Малаховка
1
Толстоватый мальчишка лет семи, в шортах и маечке или более одетый, по погоде, катается на велосипеде «Школьник» по тропинкам среди остатков соснового леса, между невысоких ветхих заборов, старых дачных домов, врастающих в песчаную землю и окруженных зарослями бузины, боярышника, жасмина. Поскрипывает педалями велосипед, колеса то перескакивают, то плавно перекатываются через сосновые корни, пересекающие утоптанные дорожки, совсем не задумываясь о том, что мешают прогуливающимся или спешащим к автобусу дачникам. Мальчишка — это я, сосновые корни ничего не символизируют, это просто сосновые корни, а место, где все это было и где теперь всего этого нет — ни мальчишки, ни велосипедов «Школьник», ни даже леса, — старый-старый дачный сначала поселок, потом городок, а теперь уже непонятно и что — Малаховка. Близлежащие Люберцы, Томилино, Красково, Отдых, Кратово плотно стиснули Малаховку между собой, так что границы между ними теперь только административные, да и сама она… Наполовину город, наполовину место рекреации нуворишей, — еще бы — 15–20 штук баксов за сотку, воздух уже вполне московский, кафе «Уголек» на повороте с шоссе давно закрыто. Странное название, да? Ничего не странное, если знать, что посреди дачного городка советские умники построили здоровенный завод, где делали горнопроходческие комбайны, рубавшие уголь вместо Стаханова и зэков. Зэков, впрочем, комбайны полностью так и не заменили. Еще в Малаховке есть Институт физкультуры, который, учась в нем, раз в год обязательно посещали все советские спортсмены, а также старое еврейское кладбище. И — коттеджи, дома загородные, дворцы и замки.
А в середине 60-х контора «Мосдачтрест», предоставлявшая чиновникам вышесредней руки и заслуженным ветеранам дачки за умеренную плату, владела половиной Малаховки. В очень незначительной части этой половины я прожил несколько лет, лет — в смысле с последних чисел мая до конца августа. Подготовка к переезду на дачу, куда надо было везти все — кастрюли-сковородки, ножи-вилки, подушки-одеяла-телевизоры, занимала старших членов семьи гораздо больше, чем мой день рождения, 30 мая, и отмечать его было не принято, кроме того, иногда сам переезд приходился как раз на этот день. Не до того. Первые пару раз я слегка дулся, не давая, впрочем, повода для вопросов, потому как понимал, что мне быстро объяснят несостоятельность моих претензий, потом — нет. Детская притязательность семьей не поощрялась. Свой день рождения я и теперь отмечаю редко, а с семьей — никогда. Но тогда — переезд! суматоха, тюки и коробки, лает собака, ругается дед, один из отцовских шоферов — Коля, бычьей силы и довольно тупой — кидает пожитки в кузов, все дергаются, потому что боятся гаишной проверки: машина-то государственная, использовать ее для личных нужд как бы и нельзя. Едем! Приехали. Дачи были простенькие, небольшие, обычно их занимали две-три семьи, негласно деля участок на где кому можно. Терраска, пара комнатух, кухня, дымящая печка, панцирные сетки полуржавых коек, газ баллонный — уютно, в общем. На участке — сосны, малиновые заросли, черника и прочее из обычного подмосковного антуража. В первый сезон моим соседом был парнишка на год старше, он пытался играть на виолончели, вызывая адекватный отклик не успевших сбежать собак, и смотрел в микроскоп. Микроскопу я завидовал, виолончели — нет. Когда я поинтересовался возможностью немедленно приступить к изучению микробиологии с помощью личного микроскопа, дед буркнул — ерунда, только глаза испортишь, и был, как всегда, прав, — глаза я испортил и без микроскопа.
Все бы хорошо, но наш участок граничил с территорией загородного детского сада, куда на лето вывозили из душной Москвы детишек, чьи родители не входили в номенклатуру «Мосдачтреста». Два сезона до начала дачных я провел в таких именно лагерьках и не могу сказать о них ничего плохого; было, как это сейчас говорят, довольно прикольно, во всяком случае, укусивший меня в центр ладошки шмель привил уважительное отношение к насекомым. У детсадовских соседей считалось хорошим тоном повиснуть после завтрака на заборе и дожидаться меня, чтобы по возможности тепло приветствовать. Конечно, основой их всегдашней недоброжелательности было присущее всем русским людям стремление к социальному равенству, но я, надо сказать, был идеальной мишенью детского острословия. Перед отъездом на дачу меня остригали наголо, мотивируя это дело заботой о качестве волосяного покрова, а на самом деле — чтобы не возиться летом со стрижкой, поэтому всю первую неделю лета с забора орали — лысый, иди пописай! Дальше им надоедало, а потом и волосы отрастали, и дети за забором менялись.
