Эпоха взаимных разочарований
Примерно через полгода после той ночи, когда я чувствовал себя самым счастливым человеком на земле, мне стало ясно, что Ренч как соавтор в новом исследовании совершенно бесполезен.
Собственно, это обозначилось гораздо раньше, на самых первых этапах работы, но я долгое время не мог поверить себе. Ведь речь шла о Ренче – и восторженные определения «сам Ренч», «его величество Ренч» не давали взглянуть правде в глаза.
Начали мы с того, что решили внимательнейшим образом изучить широкий круг работ по нашей теме, чтобы попытаться выудить из них задачи нужных нам типов – скажем, такие, из которых, если пользоваться все тем же сравнением, можно сложить что-то вроде «лесного» или «степного» варианта.
Статьи и книги наших соотечественников мы знали хорошо, но по близкой тематике давно уже работали американцы, а в последние годы и несколько немцев. Вот и надо было засесть за иностранные источники. С языковым багажом все у нас вышло удачно: я довольно свободно читаю специальные тексты по-английски, потому принялся за американцев, а Ренч – он в совершенстве владеет немецким – взялся за труды коллег из ФРГ.
Нагрузка, прямо скажем, выпала неравная – немецких исследований оказалось раз в пять меньше американских. Однако с самого начала Ренч стал отставать от меня. На первую часть работы мы выделили три месяца. Но когда в назначенный день я пришел в институт с толстой тетрадью конспектов, шеф явился с двумя страничками, где были очень бегло изложены три небольшие статеечки. Ощутив явную неравность наших вкладов, Ренч пустился в долгие объяснения. Он говорил, что был очень занят в институте, жаловался на какие-то неотложные домашние дела, на трудный стиль немецких коллег.
Мы перенесли нашу встречу на две недели, но и к этому сроку Ренч ничего нового не сделал. Только на сей раз оправдываться не стал, а лишь буркнул:
– Подождете еще две недельки, беды не случится.
Я не умею работать черепашьими темпами. И в университете, и здесь, в лаборатории, если за что-то брался, то уходил в тему с головой, забывая об отдыхе. Теперь же Ренч тормозил мое дальнейшее продвижение. Ситуация осложнялась еще тем, что к этому времени я уже изучил группу американских работ, представлявших собой как бы отдельную подтему. Будь у меня в руках немецкие источники, можно было бы, сопоставив их с нашими и американскими, с этим разделом покончить. Теперь же я должен был браться за следующий раздел, а когда Ренч наконец выдаст мне свою часть, возвращаться к первому. Но я терпеть не могу этих прыжков вперед-назад и знаю, что затраты умственной энергии для перевода с одного диапазона на другой не просто мешают, но как бы снижают эвристичную способность ума, и в результате можно пропустить как раз то, что ищешь. Однако сидеть без дела, дожидаясь, пока Ренч раскачается, совсем не входило в мои планы.
Словом, в тот вечер я пришел домой злой и взвинченный. Мать, сразу учуяв мое настроение, стала расспрашивать, что случилось, и я выложил ей все как есть.
– Нашел из-за чего психовать! – сказала она, улыбаясь. – Вывернемся!
Я хмыкнул:
– Что же ты мне можешь предложить, кроме сочувствия или оладий с медом?
– Большой, а глупый! – мать легонько щелкнула меня пальцем по носу. – Ты, кажется, забыл, что я знаю немецкий. Как-никак на кандидатском экзамене пятерку получила.
– Но ты же не сможешь переводить статьи, где половина математики!
– Сама – нет, а вместе с тобой – вполне. Я буду отвечать за грамматику и человеческие слова, тебе достанутся ваши мудрые термины и формулы. В общем, давай список.
Мать работает в одной из самых больших научных библиотек Москвы, потому все нужные журналы она достала на следующий день, и вечером мы уже засели за перевод. Альянс наш действовал безукоризненно. Нам потребовалось восемь вечеров в будние дни да еще две субботы и два воскресенья, чтобы отработать все статьи первого раздела, с которыми Ренч возился уже четвертый месяц.
Впрочем, Ренчу я не признался, что нашел ему дублера. Во-первых, не мог придумать, в какую форму облечь это признание, чтобы его не обидеть, а во-вторых, не был уверен в качестве наших переводов. Однако я больше не торопил шефа и как будто полностью передал инициативу в его руки.
Наконец, однажды, когда с последнего обозначенного Ренчем срока прошло еще около месяца, он сам позвал меня к себе в кабинет. Ироническая улыбка ползала по длинным его губам, когда он говорил мне, что теперь не чувствует себя больше ленивым школьником, не выучившим урок.
– Лед тронулся, господа присяжные заседатели! – провозгласил он дурашливо. – Знаменитая концессия, в которой я, видимо, играю роль Кисы Воробьянинова, а вы Остапа Бендера, сделала новый прорыв к бриллиантам истины, зашитым в одном из множества стульев.
После этого вступления он стал излагать уже известные мне работы немцев.
И вот тут-то выяснилось нечто совершенно меня ошеломившее – несмотря на блистательное знание языка, несмотря на точность и даже изысканность переводов, половину этих работ Ренч не понял. О самой интересной из них, натолкнувшей меня на весьма продуктивную идею, он отозвался с традиционной своей иронической улыбкой:
– Пустая статеечка, сборная солянка. Словом, компиляция, выстроенная по принципу: три чужих сочинения читаем – четвертое пишем.
О нескольких других статьях, весьма поверхностных, лишенных яркой мысли, но зато браво «повторяющих зады», он говорил весьма одобрительно.
Я попал в идиотское положение. Промолчать и согласиться с ним – значило застопорить работу. А признаться, что немцы уже изучены мною без его помощи, было теперь особенно неловко. Оставалось одно – спорить, используя его изложение работ. Так я и попытался сделать, но вышло еще хуже. Ренч поймал меня на том, что, говоря о понравившейся мне статье, я почти дословно пересказал целый раздел, который он, считая его пустым, не стал переводить и о котором не сказал ни слова, и тут же спросил ехидно:
– Вы что, телепат?
– Да не в этом суть, Марк Ефимович. Главное, что эта мысль…
– Нет уж, позвольте мне судить, в чем суть, – отчеканил он. – Вы что, перепроверяете меня? Не верите? Я что же, при вас уже в роли шестерки существую? Так, малыш, которому дают задания, лишь бы он позабавился, нисколько не надеясь на него. Рановато, Юрий Петрович, списываете. Рановато! Я ведь все-таки Ренч, а не Киса Воробьянинов! Шутки шутками, но прошу не забываться.
