
— Варвары хуже китайцев… я иду, Олежек, я иду, — пробивалась сквозь осадное кольцо Ленина Георгиевна.
— Таких, как ты, докторов надо к койкам прикручивать, — наседала Вера.
— Right on! Tie’im up, that nut! — подлил масла в огонь шофер.
— Ты еще тут… вальс-бостон! — вышел из себя Корнеев.
— Дурдом, — коротко высказалась Тина, явно поторопившись со своим заключением, потому что этим дело не кончилось.
В облаке пыли примчал мотоцикл, а на нем — Рик с Хорьком.
— Держите, — Рик протянул Вере молоток для отбивания мяса. — Хорек прихватил.
— Так общее же все. если мы на ней поженимся, — промямлил в свое оправдание Хорек.
И тут Огородников не выдержал. Голова его давно уже, как перископ, крутилась над баком, едва поспевая за всеми перипетиями многофигурного эндшпиля. И вот он не выдержал, засмеялся. И уже не мог остановиться.
Над соседним баком выросла голова Кривцова, вероятно, больше пострадавшего в момент жесткого приземления. Он тупо уставился на товарища, но тот так заразительно хохотал, так уморительно подпрыгивал в своей «супнице», что Кривцов тоже не выдержал, зашелся от смеха.
И вдруг все крики, как по команде, смолкли. Все таращились на этих двоих в некоторой тревоге: вот, дескать, окончательно свихнулись. Еще, не дай бог, окажутся буйными.
А эти двое тыкали в них пальцами и уже, кажется, икали от хохота. Давно им не было так весело. Может быть, еще ни разу в жизни.

notes

Назад: Ракурс
Дальше: Примечания