Основным моим развлечением был, естественно, велосипед, купленный к первому дачному лету. У соседа, виолончелиста-микробиолога, был такой же «Школьник», но с красными покрышками. Я убеждал себя, что черные намного практичнее и вообще, но некоторое сомнение в обоснованности собственных доводов все-таки присутствовало. Утешало то, что катался я намного лучше, ни разу не проиграв ни заездов на скорость, ни на без рук, ни на правильность выбора маршрута, чтобы не отловили на обед. У предыдущего велика, маленького, тормоз был только ручной, и в первую поездку меня сопровождали родители. Объяснить новую методу торможения они не успели, я покатился — быстрей, быстрей! — к повороту, где тропинка шла впритык к забору. Не зная еще, что такое центробежная сила, и не успев удивиться отсутствию тормозной ручки на руле, мне пришлось близко познакомиться с забором, а потом и с пинцетом, которым из щеки и губ были удалены полторы дюжины ха-а-роших заноз. Но сначала ругали, с испугу, наверное. Перед оказанием первой медицинской помощи и параллельно ей всегда ругали, жалели потом, но не чрезмерно. Закаливали, так сказать, дух и тело. И действенный ведь метод! Когда, лет в четырнадцать, я слетел с чужого мотороллера и здорово расшибся, первым делом после головомойки самостоятельно ножницами отрезал то, что заново прижиться к ноге уже явно не могло, а йод и бинт использовал ловко и умело. Телесные муки не превзошли возможных духовных в случае применения мер воспитательного характера. В то первое малаховское лето «Школьник», подобно мустангу из прерии (ну с чем еще сравнить?), сбросил меня еще разок.
После ночного теплого дождя природа располагала к непосредственному общению, но на участке делать было нечего, а то что-нибудь и заставили бы, например, отвечать таблицу умножения (меня готовили к первому классу), и я поехал прокатиться. В белой такой футболочке. На первом же вираже колесо проскользнуло по мокрому сосновому корневищу, пересекавшему боевую тропу могикан и делаваров, мы с велосипедом быстренько поменялись местами, и с высоты своего положения он размашисто въехал мне педалью по голове. Через пять минут я торжественно вошел в дачную кухню в футболке красного цвета. Событием более занятным, чем лечение раны, нанесенной злодейским томагавком ирокеза, покушавшимся на мой скальп, был бабушкин обморок. Неделю меня с участка не выпускали. Ирокезы полностью завладели долиной реки Онтарио, а таблицу умножения я ненавижу и доселе, хотя вещь, конечно, удобная, отрицать не могу. Срок превентивного заключения истек, и мне было разрешено навестить приятелей на через одну даче. Коварные Лешка и Мишка подбили меня на спор отпустить руки в высшей точке подъема широкой качельной доски, подвешенной между двух сосен. «В красной рубашоночке, красивенький такой», я имел возможность повторно наблюдать бабушкин обморок, особо эффектный из-за того, что одна из ее ног была в гипсе, а костыли падают очень громко, в отличие от бабушек.
В другой половине лешка-мишкиной дачи обитала живая История, да еще какая, запечатленная братьями Васильевыми в самом первом советском истерне. С не помню как звали домработницей и очень немолодой дочерью Зиной там жила Анка-пулеметчица, да-да, та самая. Ну вы же помните — входит Петька и видит Чапаева в одних белых х/б подштанниках:
— Василий Иваныч, что это ты как Джавахарлал Неру?
— Во-первых, не Неру, а Нюру, а во-вторых, кому какое дело, кого я тут джавахарлал?
На самом деле Анку звали Мария Андреевна Попова, она была строгая хромающая старушенция, детских шалостей в секторе обстрела не одобрявшая. Раз в неделю, все честь по чести, к ней приезжала черная «Волга», доставлявшая кремлевский паек. Любопытная моя бабушка, с которой периодически Мария Андреевна делилась сомнениями по поводу внутренней политики нового (брежневского) руководства, спросила ее как-то:
— Мария Андреевна, а вот как оно на самом деле было? А то в кино — Петька, то-се, анекдоты всякие, а?
— Много чего на самом деле было, — тактично не то уклонилась от ответа Анка, не то уже действительно не помнила, но тайна эта и по сю пору велика есть.
