Книга: Институт сновидений
Назад: Владик Кузнецов
Дальше: Комолый и матушка Любовь

Настоящая жизнь

1
«Жизнь, особенно у переваливших за тридцать и далее, бежит стремительно, подлаживаясь, вероятно, к скоростям века, и нет ведь свободной минутки, чтоб запросто подойти к незнакомцу и сказать, глядя ему в глаза, что-нибудь нетривиально-приятное. Нету этих минут, а если и выдаются, то тратим мы их как-то не так, как хотелось бы в мыслях. Заговорили тут о милосердии, и многие записываются в возрожденные общества друзей животных, гневно осуждают изуверов собачников, а готовы ли они на поступок, пускай скромный, незаметный со стороны? Готов ли я сам протянуть руку помощи бездомному незнакомцу или, на худой конец, несчастному приезжему – вон тому, например, краснорожему детине с коробками, что расположился в скверике на скамейке?..»
Так или приблизительно так рассуждал человек Рафа Стонов, обыкновенный совслужащий, инженер-дорожник. Рафа всегда мечтал возводить большепролетные мосты и сверхскоростные туннели, но так пока, по стечению обстоятельств, и не возвел ни одного, временно задержавшись в отделе асфальто-гудроновых покрытий. Разрабатывал он, правда, принцип бетонирования поверхности и даже защитил лет двенадцать назад кандидатскую (разработку его до сих пор внедряют в производство на опытном полигоне родного НИИ). Но Рафа верил в прогресс. В человечество он тоже верил. И если порой нападала на него российская тоска, вероятно, связанная не только с обследуемыми дорогами, то случалось это не реже и не чаще, чем с другими.
В такие минуты Рафа думал о чем-то сложном. Объяснить это чувство может только меткий анекдот, впрочем, оно, вероятно, знакомо моим уважаемым соотечественникам: жизнь вдруг начинает казаться пронзительно ненатуральной, и хочется чего-то, виданного только в детстве, да и то один раз через случайную заборную щелочку.
Поэтому, возвращаясь с субботней прогулки домой в состоянии сложного душевного волнения, Рафа прямо-таки заставил себя приглядеться повнимательней к выбранному произвольно краснорожему детине с коробками, вызвавшему сперва неприязнь, разбавленную некоей долей любопытства и сострадания.
Детина, явно не москвич по одежде и тщательно скрываемому чувству собственного достоинства, озабоченно озирался по сторонам, проявляя признаки контузии, заработанной в столкновении со столичной действительностью. Он то порывался встать и обхватить весь свой груз разом, что ему не удавалось ну никак, хоть и был он ражий, широкоплечий и, что существеннее, – на удивление широколапый, каким, скажем, представляется обычно коренной сибиряк-медвежатник, потомок тех мужиков, что спасли осажденную Москву студеной зимой 1941 года; то, свирепо матюгая поклажу, садился на скамейку и обращался к прохожим с вполне риторическим вопросом: «Ну и как мы с вами жить-то дальше будем?»
Люди, понятно, предпочитали обходить его стороной. А вот Рафа отважился и подсел. Детина приветствовал его незамедлительно.
– Остался, понимаешь, со своими девочками на бобах. Билет на завтра, а ночевать негде. Выручай, браток, а то пропадем, как, значит, швед под Полтавой.
Рафа молчаливо улыбнулся, не спеша все же оказывать исконное российское гостеприимство, хотя внутренний голос начинал убеждать его, что детина совсем не так опасен, как кажется на первый взгляд.
– Поясню, значит, диспозицию, – продолжал краснорожий, чуть умерив пыл. – Приехал в столицу по делам куриным. Ты, брат, не удивляйся, мы, куроводы, все немного чокнутые. Мне, скажем, только свистни, что в Таллине есть продажные кохинхинчики, так я тут же срываюсь. Бухара, Владивосток – мы за деньгой не постоим, как в песне поется. Так вот, заблаговременно купив обратный билет, попал в минор после молниеносно проведенной операции. Нет, ты глянь, глянь в коробку, а то ведь не понимаешь же ничего, по глазам вижу – не понимаешь!