Все это было сказано зловеще тихим голосом, в котором чувствовалась глубокая уязвленность. Я предпринял отчаянный демарш, чтобы доказать ему, что мои действия никак не должны задевать его самолюбия. Говорил о естественной нетерпеливости исследователя, сравнивал себя с гончей, напавшей на звериный след, признался, что мне помогала мать, но уверял Ренча, будто не принимал всерьез наших переводов. В конце концов, он, кажется, мне поверил, но все же сказал жестко:
– Конечно, у вас есть смягчающие обстоятельства, но все же с точки зрения этики ваш поступок ниже всякой критики. – Он многозначительно помолчал. – Ладно. Хватит. Перейдем к делу. Так что вы углядели в этом немецком шедевре?
Я торопливо достал тетрадку и стал объяснять. Он слушал меня неодобрительно, по его лицу было видно, что буря, только что разыгравшаяся в его душе, еще не утихла, и это мешает ему сосредоточиться на моих выкладках.
– Ну, может быть, может быть, – сказал он брюзгливо, когда я кончил. – В том, что вы говорите, есть рациональное зерно, хотя мне кажется надежным другой путь.
И он опять стал хвалить «повторявшие зады» статьи, ту уже известную схему рассуждений, на которой они строились. Через полчаса я доказал, что путь этот ведет в тупик. Спорить ему было практически невозможно, ибо то направление, по которому он только предлагал двигаться, я уже отработал, и теперь все было ясно, как дважды два.
– Ну, наверное, вы правы, – сказал Ренч с явной неохотой. – Но пока все это не главное. Давайте выполнять собственный план. Через два месяца мы выкладываем друг другу очередную порцию источников. Я правильно помню?
– Да, да, все точно, – поспешил согласиться я.
– Ну вот и за работу!
На этот раз он все выполнил к сроку, но когда мы с ним начали обсуждать результаты своих «штудий», повторилась та же история. Он не замечал тех работ, где был принципиально новый подход к теме. Зато те, где авторы шли в своих рассуждениях путем, ставшим уже традиционным, Ренчу очень нравились. Постепенно я пришел к выводу: он просто не понимает, что я пытаюсь найти, – не понимает, несмотря на все мои старания объяснить ему это. С ним происходил какой-то странный феномен. Работы примерно десятилетней давности он оценивал тонко и глубоко. Но как только речь заходила об исследованиях последних четырех-пяти лет (а они-то и были нам в основном интересны, потому что именно в них иной раз посверкивали те крупицы мысли, которые могли помочь в поисках нового подхода к проблеме), Ренча будто подменяли. Интуиция отказывала ему, рассуждения становились плоскими, поверхностными. Общий смысл он вроде бы и улавливал, но самые «изюминки» оставались не замечены.
Казалось, будто лет пять назад его мозг «зашкалило», то есть он достиг верхнего своего предела и большего уже выдать не мог. Я имею в виду – не вообще не мог работать, а не мог улавливать тончайших нюансов мысли, не мог осваивать рациональное в стиле чужого мышления и мгновенно встраивать в свое.
Тут надо сделать упор именно на нюансах, мельчайших поворотах мысли, совершенно невидимых человеку, который стоит хоть немного в стороне. Это примерно так, как бывает со старым таежным охотником, когда у него начинает портиться зрение. Глаз его еще достаточно верен, чтобы безошибочно сбить птицу на лету. И охотник-любитель, увидав выстрел старика, придет в восторг. Но свой брат, профессиональный охотник отметит, что стреляет старик не так, как прежде, – попадает то в крыло, то в грудь, а раньше всегда бил только в голову.
Для нашей же работы, если продолжить сравнение с охотником, требовалась еще бóльшая точность – попадать надо было не просто в голову, а, скажем, в правый глаз или даже того точнее – в зрачок. А Ренч этого уже не мог. Он мог развивать старые свои концепции, двигаться вперед по тропам, которые некогда сам проторил, но сделать еще один рывок, столь же мощный, как тот, который он совершил, когда вывел науку на «плацдарм Ренча», теперь было ему не по силам.
Еще через месяц, когда, покончив с источниками, я пришел к нему с предварительным наброском «лесного варианта», Ренч сам признал сложившуюся ситуацию. Одобрительно отозвавшись о моих рассуждениях, но ничего не добавив от себя, он заявил, что дальше мне, видимо, придется работать над темой одному. У него не хватает ни сил, ни времени, чтобы идти со мной нога в ногу, а быть обузой ему не хочется. Словом, он готов оставаться моим консультантом и советчиком, но не соавтором. В конце длинной своей речи Ренч сказал торжественно:
– Так мне велит чувство долга и совесть.
Он выдержал эффектную паузу, в течение которой я мучительно изобретал, что ему сказать. Ренч ждал, обливая меня грустным и в то же время каким-то просветленным взглядом. Видимо, он считал, что осчастливил меня, и был горд своим благородным поступком. Должно быть, в его воображении этот момент представало что-то вроде торжественной передачи факела одного поколения другому. Потому по раскладу ролей в ритуале от меня, наверное, требовались прочувствованные слова благодарности и клятвенное обещание – не жалеть сил и нести этот факел до последнего вздоха.
Конечно, можно было бы, выражаясь словами Маяковского, «ямбом подсюсюкнуть» ради удовольствия мэтра, но меня весь этот разговор возмутил фальшью и дурным вкусом. Ведь практически его признание ничего не меняло в сложившейся ситуации. Зачем надо было «отказываться от соавторства», если с самого начала он не выдал ни одной продуктивной идеи – не сделал ничего, кроме разве попыток вывести меня на традиционный путь, который в данном случае вел в тупик? Кому-кому, а уж Ренчу должно быть исчерпывающе ясно, что с первого шага я вел это исследование один. Какое уж тут особое благородство, к чему поминать «честь и совесть»? Если он пришел к однозначному выводу, что и дальше ничего толкового не сможет придумать, элементарная порядочность, да и забота о пользе дела должны были заставить его отойти в сторону. Так к чему же устраивать этот нелепый и насквозь лживый фарс? Зачем меня в него втягивать? Почему я, который, в отличие от него, уже столько времени, не разгибаясь, работаю, должен его теперь благодарить, должен играть роль растроганного мальчика? Я еще как-то мог бы понять его, если б здесь был кто-нибудь посторонний, – так сказать, работа на публику, – но мы-то были вдвоем. Кого же он всем этим хотел обмануть – меня или себя?