Наш дачный дом делился на три части: в одной — мы; в другой ютилась дачная сторожиха Тамара с мужем — гласным, в отличие от нынешних Анонимных, алкоголиком Тихоном, поросенком Васькой и собакой Каро; в третьей — бывший начальник штаба легендарной Чапаевской дивизии, как он всегда представлялся, Володихин с женой и дочерью Лелей. Леля была лет тридцати, нехороша собой, но округлые ее дебелости, время от времени шедшие из летнего душа и кокетливо едва прикрытые простыней, изрядно привлекали мой наивный пытливый взор. Дача оказалась рассадником музыкальной культуры — помимо виолончели в первый сезон, в последующие я регулярно пару раз в день прослушивал в исполнении игравшей на фортепьянах Лели песню «Тбилисо, тарара-рара-ра-рара…», не знаю уж, чем она ей так нравилась, — вероятнее всего, сладостными ассоциациями. Противу ожиданий, Леля не стала женщиной гор и не научилась готовить лобио-сациви-харчо, нет, она вышла замуж за сына Чапаева, 60-летнего пехотного генерала, — кавалерия значение утратила. Соратники породнились в веках. Пела и супруга чапаевского начальника штаба, хрипло, невнятно и все похохатывала. Собственноушно слышанная мною исповедь володихинской супруги моей коммуникабельной бабушке:
— Ну что Орлова? Любовь Орлова, Любовь Орлова… А могла бы быть и не Орлова, да. Мы все были в оперетте, в подпевке, молоденькие, сиськи, ляжки, щас уж все скурвилось…
Точно! — подумал я за кустом сирени.
— Да… Пришел, помню, Александров, молодой, богатый, в костюме американском, всех обсмотрел, кого и общупал, а мне и говорит — давай, мол. А я не дала. Дура что ли, так давать, — ты подойди, предложи…
Чего она ему должна была дать-то? — задумался я, переместившись поближе, за шиповник.
— А Люба, она попроще была, да наглая, со мной потом и не здоровалась. А пела я лучше.
Насчет пения я ей не поверил, — Орлова, танцующая на цирковой пушке, была убедительнее.
2
Фильм «Цирк», где Петровичу тоже предлагалось петь, и другие шедевры показывали в двух малаховских киноточках — заводском клубе, где летом было душно и поэтому ходили туда мало, и в летнем кинотеатре у железнодорожной станции. Стены кинотеатра были условные, из ромбовидно сбитых дощечек, как в «Королевстве кривых зеркал», но дощечки густо переплетал девичий виноград, так что лучше было купить билет — 30 копеек, не шутка, два мороженых. Там я посмотрел и «Фантомаса», и «Миллион лет до нашей эры», причем очень меня удивляло, что первобытные женщины — все хорошо мытые блондинки, гораздо красивей Орловой. Милен Демонжо и положено было быть красивой, она же не первобытная, а из Парижа. Летний кинотеатр сломали, быстро построили типовой «Союз», фильмы стали хуже, но «Анжелики» с Мишель Мерьсе вызывали такой восторг, что книжку я прочитал уже в девять лет. Граф де Пейрак тосковал в подполье, Анжелика пробилась в Версаль, король настаивал, полный зал «Союза» гадал — даст или нет (я уже знал, что имелось в виду). Полумрак спальни, Анжелика готовится к королю, раздевается и накидывает на голое тело парчовый халат с собольей опушкой — зал замер.
— Мама, а она трусы надела? — маленькая девочка с двенадцатого ряда добилась такого же эффекта, какой бывает в любом кинозале при последней фразе фильма «В джазе только девушки». Только ржали дольше.
Жизнь на даче, вообще-то монотонная и однообразная, предоставляла время от времени развлечения в виде: приезжающих гостей, много пивших, евших и игравших в очко (дед постоянно выигрывал); Тихона, азартно охотившегося на Тамару с топором (что там ирокезы); сбора клубники и потребления ее, растертой с сахаром в пивной кружке и залитой молоком (в пополаме); неумеренного чтения под воблу (много) и едва поспевший «белый налив». Конан Дойль пугал мумией № 49, обвораживал Холмсом и Уотсоном, ловко прыгающими по болоту в погоне за негодяем Стэплтоном, покушавшимся на сэра Генри. Собака Баскервилей выскакивала из-за угла дачного забора, особенно часто после того, как на влажном песке я заметил огромные собачьи следы, уходящие, вот так раз, в никуда, а на самом деле — в траву. Открытое окно комнаты, в которой я спал, показывало забор, над которым в холодеющей темноте августовской ночи, поскрипывая, качался жестяной фонарь с неяркой лампой. Тихо, как назло тихо, никого, сейчас засну, а где все? а почему свет не погасили? Собака где-то там, собака, собака… Отведя глаза от окна к дверному проему проходной кухни, я увидел сидящую на пороге мышь. Как-то нехорошо она на меня смотрела, слишком уверенно. Дикий ужас. Дикий вопль. Мышь исчезла. На следующее утро похмелившийся, но еще не в дупель Тихон втолковывал бабушке, что ночью гудела заводская сирена гражданской обороны, — американцы, небось, напали, поди телевизор включи, может, скажут чего, а то ведь бомбанут, закурить не успеешь.