Он приоткрыл в одном из ящиков вырезанное окошечко, и Рафа вежливо наклонился поближе. Из дырки выглянула кокетливая головка существа, похожего на помесь карликовой цапли и почтового голубя, томно повернулась, демонстрируя себя, и спряталась внутрь ящика.
– Ну, видал такое, а?! По глазам просекаю, что не видал! – Лицо у детины расплылось в ребячьей улыбке, развеявшей остатки Рафиной нерешительности.
– Так приютишь на ночку, да? Мы с девчонками тихо, ты не боись – порядок гарантируем. Если что, бутылка у меня имеется, но сам не пью – в завязке, – детина для пущей уверенности похлопал по объемистому портфелю.
Потом детина поднялся со скамейки, но тут же хлопнул себя по лбу:
– Во, дурак, забыл – Вовочка я.
Рафа протянул руку и представился интимно:
– Рафа.
Он не любил своего полного имени Рафаил. Будучи по воспитанию человеком современным, он часто поминал родителей, наградивших его таким старорежимным именем.
– Еврей, что ли? – некорректно, но как-то весело тут же спросил Вовочка.
– Нет, почему… – начал было оправдываться Рафа, но новый его товарищ лишь хлопнул его по плечу и с гоготанием пояснил:
– Это я почему спросил, что имя у тебя еврейское. Мне ведь все равно, что грек, что татарин, что еврей, – я, брат, людей-то нагляделся. По мне, был бы человек хороший! Ну, взялись, что ли?
Польщенный удивительным совпадением взглядов и от того разом повеселевший, Рафа смело схватился за коробки.
Странно, он был абсолютно уверен, что и жена, и девочки будут рады незваному гостю – такого приключения с ним никогда еще не случалось.
2
Семью Вовочка покорил с ходу, и скоро Рафины двойняшки носились по коридору с чайником, блюдцами, подливая курочкам воду, и все в двухкомнатной квартире охало и веселилось. И было от чего.
Слыхали ль вы о черной браме, мохноногой, как призовой турман, большебокой и важной, добродушной и умиротворенной, как деревенский батюшка? Или о карликовых кохинхинах – взрослых цыплятах, что галдящей стайкой зажались под креслом? Или о пушистых, важно ступающих, хохлатоголовых и кокетливых падуанцах, тех, что больше похожи на помесь карликовой цапли и почтового голубя? Или о пестрых, поджарых, налитых силой орловских бойцовых – красе и гордости истинно российского куровода? Большинство и не подозревало об их существовании, как Рафа, например, пока не узрел их в своем же собственном доме!
Воздух в квартире, правда, наполнился чем-то неистребимо птичьим, паркет и ковровые дорожки покрылись россыпью мокрых опилок, а на уровне носа замелькали мелкие перышки, но ради такого чуда стоит терпеть. К сожалению, и форточку нельзя было открыть более чем на четверть часа (инструкция!), и впопыхах расколотили любимую женину чашку, пытаясь срочно столочь в ней антистрессовый порошок из аскорбинки с глюконатом кальция, за которыми девочки мигом слетали в аптеку… К сожалению, и на курочек-то не пришлось поглядеть так долго, как хотелось, – Вовочка, проделав с подкупающей нежностью вышеуказанные манипуляции, принялся рассаживать своих красавиц по коробкам и, аккуратно их перевязав, задвинул в темный угол.
И тут-то, загнав в последний ящик сухоногую орловскую парочку, он вдруг схватил третью курицу и бросился к окну так стремительно, словно намеревался с ней вместе выпрыгнуть с семнадцатого этажа.
– Рафа, Рафа, уведи девочек, я буду матюгаться, – завопил он, вертя странно присмиревшую королевну и тщательно разглядывая ей лапки, клюв, голову и гребешок. Девочки, прыснув для приличия в кулачки, убежали к матери на кухню, и Вовочка, задыхаясь, объяснил испугавшемуся Рафе причину волнения: – Надул, сучий потрох Москалев, надул, больную подсунул. Подменил, когда я машину выходил на шоссе искать. Теперь ведь не выведу, двух для породы мало – мало, понимаешь, надо же кровь мешать. Ну гад, ну погоди ж ты! Ведь специально, специально предупреждали же меня – потомственный куровод!