Пауза слишком затянулась и, эффектная поначалу, стала просто нелепой. Ренч не выдержал и спросил:
– Что же вы молчите? Я все-таки хотел бы знать ваше мнение.
Ироническая улыбка снова поползла по длинным губам – он, словно многоопытный суфлер, подсказывал мне забытые слова роли.
– А что мое мнение? Разве оно что-нибудь может изменить? – сказал я тускло.
Ренч, видимо, наконец уловил в моих словах тот подтекст, которого ждал – совсем иной, чем я в них вкладывал. Он обрадовался и стал подсказывать еще настырней:
– Ну, вы рады? Огорчены?
– Причем здесь эмоции, Марк Ефимович? – выпалил я, не скрывая раздражения.
Он осекся на мгновение, но тут же обрел прежний тон:
– А все же? Все же? Боитесь свалившейся ответственности? Или, может, горды?
Теперь он вел себя уже не как суфлер, а скорее как телевизионный комментатор, который, опасаясь, что расспрашиваемый им человек ляпнет со страху что-нибудь не то, спешит сам ответить за него на собственный вопрос. И этот его напор окончательно вывел меня из равновесия.
– Странный разговор, Марк Ефимович, – сказал я как можно спокойнее, – ей-богу странный. И, по-моему, никому не нужный – ни вам, ни мне. Я как работал, так и дальше буду работать. А ощутил ли ответственность, могу ли гордиться – это вам решать, когда закончу. Вот и все.
Он вперил в меня пристальный, изучающий взгляд:
– Вы или робот, Юрий Петрович, или большой хитрец.
Я почувствовал, как волна раздражения поднимается из глубин моего существа. Только этого еще не хватало – не услышав желанных банальностей, он будет читать мне мораль!
– Зачем же так суживать диапазон выбора? Тут возможна еще тысяча вариантов.
– Нет, нет! – сразу откликнулся Ренч. – Только два. Или человек, лишенный эмоций, или хитрец.
Я поднялся со стула.
– Извините, Марк Ефимович, я пойду, – выдавил я из себя. – Идейка одна пришла в голову. Не хотелось бы потерять.
– Не смею задерживать, – буркнул Ренч мне в спину.
Вскоре после этого разговора Ренч заболел. Тут не было связи. Он просто-напросто простудился, но лежать не захотел, не мог – уверял он позднее, хотя, насколько я знаю, ничего кроме упрямого нежелания признать себя больным за этим не стояло, но уже простуженный, с температурой, три дня он гонял по Москве в промозглую оттепель, когда подтаявший снег чавкал под ногами и сырость пробиралась во все поры, заставляя и здоровых зябко ежиться. В результате Ренч подхватил воспаление легких, перешедшее в плеврит.
Состояние его внушало тревогу. В институте объявилось великое множество знатоков медицины, особенно среди дам, справивших полувековой юбилей. Они бойко называли имена эскулапов-светил, каждая знала только одного, который мог Ренчу помочь, а слыша хвалебные слова про других, улыбалась ядовито накрашенными губами и приводила случаи, позорящие или хотя бы ниспровергающие чужих кумиров.
Бедная Мария Николаевна – Муся, жена Ренча, крохотное личико которой стало жалким и потерянным, однажды, появившись в институте, была совершенно замучена этими всезнающими дамами, которые окружили ее гурьбой и добрый час начиняли полезной информацией.
О дальнейшем Ренч потом рассказывал сам, язвительно и, надо отдать ему должное, очень смешно. Светила стали приходить один за другим, каждый рокотал профессионально бодрым баритоном и, опровергая с благородной иронией предшественника, назначал свой курс лечения. Сбитая с толку Муся совершенно не знала, какие лекарства давать мужу. В результате этих визитов Ренчу стало заметно хуже. Кто-то уже настаивал на определении его в больницу, и наши дамы с ядовитыми губами, которые считали теперь своим долгом регулярно звонить Мусе по телефону, чтобы поддерживать и инструктировать, очень советовали согласиться на такую-то клинику – «там же уход, постоянный глаз» – и опять наперебой называли знаменитые институты, где царствовали их кумиры.
Но в этот весьма серьезный момент хрупкая Муся вдруг проявила твердость, которой никто от нее не ожидал, и решительно заявила, что ни за что ни в какую, даже самую блистательную клинику мужа не отдаст, после чего стала разговаривать со знающими дамами нелюбезно и коротко. Те вскоре обиделись и одна за другой перестали звонить.
Зато Муся приняла свои «решительные меры». Она разослала несколько телеграмм в какие-то не то чтобы дальние, но малоизвестные, заштатные города. И через сутки оттуда, из глубокой провинции, с разных сторон на помощь ей явились две не то кузины, не то еще более дальние родственницы, изжеванные жизнью, сморщенные как печеные яблоки, в немыслимых темных нарядах, и коротенький старичок-доктор с розовой лысиной в венчике позеленевших от древности волосков, с огромными хрящеватыми ушами, приходившийся то ли Мусе, то ли Ренчу не то двоюродным дядей, не то троюродным дедом.
Кузины, настоящие фурии на вид, оказались сестрами милосердия, получившими это звание бог знает на какой давней войне. А старичок в зеленоватом венчике о своем прошлом напоминал постоянно, начиная почти каждую проповедь, произносить которые был большим охотником, всегда одинаково: «Не знаю, как нынешние доктора медицины, но мы, земские лекари…»
В день, когда старичок появился в квартире Ренча, парад светил еще не кончился. На правах родственника старичок оставался в кабинете больного во время визитов очередных эскулапов. Выводы маститого коллеги «земский лекарь» выслушивал молча, приставив сморщенную ладонь в коричневых пятнах к огромной хрящеватой ушной раковине. А когда профессор удалялся бравой походкой в ванную, где Муся уже ждала его с очередным чистым полотенцем и конвертом, старичок задавал Ренчу один и тот же вопрос:
– Это кто же такой?
Ренч называл фамилию.
– А-а, ясно, – тянул старичок и, махнув сухонькой ладонью, смачно добавлял: – Дерьмо!
После ухода второго и третьего профессора повторялся точно такой диалог. И резюме было столь же однозначным:
– А-а. Ясно. Дерьмо!