Смех смехом, а больше Собаки я тогда боялся ядерной войны. На ближайшей к даче улице заводского поселка стояла деревянная эстрада, на эстраде перед огромной картой с нацеленными на Москву черными стрелками стоял лектор, вокруг эстрады стояли люди. Из лекторовой бубнежки я понял, что ядерная война абсолютно неизбежна, что у империалистов нет другой цели, кроме сжигания нас всех в пламени атомных взрывов, что мы все равно не сдадимся и что мы все должны отдать все силы борьбе за свободу народов Африканского континента, и даже ядерная война нам нипочем. Потом мы с дедом пошли в магазин, дед молчал, а я из отсутствия дедовых комментариев к услышанному сделал вывод, что дела плохи и будут, видимо, еще хуже. В хлебном мы покупали сайки, горячие, с нежно-желтоватым низом и коричнево-прижаристым верхом, спекшиеся боками, так что можно было сразу взять с замасленного деревянного поддона штуки три, а то и четыре. Никакие французские багеты или австралийские булки и рядом с теми сайками не лежали. Зашли мы и в другой магазин, чуть подальше, а на обратном пути я вдруг вспомнил, что неплохо бы купить пяток пакетиков шипучки, которую никто из мальчишек водой, как положено, не разводил. Шипучка потреблялась посредством опускания языка прямо в пакетик. Дед остался курить на углу, поскольку машин не было, а я находился в зоне прямой видимости. Обратно я полубежал, зажав в кулаке сдачу с рубля. Шедший навстречу парняга сбил меня с ног, выхватил монеты, сиганул через штакетник и скачками углубился в заросли. Издалека определив, что я легко отделался, дед моментально из оказавшихся поблизости мужиков образовал группы загонщиков и ловцов, да так умело, с таким учетом особенностей рельефа, растительного покрова и психологии криминального элемента, что минут через десять грабитель выломился из кустов прямо в ждущие его руки. И ноги. А через полчаса я впервые давал показания в станционном отделении милиции, гордясь вывихнутым плечом, шишкой на затылке и отсутствием слез.
Раз или два в неделю дед ходил на рынок купить того-сего. Иногда он брал меня с собой, и надо было идти сначала вниз, минуя озеро, потом вверх мимо завода, а потом просто идти к станции, где шумело торжище. Рынок в Малаховке был дорогой, поскольку окрестное население вполне справедливо полагало необходимым брать с дачников за свой нелегкий труд по производству сметаны и помидоров столько, чтобы хватало с сентября по май. А то что ж — и на даче жить, и редис не садить? Живешь на даче — плати богаче! Хочешь, дачник, молочка — доставай из кулачка! Меня на сложно пахнувшем рынке более других разностей привлекала палатка «Пиво — воды», где никаких вод отродясь не бывало, но всегда стояли два огромных подноса с раками, серо-зелеными и красными. Раков тогда свободно и в большом количестве извлекали из озера и окрестной реки Пехорки. Деда интересовали чекушки, хохлушки и копчушки. Чекушки и копчушек — селедок копченых он покупал, а с хохлушками балагурил. Обратно ехали четыре остановки на автобусе, ходившем нерегулярно, но обязательно.
Так же обязательно, но гораздо более регулярно подходило к концу лето, цвели на участках флоксы и гладиолусы, постепенно пустели дачи, вода в озере становилась холодной, шелестели падающими листьями тополя вдоль шоссе, все чаще тарахтел мосдачтрестовский тракторишка, собиравший на зимовку матрасы и газовые баллоны. Пора и нам. Машина с родителями, вещами и собакой, уснастив переулок сизым выхлопом, уехала в Москву. Дедушка с бабушкой и я отправились на электричке, без задержки доставившей нас на Казанский вокзал. Вокзал в конце августа — место не самое безлюдное, — отпускники туда и оттуда, носильщики с бляхами, цыгане какие-то, шум, пованивает. Пройдя по перрону, мы вошли в здание вокзала, и тут я, вырвав свою руку из бабушкиной, ринулся вперед, крикнув, что я — за такси. Через десять секунд ныряния между встречными-поперечными я утратил ориентацию в пространстве и потерялся. Высокий-высокий потолок. Остальное не видно, только люди кругом. И все — чужие. Я, конечно же, нашелся и понял только то, что поступил глупо. Как я мог тогда понять, что это стояние с задранной вверх головой среди равнодушной толпы было первой репетицией всего происходящего с человеком, когда он уже не выезжает в конце мая на дачу. Лучше всего — в Малаховку.