Он даже ногами топал, грозил в другой раз извести весь москалевский курятник мышьяком, а после, печально возлежа в кресле, сам пытался себя как-то утешить. Чувство гордости и счастья от сбывшейся наконец мечты пересиливало.
В конце-то концов парочка орловских досталась ему преотменная. А там, глядишь, еще прикупит – в Риге есть орловские, он знает точно, сегодня утром у Птичьего рынка один специалист дал ему адрес в обмен на информацию об имеющихся в Ленинграде каких-то там голландских кильзуммерах, если Рафа правильно понял название невиданной породы.
Вовочка снова достал пестрого петушка и курочку и, поглаживая им зоб, шейку, разглядывал их мраморные крылышки, сокрушенно вздыхал.
– Нет, ты заметил, всего два цвета, а третий, третий – изумрудно-зеленый, павлиний, исчез, только несколько редких перьев в хвосте осталось от предков. Но именно они-то и вселяют надежду, нет, что там, сущую уверенность, что я добьюсь, добьюсь, восстановлю исчезнувшую российскую породу. Ах, Рафа, Рафа, зря ты улыбаешься, браток, это от глупости, от незнания – в прошедшем году, в Италии на аукционе, за гнездо стабильных орловских отвалили два с половиной миллиона долларов! Слыхал про такое, а? Нет? То-то же! Не за рысаков, не за лошадок призовых, а за четверых курочек и петушка, и нечего изумляться – нет, ты на них погляди, погляди, ирод. Настоящая курица – это почище книг будет, что ты на макулатуру сменял, это – симфония! Живое существо! А орловские – наша гордость национальная, их еще на птичниках самого графа Орлова вывели – того самого, что рысаков сотворил, и были они посильней да позадиристей любого кокандца или бухарца. А сейчас их и в Азии не осталось – настоящих, трехцветных, а ты говоришь – сумасшедший! Да все люди стоящие – с «приветом», иных-то я и не признаю. Он поднялся с кресла, поочередно щелкнул по носу девочек, и они с Рафой принялись выдвигать на середину праздничный стол. Затем появился объемистый портфель, из него извлечена была поллитра «Российской». Другую, с завинчивающейся пробкой, Вовочка только показал.
– А это, брат, проводникам в поезде – народная дипломатия!
Как бы пояснил, что не жмотится, не таится, но приберегает для дела.
Рафа сочувственно кивнул, а Вовочка еще и прибавил:
– Не боись, тебе хватит, я ж не пью почти.
– Да я, в общем, тоже, – признался Рафа.
– Ну и ладушки, – кивнул Вовочка. – Но сто пятьдесят-то пропустишь обязательно? – Он загоготал и принялся тискать Рафу, выражая свою любовь, и, предвкушая пиршество, смачно зачмокал губами.
Галя ради такого случая зажарила курицу, открыла банку грибов, нарезала сала… и вот уже сидят вокруг стола, и Вовочка священнодействует, режет курицу, отрывает запекшуюся в сметане кожицу и делит – всем поровну, сопровождая колдовство своими бесконечными прибаутками.
– Ешьте, ешьте, доходяги, в другой раз привезу вам своего гуся холмогорского, запечем его с антоновкой!
Он разлил Гале и Рафе водку в хрустальные рюмочки и, поколебавшись, налил и себе целый стакан.
– За знакомство да чтоб отойти немного – пояснил он. – Никак я Москалева-змея забыть не могу. Нет, как обманул, а? Ну, давайте, ребята мои милые, вперед и с песней!
Он поднял стакан и выпил смачно, одним залпом.
– Всё! – с кряканьем перевернул стакан вверх дном. – Ты, Гала, уж извини, что я так по-шоферски, но я вообще-то не пью. Это от нервов.
Рафа и Галя звонко чокнулись хрусталем. Господи, подумал Рафа, как же удачно я его подцепил! Дурак сказал, что ни одно доброе дело не остается безнаказанным, истинный дурак какой-то!