Конечно, вся эта бригада медиков, состоящая из двух фурий и критически настроенного, позеленевшего от времени мудреца, на первый взгляд, выглядела очень комично, но когда они взялись за дело, основательность и мастеровитость их сразу внушила уважение. Старичок начал с того, что из огромного своего чудовищно потертого кожаного чемодана вытащил старинный докторский саквояж, тоже кожаный, но только еще более потертый. Расстегнув его, он стал извлекать на свет бесконечные баночки, бутылки, пакетики с темными кусочками неизвестного вещества, похожего на пластилин. Фурии на лету подхватывали эти баночки и пакетики неожиданно ставшими ловкими, молодыми руками, будто изголодавшимися по работе, и тащили в кухню, где сразу принимались что-то толочь в давно скучавшей в дальнем уголке шкафчика медной ступке, смешивать, раскатывать, кипятить, парить, заваривать. Как только очередное снадобье было готово, старичок немедленно пускал его в дело.
Способ его лечения был совсем иной, чем у нынешних медиков. Те обычно, прописав лекарство, пассивно дожидаются, пока химия сделает свое дело, и вмешиваются в работу препаратов только тогда, когда не добиваются нужного эффекта. Старичок же лечил постоянно и активно. Он втирал что-то в тело Ренча, укутывал его в смоченную снадобьем ткань, массировал его, колол, изучал пульс, менял настои и растирания или заставлял готовить новые. Словом, с утра и до вечера он трудился над Ренчем, и уже через несколько дней болезнь медленно, но все же заметно пошла на убыль.
Обо всем этом Ренч рассказывал мне недели через три после появления в его доме «Мусиной медицины» (такое было им изобретено название для странной троицы), когда он уже стал чувствовать себя вполне сносно, даже получил разрешение иногда сидеть в кресле, завернувшись в плед, и по два-три часа в день работать.
Воспользовавшись этой милостью, Ренч стал вызывать сотрудников лаборатории к себе домой, требовал отчетов о наших трудах, давал советы и наставления, острил и вообще был полон энергии и жажды деятельности.
Меня он встретил радостно, как в добрые старые времена, и казалось, что подозрения и нелепые его обиды последних месяцев совершенно забыты.
Мне было чем похвастать. «Лесной вариант», над которым я работал, проступал все более ясно, а за ним уже брезжили и контуры нескольких универсальных закономерностей, единых для всякой «местности».
Ренч слушал меня с неподдельным интересом, кивал, говорил, как обычно, «Изящно, изящно», а потом добавил с грустной улыбкой:
– Да, дела у вас идут. И мое отсутствие нисколько не отражается на ваших темпах.
Правда, еще через полчаса идиллия чуть не разлетелась в клочья. Ренч спросил меня, каким образом я собираюсь обойти очередное препятствие, возникшее на моем пути, а услышав ответ, сразу заспорил. Его снова несло на традиционную тропу, которая, я это чувствовал да и знал уже по опыту, ничего мне дать не могла. Я пытался это ему объяснить, но Ренч упрямо стоял на своем. Когда аргументы его истощились, вдруг сказал:
– Вот вечно вы спешите что-то отвергнуть. И не делаете выводов из своих заблуждений. Ведь и первая ваша реакция на ту задачу, из которой потом получился «болотный вариант», была негативной. «Мелочевка! Неперспективно!» Потом сами убедились.
Он никак не мог понять, что мы жили с ним в разных системах отсчета времени. Его время почти стояло – с тех пор, как я брался за ту задачу, для него прошли считанные дни, а то и часы. Мое же неслось стремительно, с того далекого дня я прожил целое столетие. Во всяком случае, мыслил я уже совершенно по-иному, чем тогда. Оттого сопоставление его показалось мне нелепым. Я начал было подбирать фразы, чтоб объяснить ему это, но тут в комнату заглянула Мария Николаевна и сказала с порога:
– Юрий Петрович, мне требуется мужская сила. Можно вас на минуточку?
Она провела меня в кухню и, плотно прикрыв дверь, зашептала:
– Я очень прошу вас – не спорьте с ним, согласитесь. Марк Ефимович расстроится, будет плохо с сердцем, а он еще очень слаб.
Она стояла передо мной, маленькая, жалкая, и скучное ее сморщенное личико имело отчаянно-скорбное выражение. Но сочувствия во мне Муся не вызвала. Мое давно скопившееся раздражение вдруг сразу перешло с Ренча на эту костлявую старушенцию. Ах, милый божий одуванчик! Что придумала! Хоть и в ученых числится. Ну и постановочка научной полемики!
– Мария Николаевна, – сказал я приглушенным голосом. – Представьте себе, что какой-нибудь прелат просит Коперника: «Откажитесь, пожалуйста, Николай, от гелиоцентрической системы. Ваша система так огорчила папу римского, что у него вот-вот начнется несварение желудка». Как по-вашему, что бы на это ответил Коперник?
– Не знаю, – пробормотала она беспомощно. Углы ее запавшего узкогубого ротика поползли вниз, сморщенное личико стало плаксивым и оттого еще более безобразным, чем раньше.
«Господи! – подумал я зло. – Ну и вкус у Ренча. Это ж додуматься надо – избрать себе такого монстра в подруги жизни!»
Она уже сняла очки, терла крошечные свои глазки платочком.
Мне вдруг стало стыдно своей жестокости, и, почувствовав вину перед Мусей, я, хоть это и было нелогично, торопливо пообещал ей согласиться с Ренчем.
– Ладно, Марк Ефимович, – тускло сказал я, когда вернулся в комнату. – Кажется, вы действительно предложили интересный метод. Попытаюсь проверить оба – и ваш, и свой.
Ренч воспринял мое покаяние с нескрываемым торжеством и пустился в длинные разглагольствования о громадном значении моей работы для всей мировой науки.
Я слушал Ренча вполуха, прикидывая в уме, сколько времени отнимет у меня доказательство бесперспективности его метода. Выходило с неделю. Конечно, не так уж много, а все же обидная потеря, напрасная жертва чужим капризам.
Выждав удобный момент, я галантно заметил, что, видимо, утомил хозяина, и торопливо попрощался, прилагая все усилия, чтобы скрыть испорченное настроение.
Выполнять свое обещание я не спешил. Взялся, как и намечал, за свой вариант и довольно быстро убедился в том, что он и есть единственный продуктивный. Словом, недели за три с очередным препятствием я справился. И лишь тогда принялся за совершенно уже бессмысленную работу – ниспровержение метода моего шефа. У Ренча я все это время не показывался – он дважды звонил, призывал к себе, но я под благовидными предлогами увиливал от визита. Пошел только тогда, когда закончил проработку обоих вариантов.