Мысли скачут, Вовочка балагурит – его нельзя удержать. Сидит себе за столом, что император на пиру, подливает хозяевам по маленькой, а уж рассказывает – обхохочешься! И не воспроизвести его рассказ здесь никак нельзя.
3
Я в свое время попил, можно сказать, вволю. Сейчас-то, при курах, я редко себе позволяю, с ними, сами понимаете, не соскучишься. В полпятого подъем, туда-сюда, уже на автобус надо бежать, на завод, а со смены – снова к клеткам. Зойку я к ним и близко не подпускаю: девки, бабы – не народ.
Говорить ведь я могу бесконечно, меня мать, бывало, слушает-слушает, потом плюнет, ногой разотрет и в избу – скрываться от меня, значит. Но если надо, я ее и там достану, особенно если под мухой. А нет – иду к поросюку своему, Борькой я его прозвал, наливаю ему в корыто фугас, себе такой же, и смотрю, как он это дело поглощает. Чистым я его алкоголиком сделал. Истинно мне верный был друг. Брат, бывало, младший подгребет: «Вовка, налей-ка». Ну я его и налажу, пускай у бабы своей просит, а я лучше с Борькой поделюсь, брат меня, как подопьет, утомлял очень. Зу-зу-зу, зу-зу-зу, а я и сам такой, кой мне леший он сдался! А с Борькой – красота: усядемся друг против друга и молчим, а то я ему бок чешу, а он знай себе похрюкивает. А когда за пивом с ним ходили, мужики всегда расступались – знали нас: «Вовочку с компаньоном пропустите!» Гогочут, а мне хоть бы хны, а Борька сзади похрюкивает радостно, знает, что ему достанется. И, верите, кружку хоть бы раз пролил; так он с ней ловко расправлялся – беда! Когда его резать – я из дому ушел, не глядеть чтоб, а к салу и не притронулся.
Это, помню, хохлы раз со мной пиво пили, говорят, гляди-ка, ребята, как тут порося ростит, специально небось с пивом-то, чтобы сала было много. Ну как им втолковать, сами, говорят, свиней навозом кормят для жиру. А Борька под конец, и верно, раздобрел что сом, все больше лежал да на меня поглядывал. А у меня всегда, сколько помню, живность не переводилась. Фоксика, было дело, мне кореш подарил. Бери, говорит, Вовочка, мне-то он на кой, я, говорит, о тебе и думал, когда его около магазина отвязывал. Ругайка я его прозвал – брехун был и верный сторож – чужих ко мне не подпускал. Мать, бывало, его клеймит, а он зубы только скалит – я же в сараюшке лежу, сплю, снегом меня через дверь припорошило, мне что, килограммы да тулуп греют, хоть из пушки под носом стреляй. Мать и так и сяк, а Ругай не подпускает – знает: надо Вовочку сторожить. «Что ж ты, сукин сын, я ж тебя кормлю?» – А он «гав-гав» да хвать ее за палец. И коромыслом не отогнать было – бойцовая псина. А после, ребята говорили, бичи ее съели, что мост у нас строили. Ну, да я не поверил, пока сам на этот народ не поглядел. Но это – потом, я сперва жениться удумал. Молодой еще был, дурень, котелок-то от вина совсем был пустой.
Тут я с тещей лихо повоевал. С дедом, как подопьем, мир, а как я один, так и он скалиться начинал. Я же к ним переехал в город, в квартиру их вэцээспеесовскую. Все сперва чин чинарем, а потом благоверная моя стала на сторону глядеть. Ладно, думаю. Хотел ее к делу приучить. Взял как-то у дружка, он на мясокомбинате работал, двух ягняточек черных, думал – либо вырастим, либо ей же, бабе, воротник сошьем. На комбинат овец пригоняют, и они там прямо и котятся, – вот дружок мне их и вынес. Я их в коробку затолкал, еду в автобусе. А они – б-бэ-м-мэ, жалобно так скулят из коробки. Мне гражданочка одна и говорит: «Что это у вас?» Жена, отвечаю, нежелательных двойняшек произвела на свет, еду в пруду топить. Ее как ветром сдуло.
Вот и отлично – сел в кресло, сплю почти, а все кругом: «Шу-шу-шу да шу-шу-шу».
Приехал, значит, домой, а мои уже залегли. И я завалился. Дед ночью встал водички попить и тещу как по тревоге будит – решил, что до чертей допился: «Звони, говорит, в „Скорую“!» А той тоже невдомек. Так до утра и просидели в своей комнате, как сычи, глаз не сомкнули. А уж утром – скандал. «Весь пол в горохе овечьем, палас обмочили!» – вопят в три дуды. Ну, я плюнул на них, забрал овечек и домой, к матери подался. Больше их и не видел, и на развод не пошел – мне эти повестки, шли их хоть сотнями, я их все в печку совал. А в милиции у меня свой человек – Колька-лейтенант, мы с ним еще в школе учились. Так он все меня уговаривал – езжай, Вовочка, куда-нибудь, займись делом, а то тут совсем с круга сопьешься, ты же мужик головастый, а про бабу свою забудь и думать. А что головастый, я и сам знаю – в школе по математике первый был, да и сейчас для меня любой станок не секрет, тут ведь не в разряде дело, а в башке, а у меня балда на плечах, слава богу, никогда не подводила.
Колька-лейтенант часто меня так уговаривал. Раз – ой, это смешно – забрались мы ко мне в сад, легли под смородиновым кустом и лежим себе. Он мне мозги вправляет и заодно, ведь парень он что надо, за мной поспевает: мы, значит, ягодку оторвем, язычком ее попридавим и глоточек пропустим, и снова ягодку – хвать! Их, кустов-то, поди, тридцать штук у мамы было. Благодать!
Смотрю, вдруг ноги идут за забором.
– Коля, – шепчу, – хвост плывет.
И верно, Филька Волков тащится, он иной раз на халяву любил выпить. Но тут… Идут, как доминина «пусто – один» – в одной руке помазок намыленный, в другой – бритва, а голова – сущий Фантомас: глаз левый заклеился, а волосье все зеленое-зеленое, ссохлось уже. Это баба его ему банку нитры на голову вылила, когда он у баньки спать растянулся. Очнулся он, значит, и ко мне, когда сообразил, в чем дело.
– Вовочка, – ревет, – брей скорее! Я стерплю, Вовочка, все стерплю.
Мы ему, конечно, два стакана сразу заместо анестезии, и пошел я ему скальп сдирать. А краска-то пристала! Отшкрябал я его, затем в керосине купал, купал… но зелень здорово въелась в кожу, долго еще меченый ходил. С тех пор стал он Крокодилом, а то как человек был – Филя Волк! Тут как-то встретил его, вспомнилось, рот уже до ушей, а он: «Вовочка, молчи, молчи, – шипит, – ребята забыли!» Я, честное дело, и промолчал.
Весело жили, но послушался я, дурень, Кольку-лейтенанта своего, записался в геодезию и укатил на Таймыр. Вот уж там жизнь пошла так жизнь! Два у меня там друга было – тоже Вовочка, Парашютист его звали, и Колька Белокурый – то ли вепс он был, то ли карел, пожалуй, что и карел, – вепсы, те позлее будут. Колька маленький такой, мне до плеча не доставал, но мужик шухарной и здоровый, как из гранита рубленый. Волосы сверху-то на балде гладкие – это от шапочки, в зоне ведь и не снимал ее, а ниже, по плечам, кудри, что у девицы. Бабка одна его за попа приняла – «Батюшка…» «Да какой я, – говорит, – тебе батюшка, батюшки все на Соловках в земле захоронены». Лихой был мужик. Втроем-то мы все и гужевались, и очень нас за то уважали и побаивались. Колька, я ж говорю, как гранитный был, руки-грабарки те еще, намахался топором на повале, да и на вольняшке он из леса не вылазил никогда. А на маршруте мог без остановки пятьдесят километров отмахать, что твой призовой жеребец. А Парашютист – тот иное дело, он у нас всему был голова, умный был мужик, а вот балда-то у него тряслась и глаз левый примаргивал – допрыгался. Сколько уже, я и не знаю, он с парашютом своим сигал – тут и не такой еще тик заработаешь. Они же, парашютисты, навроде нас, куроводов, все пришибленные, фанаты, одним словом. Втроем мы и жили в балке, одной коммуной, и никто к нам нос не совал – знали, чем дело может кончиться. Я ведь в те времена чистого весу тоже девяносто пять кил имел, и ни граммулечки жиру, это теперь я зимой расползаюсь, а к лету, как вся эта кутерьма с живностью начинается, опять в норму прихожу.