И вот как раз в то время, когда я, бранясь и чертыхаясь, ниспровергал идею Ренча, произошла одна встреча, заставившая меня несколько переменить планы на ближайшее будущее…
Как-то в субботу вечером раздался телефонный звонок, и мать, зайдя в мою комнату, сказала, что меня просит к телефону какой-то человек с сильным грузинским акцентом. Знакомых грузинов у меня не было, а зря отрываться не хотелось. Поэтому я буркнул:
– Скажи, что не туда попал, ему какой-нибудь другой Юра нужен.
– Нет, ему нужен ты. Он назвал полностью: Юрия Петровича Булавина.
Пришлось идти.
– Слушаю.
– Вы находитесь свой квартира? – не здороваясь, спросил аппарат.
Акцент был какой-то странный.
– Естественно, раз вы сюда звоните.
– И уходить нэ собираетесь?
– Нет. А кто это?
На том конце повесили трубку.
– Идиот! – выругался я в пустоту и, сказав матери, чтоб больше не звала меня к телефону, снова уселся за работу.
Через полчаса позвонили в дверь, и мать снова зашла ко мне. Она была испугана.
– Пришел этот грузин. Я боюсь открывать.
– Что за ерунда! – я двинулся к передней.
Мать шла сзади и уговаривала позвать милицию. Я крутанул замок и толкнул дверь сильно, со злостью. На площадке стоял, корчась от смеха, мой приятель Николай Маркин. Я тоже расхохотался. А мать, еще не понимая в чем дело, тревожно выглядывала через мое плечо.
– Ты чего дурака валяешь? – я ткнул Маркина кулаком в плечо.
– Осторожно! – взвизгнул Николай. – Бутылка!
И он бережно извлек из кармана поллитровку.
– Ну и шуточки у тебя, Николай, – сердито сказала мать.
– Извините, Ксения Евгеньевна, это он виноват, – отдышавшись, стал оправдываться Маркин. – Как ни позвоню, все занят. Говорю: пообщаемся, а он – давай на следующей неделе. Опять звоню – опять на следующей. Вот и приходится в ваш дом пробираться хитростью. Нэ харашо, генацвали, друзей забывать.
Я прикинул, что, действительно, не видел Николая уже несколько месяцев. Сказать, что я испытал от этого угрызения совести, было бы большим преувеличением. Как-то так вышло, что друзей у меня практически нет. В университете были, но теперь их разбросало по разным городам, и мы лишь изредка переписываемся, а новые почему-то не завелись. С Маркиным я учился на одном курсе, но за пять лет мы ни разу не поговорили толком, хотя Николай был личностью заметной. Однако внимание к себе он привлекал отнюдь не успехами в математике, скорее наоборот – полным отсутствием этих успехов. Про него говорили, что он неглуп и не без способностей, но принадлежит к той породе, про которую сложена поговорка: «Умная голова да дураку досталась». Это был парень довольно редкого на нашем факультете типа. Одевался по-пижонски, охотно участвовал в подготовке факультетских капустников, да и выступал в них с неизменным успехом, к тому же увлеченно занимался теннисом, входил даже в университетскую сборную.
Наша компания, которую прозвали «научной элитой», наблюдала за Маркиным не без некоторого любопытства, но всегда издали, называли его «хоббистом». Это словечко для нас звучало презрительно.
Николай, конечно, догадывался про такое отношение. Но, видимо, был им мало озабочен. Он умело выстраивал свои дела, следил за тем, чтобы сразу два экзамена в одну сессию не заваливать, и тем самым обезопасивал себя от угрозы исключения. С «элитой» он никогда не ссорился, наоборот, при случае готов был выказать свое к нам почтение: мол, прекрасные вы парни, заняты замечательными делами, и только сожалеть приходится, что этот путь не для меня.
Сошлись мы с Николаем уже в самом конце учебы – готовили дипломы у одного научного руководителя. И работу свою Маркин сотворил не без моей помощи. О том, как это все было, я расскажу позже. Сейчас лишь замечу, что после защиты Николай проникся ко мне пылкой любовью, объявил себя моим «вечным вассалом» только ради того, чтобы не расставаться со мной, выпросил распределение в наш институт, собирался идти к Ренчу, но, испугавшись его знаменитой проверки, от этой идеи отказался и вынужден был довольствоваться не столь знаменитой лабораторией, хотя и близкой к нам по профилю. Из-за того, что его лаборатория находится в основном здании института, виделись мы на работе редко, но Маркин время от времени заезжал ко мне. Из его рассказов у меня складывалось впечатление, что теперь он, наконец, всерьез занялся наукой и даже кое-чего достиг. А о его общественной деятельности – он стал председателем совета молодых специалистов – в институте отзывались весьма одобрительно даже закоренелые скептики, убежденные, что от всех этих советов никакого толку, одна показуха.
Я усадил Маркина на тахту, сунул ему в руки первую попавшуюся книгу и велел ждать, «пока поставлю точку». Он безропотно подчинился, словно настоящий вассал, открыл книгу на случайной странице и углубился в нее, будто сразу набрел на что-то необычайно интересное. Однако когда я освободился, чтение он бросил в ту же секунду.
Я взглянул на переплет книги. Это была основательная работа о трудных случаях английской грамматики.
– Занимательно? – спросил я, ткнув пальцем в книгу.
– Ничего, – отозвался Маркин весело. – Умное сочинение, хотя вообще-то я французский учил.
Мы оба расхохотались. И с этой секунды я уже больше не жалел, что пришлось бросить работу. Устал я изрядно, да и тошно было заниматься явно пустым делом, но сам бы оторваться не решился. А тут благовидный повод – гость пришел.
Мать быстро собрала на кухне импровизированный ужин. Николай за столом травил байки из институтской жизни. Я давно знал, что у него острый глаз, да и актерский талант его еще с университетского времени получил признание, а в этот раз Маркин был особенно в ударе. Мы с матерью то и дело покатывались со смеху.
Словом, в тот вечер я вдруг ощутил, как истосковался по самому простому человеческому общению, и бесконечный монолог Николая доставлял мне истинное наслаждение. Мать тоже была довольна. Отдышавшись после очередного маркинского номера, когда он удивительно точно пародировал своего завлаба, она сказала с укором:
– Вот, Юрка, с тобой каждый день видимся, а я не знала про ваш институт и десятой доли того, что Николай рассказал.
– Сам не знал! – попытался оправдаться я. – В провинции живем. От главных событий оторваны.
– Ваш упрек несправедлив, Ксения Евгеньевна, – поспешил воткнуться Маркин. – Я так себе – балагурю. А Юра настоящую науку двигает. Да еще как!
– Комплиментщик! – сказал я. – Ты даже толком не знаешь, чем я занимаюсь.
– Вот именно! – тут же подхватил Николай. – Собственно, я пришел к тебе по делу. Хочу кое о чем расспросить, а также имею одно ценное предложение. Ксения Евгеньевна, Вы не обидитесь, если я на часок уединюсь с Юрой?
Мать согласилась без особой охоты, и я, честно говоря, тоже.
Николай заметил это и, когда мы перебрались ко мне в комнату, сказал:
– Нет уж, сегодня тебе отвертеться не удастся. Вспомни, ты уже целый год обещаешь рассказать, чем занимаешься. Можно подумать – нарочно тянешь.
Упрек был справедлив, пришлось подчиниться. Но снова залезать в дела не хотелось, да и к тому же я имел предостаточно оснований сомневаться в глубине познаний Николая. Поэтому изложил все коротко, в самых общих чертах – о «плацдарме Ренча», «болотном» и «лесном вариантах», универсальных законах, пригодных для движения по «любой местности».
Я еще раз убедился, что суждение об «умной голове», доставшейся Маркину, вполне справедливо – смысл он уловил налету, что стало ясно по нескольким его замечаниям, брошенным вроде бы между делом.
– Все прекрасно, синьор, – сказал Николай, когда я закончил. – Одно хотелось бы знать: какие статьи по этим исследованиям вами подготовлены?
Несмотря на шутливый тон, в его вопросе чувствовалась серьезность и даже какой-то «волевой напор», весьма меня удививший.
– Мне вменяется в обязанность отвечать или могу уклониться? – Я старался вернуть нашему разговору прежний тон, каким обычно говорил с Маркиным.
– Отвечать! – потребовал Николай. – Уверяю тебя, это не праздное любопытство. Скажи, пожалуйста, ты что-нибудь писал про свои результаты?
– Нет, – ответил я покорно, сбитый с толку деловым тоном Николая, и, словно уже оправдываясь, добавил: – Руки не доходили.
– Вот-вот! – покачал головой Маркин. – У всех вас, молодых гениев, одна и та же история. Расхлябанность, прикрытая ссылками на занятость.
Выслушивать нравоучительные сентенции – не самое любимое мое занятие, тем более от Маркина.
– Ты можешь объяснить, куда гнешь? – спросил я резко.
– За тем и пришел, – миролюбиво ответил Николай.
Он рассказал, что их совет провел довольно солидное исследование того, как складывается карьера молодых специалистов в первые после университета годы. Результаты получились парадоксальные. Выяснилось, что быстрее всех растут – то есть становятся кандидатами наук – те, кто, по единодушному мнению коллег, руководства, преподавателей университета, не блистал талантом, но был старателен и трудолюбив, В том, что оценка их способностей не была ошибочной, убеждали представленные ими работы. Как правило, они были основательными – «крепко фундированными», как принято у нас говорить, но без ярких блесток, неожиданных идей – словом, лишенными именно того, что и составляет суть настоящей большой науки.
Те же, кто почитался людьми перспективными и кто на самом деле «выдавал серьезную продукцию», тянули с защитой лет по десять и в результате нередко оказывались в подчинении у ровесников, отнюдь не «поцелованных богом». Ситуация получалась нелепая, явно снижающая «мозговой потенциал» института.
– И вот возникла идея, – сказал Маркин, – создать условия, чтобы именно ваш брат шел в гору, как и должно быть, раньше других. Как ты на это смотришь?
– Что ж, в принципе – мудро.
– Ну а если этот принцип проэкстраполировать на тебе? Тебе что-нибудь мешает?
– Только одно – хочется побыстрее двигаться дальше.
– Ага. Искать истину, не снисходя до сообщения нам, грешным, того, что уже добыто.
– Ну, в общем, так.
– А тебе, скажем, не приходила в голову простая мысль, что пока ты рвешься дальше сквозь свои буреломы, кто-нибудь другой возьмет и вполне самостоятельно изобретет твой «болотный вариант», даже не позаботясь о придании ему такого красивого имени. Назовет его просто: некоторые возможности математического моделирования отдельных социальных процессов. Как тебе это понравится?
Мне трудно описать, что я испытал от этих слов Николая. Во мне проснулся какой-то древний инстинкт. Его нельзя назвать инстинктом собственника, – тут было нечто большее. Наверное, тот мощный побуждающий толчок, который заставляет птицу любым путем защищать детеныша – более дорогого для нее, чем собственная жизнь.
Давно известные суждения о том, что в науке раньше или позже все открывается, что для общего ее развития авторство не столь уже существенно, что надо любить не себя в науке, а саму науку, в этот момент даже краем не задели моего мозга. Одно было – чувство потери, будто то, о чем говорил Николай, уже свершилось, будто мой «болотный вариант», обесчещенный, испорченный новым бездарным именем, уже отторгнут от меня навеки.
Должно быть, это смятение чувств отразилось на моем лице. Ибо Николай быстро сказал уже без намека на иронию:
– Да я ж только о возможности говорю! Все пока в твоих руках. Достаточно написать статью, и никто у тебя не отберет твоих достижений Потом еще одна статья – про «лесной вариант». Вот тебе и диссертация. Степень! Большая свобода выбора. Уверенность, что никто тебе не помешает и дальше заниматься чем хочется. Вот, что я думаю, тебе нужно.
Я посмотрел на Николая как на спасителя, вернувшего мне самое дорогое, что я считал уже навсегда утраченным.
– Да я, в общем-то, еще и не задумывался об этом. Даже не знаю, куда писать, – сказал я растерянно.
– Никаких проблем! – тут же весело отозвался Маркин. – Мы издаем сборник работ молодых. С начальством все уже согласовано. Я даже фамилию твою вставил по собственной инициативе. Не возражаешь?
– Мне остается только раскланяться, – я еще раз попытался вернуться к тому ироническому покровительственному тону, которым обычно говорил с Маркиным, но ничего из этого не вышло.
– Но только без волокиты! – наседал Николай. – Через месяц статья должна быть у нас. Это первое. Второе – прикинь, посоветуйся с Ренчем и скажи, когда ты сможешь представить диссертацию.
– Не гони лошадей! – сказал я Николаю. – Статью через месяц-полтора постараюсь дать, а про остальное поговорим позже.