И вот Вовку того я по-глупому упустил. Я в тот месяц домой в Арзамас летал, а они там оставались. Белокурый, черт, в маршрут почему-то не подписался, были, видно, денежки, а Вовка пошел.
А реки там разливаются дай боже! Ну, подошли они к речушке, а она несет. По инструкции-то надо было фал страховочный натягивать, но никто их никогда не натягивает. Словом, нашли мы его через месяц только. А что там в цинковом гробу – глядись в это окошечко, растирай его лапами. Вот так, и безо всякой водки, без грамма алкоголя, на маршруте ведь по полгода, бывало, не принимали, отдал жизнь свою драгоценную.
Тогда вдвоем с моим Карелом лихо мы загуляли – тысячи две вмиг спустили. Сидим как-то и думаем, как нам жить дальше? Вино там в трехлитровых банках продавали, а у нас одна банка на двоих всего, а что она нам. Сидим, значит, около магазинчика, смотрю, цыган на лошади верхом едет. Я Кольке и показываю – во куда их заносит, окаянных.
– Это, – отвечает Колька, – нам сам Николай Угодник пособляет. То, что нужно.
Подзывает цыгана, и с ходу за рога – хочешь, говорит, твою лошадь одним пальцем подниму, спорим на пять банок?
Цыгана упрашивать не надо – ему же интересно, да и народ подвалил, кучкуется, ждет, когда театр начнется.
Я и сам во все глаза таращусь – Карел-то мой, думаю, блефует по-чистому. Но не таков мужик был. Подлез он под лошаденку, что-то ей пошептал из-под низу-то, и брюхо все оглаживает, а как нашел точку, вылез, стал рядом да как тыкнет своим пальцем, а он у него что гвоздь был. Лошадушка, верите ли, нет, так вся и приподнялась, не на дыбы там, не лягаться, а, как была, вся четырьмя своими копытами от земли и подлетела, а уж Белокурому осталось только палец подставить да на землю ее опустить.
Цыган без слов – шасть в магазин! Глядим, тащит пять банок, ставит их на травку, и к Кольке. «Покажи место, я тебе еще десять банок куплю».
– Нет, – говорит Белокурый. – Давай для ровного счету сто рублей – покажу!
Цыгану не жалко, уже вообразил, как он табор свой разденет догола. Полчаса под лошадью ползали, всё брюхо ей истыкали, не выходит у цыгана, а у Кольки снова – аж зависает бедная. Так ни с чем и уехал коновод. Смурной такой уехал, а куда же денешься – проспорил.
Ну, мужики нас обступили, тары-бары, все пять банок и испарились. Побрели мы в ресторан. А в этой Усть-Тарее, чтоб ей провалиться, одна забегаловка всего и была. Либо наша фактория гуляет, либо офицерики – гарнизон там стоял стройбатовский. Мы-то скромненько расположились, все больше молчком, а солдатушки загуляли. Вдруг один вынимает пистолет, и как пошел пулять в воздух. Это потом мы сообразили, что раз не вжикает – значит, сигнальный, а тогда вой, ор, бабы заходятся, тарелки со столов веером, ну мы и пошли порядок наводить. Пока лейтенантика мясили да вязали скатертьми, официантки быстро в комендатуру позвонили, вызвали дилижанс. Всех нас туда загребли вместе со стрелком попутанным, а уж в крольчатнике – его в одну сторону, нас в другую. Нас четверо было мужичков, а их в комнату, глядим, набивается да набивается. Ну, решаю, Вовочка, сейчас будут тебя распрямлять – жене, значит, от получки привет передай, а сыну отдай бескозырку. Собрался уже погибель принять достойную, как Карел мой, он ведь маленький, выныривает из-под моего локтя, подходит к ихнему капитану и говорит: «Слушай, друг, хочу одну вещь тебе напоследок показать. Есть у кого-нибудь пятак?»