– Идет! Только я бы очень хотел, чтобы все эти планы запали тебе в башку.
– Уже запали.
Действительно, разговор с Маркиным произвел на меня сильное впечатление. Я вдруг совершенно иными глазами, как бы со стороны, взглянул на свое положение в лаборатории и, честно сказать, испугался. Ведь обо всех моих достижениях знает один только Ренч. Для остальных я просто-напросто научный сотрудник без степени. И весь мой научный багаж – это две маленькие статеечки, напечатанные в университетские годы. Словом – мальчик, делающий в науке самые первые шаги, у которого нет никаких прав и на которого вполне естественно спихивать любые «мелочевки» – пусть, мол, потренируется.
Только Ренчу я обязан тем, что уже почти два года без помех работаю над своей темой. А вдруг Ренч завтра, не дай бог, совсем разболеется и уйдет на пенсию? Появится новый завлаб и совершенно спокойно отберет у меня мою тему – займется ею сам, отдаст кому-нибудь из более маститых сотрудников. Кто его за это упрекнет?
Другое дело, если будут статьи, а тем более диссертация. Тогда уже заявочные столбы расставлены, и я без помех смогу заниматься своим делом.
Словом, я решил, не мешкая, поговорить обо всем этом с Ренчем. Смута, посеянная в моей голове Маркиным, не давала думать. И уж заниматься окончательным разоблачением идеи шефа в этом состоянии я вовсе не мог. Наскоро проглядев свои выкладки, я убедился, что и так сделал достаточно – для объективного человека вполне ясно, что путь бесперспективный. Словом, на следующий день я сам позвонил Ренчу и, услышав: «Я давно вас жду. Буду рад, если придете, не откладывая», – немедленно помчался к нему.
За тот месяц, что мы не виделись, Ренч почти окончательно выздоровел. Он был как обычно энергичен, быстр в движении, от перенесенной болезни остались только бледность да худоба – его обычно круглящийся животик почти совсем истаял, над чем специально потрудился венценосный лекарь, принципиальный враг тучности. Но бледность и подтянутость фигуры шли Ренчу, и, глядя на него, можно было подумать, что он только вернулся из какого-нибудь дальнего и трудного похода, на который потрачено много сил, но зато он принес чувство обновления и бодрость.
В институт, правда, Ренч еще не ходил – старый доктор побаивался рецидивов, чреватых туберкулезом (он, конечно, говорил «чахоткой»). Поэтому больному были разрешены только недолгие прогулки по ближним бульварам, да и то лишь в ясную, солнечную погоду. Старик вообще все время напоминал, что, несмотря на нынешнее состояние, болезнь не прошла, и, чтоб изгнать ее окончательно, советовал ехать «на кумыс» – в Башкирию, где снова начали возрождать этот давний способ лечения легочных недугов, которым широко пользовались в прошлом веке.
Ренча идея лечения кумысом увлекла своей экзотичностью. У него вдруг появилась «охота к перемене мест». И о Башкирии он уже мечтал как о «земле обетованной» – читал о ней книги, наводил справки. Словом, всерьез готовился к поездке, будто речь шла о дальнем путешествии в неведомую страну на краю света.
Пока мы разговаривали, старичок-доктор на несколько минут заглянул в кабинет, послушал Ренча. Словно наставник, убедившийся, что его питомец идет по правильному пути, он многозначительно покивал головой в зеленоватом венчике, многозначительно сказал: «В Башкирию, в Башкирию!», как чеховские три сестры, восклицавшие: «В Москву, в Москву!», и с весьма довольным видом удалился.
После его ухода Ренч, похихикивая, сказал, что «земскому лекарю» и двум его помощницам житье в Москве понравилось и, хотя лечение в основном закончилось, домой они не спешат. Расхаживают по городу, знакомясь с новыми достопримечательностями, или сидят часами в кухне, предаваясь воспоминаниям о событиях «времен Очакова и покоренья Крыма», утешаются заскорузлыми медицинскими анекдотами. Впрочем, о «Мусиной медицине» Ренч говорил с нежностью: по собственному его признанию, к старикам он крепко привязался, и ему жаль, что скоро предстоит прощание – с ними жить веселей, а квартира большая, места хватает на всех.
Вдоволь наговорившись о домашних новостях, Ренч, наконец, потребовал:
– Ну а теперь к делу, к делу!
Я начал с изложения тех результатов, которых добился, идя собственным маршрутом. Но он перебил меня чуть ли не на первой фразе.
– Позвольте! Вы же как будто согласились на предложенный мною вариант?
Подняв голову от бумаг, я увидел, что от его недавнего добродушия не осталось и следа: лицо пошло пятнами гнева и огромный рот выстроился в брезгливую гримаску.
– Не совсем так, Марк Ефимович. Я вам обещал проанализировать оба варианта.
– Разве? А мне казалось, я вас убедил в своей правоте.
Естественно, я не сообщил ему о слезном призыве Муси воздержаться от полемики с больным. Потому я произнес осторожно:
– Пожалуй, не убедили, а лишь посеяли некоторые сомнения. Но сейчас все это имеет уже историческое значение. Суть в том, что дело сделано.
Дипломатическое мое заявление только подлило масло в огонь.
– Юрий Петрович! – произнес он, чеканя каждый звук. – Вы с некоторых пор самолично взяли на себя обязанность разъяснять мне, где суть, а где ее нет. Ценю вашу заботу, но нужды в ней не ощущаю. Я пока еще не слепой, и поводырь мне не требуется!
– Ну зачем эти обвинения, Марк Ефимович? – с искренним недоумением воскликнул я. – Мы договорились, что я проработаю оба варианта. Вот они! Я пошел по-вашему и скоро убедился: это дорога в никуда. Вернулся к своему. И вот результат: очередной «бурелом» позади. Уже «опушка» видна, Марк Ефимович! К лету я надеюсь довести «лесной вариант» до конечной формулы. Это ведь главное, согласитесь?
Но он явно не согласился.
– Прагматик вы, Юрий Петрович! – сказал он презрительно. – А между тем забываете, что мы ищем не только решение конкретных проблем, но и общий метод осмысления фактов. И в этом смысле тот вариант, о котором я говорил, мне представляется более универсальным, более богатым.
– Не стоит спорить беспредметно, Марк Ефимович! – сказал я примирительно. – Вот выкладки. Вникните сами – и вы увидите, где есть богатства, а где нет.
– Давайте! – Ренч потянулся за листками.