Нашли ему пятак, а он его в зубы взял, зажал так, как в тиски, и пальцами – верть-верть – и завертел штопором. Отдал капитану на память и говорит так внятно-внятно: «Имейте в виду, ребята, что вот так же я люблю и лопатки заворачивать». И скромненько на место водворился.
Ему, естественно, не верят. Еще один дали – он и из него бантик изобразил. Гляжу, офицерики расцвели, что примулы на клумбе, повели нас к себе, угостили, и расстались мы с ними лучшими друзьями – люди оказались хлебосольные и воспитанные.
– Да… – Вовочка оглядел давно уже отвалившихся от стола Рафу с Галей. – Вы ешьте, ешьте варенье, ироды, а я все больше по чаю – соскучился по индийскому, у нас его только на Октябрьскую подкидывают. Славно попили, было времечко. Потом уже заскучал мой Карел и подался куда-то под Петрозаводск, домой. Звал меня с собой, но я не поехал, я к себе в Арзамас махнул. Так и расстались, больше я о нем не слыхивал, может, опять сидит, а может, женился, охота нам было с ним поутихомириться, такое же только по молодости да с шальными таймырскими денежками отчубучивать и возможно. С тех пор и не пью, только по праздникам, и не жалею ни грамм и вам не советую. Теперь, Зойка соврать не даст, я весь на курочках своих помешанный, и никого мне не надобно. Вот выведу орловцев настоящих – тогда гульнем напоследок, а после и помирать не жалко!
Вовочка от чая как-то осоловел, раскраснелся, растекся по креслу и замолчал ненадолго, но сидеть спокойно он не умел.
– Ну-ка, девки, марш спать, – цыкнул он на Рафиных девчонок. – Пора, пора, засиделись тут. – Вовочка подхватил их под мышки и поволок в детскую.
Уложив их спать, он принялся собираться. Перевязал свои коробки по-новой, погнал Галю мыть посуду на кухню и, отсадив больную птицу в отдельный ящик, объяснил Рафе, что следует с ней делать.
– Ты слушай, не в службу, а в дружбу, помоги мне чуток. Только здесь без сантиментов надо. Отвези-ка эту несчастную к Москалеву в Подольск. Я бы задержался, но, во-первых, мне послезавтра на завод, а во-вторых, боюсь, задушу его как кот куренка, когда увижу. Так люди не поступают. Курочку передашь, а на словах скажи, что, видно, ошибка вышла, обознался он в темноте. Будет пятьдесят рублей возвращать – не бери – деньги ничего здесь не стоят. Скажи – это его печаль, я же не последний раз наезжаю. Да ты не бойся, разбираться я с ним не стану, и куриц травить рука не поднимется – видел бы ты, какие у него красавцы… эх, жалко только, дерьмовому человечку достались. А своих орловцев я разведу, можешь быть спокоен, еще налюбуешься на них – сам Москалев покупать приедет, да только хрен я ему продам, гниде. Ну, сделаешь?
И он так поглядел на Рафу, что тот согласился. Куда ж ему было деваться.
Затем укладывались спать, а Вовочка пропал в ванной – мылся.
– Детей у него нет, ты заметил, как он с нашими девочками ласково? – сказала Галя.
Рафа кивнул и зачем-то погладил жену по голове.
– Спи давай, – шепнула Галя и добавила уже в полудреме: – Находят же люди себе дело в жизни.
На той мысли и заснули.
4
Утром Вовочка встал ни свет ни заря, тихонько на цыпочках прокрался на кухню и сидел там, попивая чай, пока все не проснулись. Галя сразу бросилась было его кормить, но Вовочка отказался.
– Привычка – вторая натура. Я утром только чай, а вот к обеду, а всего скорее к вечеру – ого-го – тут я поросенка могу смолотить. Ну вы-то ешьте, на меня не глядите, сказано – не буду, значит не буду.
Так и не стал.
После завтрака Рафа сходил за такси и было совсем собрался ехать провожать на вокзал, но Вовочка запретил.
– Ты лучше, пока воскресенье, съезди в Подольск, найди этого змея и курицу ему отдай. Сделаешь, а, Раф?
И он снова так взглянул, что отказаться было совершенно невозможно.
– Ну, прощевайте, ребятки, спасибо за все, будете в Арзамасе – заходите непременно. Прямо с вокзала ко мне, я там Галине адрес на холодильнике оставил. Ну все, трогай, шефчик!
И он укатил, и девчонки долго махали ему вслед.
А потом Рафа засобирался в Подольск.
Всю дорогу он предвкушал, как шмякнет картонку с курицей под ноги обманщику, как станет отказываться от денег, и так настроил себя, что звонил в квартиру сильно и настойчиво, и, только открылась дверь, шагнул внутрь, весьма угрожающе неся коробку перед собой.
Москалев, надо отметить, был мужичок хиловатый, наглый и какой-то очень неопрятный. В старых тренировочных штанах с обвисшими, полуистлевшими коленками, в ношеном вельветовом пиджачке тех еще, видать, времен, когда вельвет не почитался модным материалом, и с мутными выпученными глазами, он производил впечатление старого пройдохи, и то, как он явно испугался сперва решительного Рафы, неопровержимо свидетельствовало, что рыльце у него в пушку.
– Получите вашу курочку. Нехорошо все-таки, пятьдесят рублей дерете, а подсовываете дохлый товар. Вовочка просил передать, что когда он в другой раз приедет…
– Какой Вовочка? – перебил его пучеглазый Москалев и, взяв ящик, принялся его распаковывать. Курочка и впрямь была едва жива: закатывала глазки и мелко трясла лапкой.
– Так какой такой Вовочка? – накаляясь и как-то совсем по-хамски уперев руки в бока, начал Москалев, – это Толяныч Старгородский, что ли, что вчера у меня тут был?
– При чем тут Толяныч? – непонимающе начал было Рафа, но наглец его осадил.
– Из одной, значит, с ним шайки. Что-то я тебя на Птичке раньше не видел…
Москалев сделал угрожающий шаг в сторону Рафы… А дальше, дальше было уже очень некрасиво. Рафа не сумел да и не хотел разбираться – Толяныч ли, Вовочка ли подсунул Москалеву трех сдохших ночью кильзуммеров в обмен на орловцев, не очень-то он и уяснил разницу в ценах – с какой стороны шел четвертной, а с какой уступали пятерку – гвалт и мат стояли страшенные.
В довершение комедии из боковой комнатки выплыли два здоровенных оболтуса-сына, накинулись на несчастного Рафу и с позором выставили его за дверь. Но мало этого – как он ни отбивался, ему затолкали за пазуху трех дохлых куриц, весьма потрепанных и совсем не таких красивых, какими были они, вероятно, еще вчера утром…
В электричке Рафу обуяла тоска. Хотелось только хорошенько отмыться и ни о чем не думать. Произошла чудовищная ошибка, это было очевидно.
Дома он все рассказал Гале, и, когда та заревела, Рафа, не выносивший ничьих слез, в сердцах шлепнул дверью и заперся в ванной.
– Истинно – девки-бабы не народ, – зло процедил Рафа. И тут он заметил знакомую бутылку с завинчивающейся пробкой, предназначенную для «народной дипломатии». Бутылка была задвинута за бельевую корзину. Рядом нашелся и пластмассовый стаканчик из-под зубных щеток. На донышке оставалось грамм сто пятьдесят, и Рафа, поместив сперва стакан на полочку, долго разглядывал бутылку, качал головой и вдруг разом допил из горла и встал под горячий душ с теплой верой во все человечество.
– Нет, истинно, истинно: девки-бабы – не народ, – приговаривал он почему-то и мило улыбался.
Назад: Владик Кузнецов
Дальше: Комолый и матушка Любовь