– С какого хотите начать?
– С вашего!
С полчаса он изучал мою работу, улыбался, бурчал под нос: «Изящно! Изящно!» У меня появилась надежда, что нелепая полемика на том и закончится. Но, завершив изучение моего варианта, он, хоть и сказал удовлетворенно: «Что ж вполне, вполне», – но тут же потребовал:
– Ну а тот, что был предложен мною?
Кляня себя в душе, я протянул ему листочки с не доведенным до полного абсурда решением.
Ренч просмотрел их бегло, с налета и тут же возмущенно воскликнул:
– Так вы же не закончили!
– Но здесь же все очевидно, Марк Ефимович.
– Ах, вам очевидно! – он вскочил с кресла и почти бегом понесся по комнате из угла в угол. – Ему, видите ли, очевидно! А вот мне – нет. Нисколечко не очевидно. Более того, мне кажется элементарным отсутствием научной добросовестности, когда собственный вариант доводится до завершения, а чужой оставляют на полдороге. Я уже не раз вам говорил, что нарушение этики мешает развитию науки. Вы не хотите это воспринять. И вот – последний результат. Как можно выбрать один из двух способов решения, объявить его лучшим, наиболее рациональным, не отработав оба до конца?
Я знал, что доля истины в его суждениях минимальная, но все же есть, и я был, в конечном счете, действительно виноват перед ним. Потому мне ничего не осталось, как покаяться.
– Очень сожалею, Марк Ефимович, – сказал я искренне, – что заставил вас так волноваться. Вину свою осознал. Прошу лишь скидку на молодое нетерпение. Дня через три-четыре предоставлю все вам в самом лучшем виде.
– Как хотите, – ответил Ренч раздраженно, – но я и сам на этот раз доведу дело до конца. Дайте только спишу исходные данные.
Он бросился к столу и застрочил очередным паркеровским фломастером. Я тем временем собрал свои бумаги. Как только Ренч закончил, я еще раз пробормотал, что виноват, и торопливо откланялся. Провожать меня в переднюю Ренч не пошел: там, мол, дует, а ему велено оберегаться сквозняков.
Естественно, в ту встречу о диссертации я не сказал ни слова. Хоть и невелики мои дипломатические способности, все же без особого напряжения ума сообразил: не ко времени.
Через три дня я совершенно однозначно доказал полную несостоятельность идеи Ренча. Позвонил ему по телефону, предложил встретиться, но он сказал, что пока еще к разговору не готов, и обещал позвонить сам.
Неделю я ждал его звонка. Наконец еще раз позвонил ему, но Муся, подошедшая к телефону, сказала, что Ренч занят и трубку взять не может.
Между тем подходил срок их отъезда в Башкирию, и я уже беспокоился: разговор о диссертации мог надолго отложиться.
Но тут стало известно, что перед отъездом Ренч на несколько дней выйдет на работу. Сообщение это меня обрадовало: в лаборатории мне легче было говорить, чем у него дома.
Однако, и появившись на работе, Ренч не вызвал меня к себе ни в первый день, ни во второй. На третий, улучив момент, когда шеф был один, я сам пришел к нему в кабинетик и, как можно осторожнее подбирая выражения, сказал:
– Марк Ефимович, я давно уже хотел отчитаться. Вот, второй вариант проработан. Он действительно на этот раз менее перспективен.
– Знаю! – сказал Ренч тускло. – Я проверил. Вы только зря смягчаете формулировки: он просто ничего не дает. Так что вы имеете все основания кичиться своей правотой.
– Поверьте, Марк Ефимович, у меня и в голове этого нет.
– Ну, рад, если так. Хотя, честно признаться, был бы куда больше рад, если бы вы ошиблись. Не потому, что я предложил этот метод. Нет, это было бы мелко. А чтоб для вас была наука, чтоб вы к делу своему относились серьезнее.
Я подумал, что теперь он уже не злится на меня, просто брюзжит. А потому настало время обозначить свои планы. И, схватившись за его последнюю фразу, я сказал:
– Честное слово, Марк Ефимович, серьезности у меня прибавляется с каждым днем. Вот, например, надумал, как закончу «лесной вариант», засесть за диссертацию.
– За диссертацию? – переспросил Ренч.
Я кивнул.
– А зачем? – Ренч стрельнул в меня недобрым взглядом.
Тон его явно не настраивал на исповедальный лад.
– Если я не переоцениваю того, что сделал, то мне кажется пришло время…
– Не переоцениваете! «Болотный» и «лесной варианты» вместе тянут много больше, чем на кандидатскую. А все-таки – зачем?
– Раз тянут, то я, Марк Ефимович, не понимаю, чем вызван ваш вопрос.
– Чем? Любопытством! Хочу узнать, какую цель вы перед собой ставите?
– Защитить диссертацию!
– Ну вот, доехали до логического круга!
Я почувствовал, что начинаю закипать, и, чтоб сдержаться, сказал тусклым голосом, лишенным даже тени эмоций:
– Извините, Марк Ефимович. Никак не возьму в толк, что вы имеете в виду.
– Да, господи, вашу цель – внутреннюю цель. Ведь, насколько я понимаю, тему своих исследований вы и в дальнейшем менять не собираетесь?
– Нет, конечно!
– Ну вот, значит, будет защита или нет, вы продолжите работу. И дел там еще на годы. Может, на пять лет, а может на десять. Не так ли?
– Но не откладывать же мне диссертацию на десять лет…
– Не знаю, не знаю. Дело, конечно, ваше. Мешать я не буду. Даже помогу. Только мне все это непонятно. Вас логика мысли должна гнать дальше. И вдруг бросить все это на полпути. Терять время на писание статеек, изобретать введение, дергать цитаты. Что вас на все это толкает? Какие резоны? Честолюбие? Мысли о карьере? О деньгах?
Небогатый же набор ответов он мне представил. Куда беднее, чем в анкетах самых незадачливых наших социологов. Ну уж, как говорится, каков вопрос – таков ответ. Я выбрал первое попавшееся.
– Пусть деньги.
– Деньги, деньги, – протянул он. – Что ж, говорят, это тоже стимул. Я только поражаюсь, куда их люди тратят. А?
– Но ведь и вы получаете зарплату…
– Я отдаю всю получку Мусе. Она меня кормит, покупает одежду, обувь. Кажется, что-то еще остается. Впрочем, может, и нет. Я в это не вникаю. Для математика это слишком простые расчеты. Неинтересно. А вы что, много тратите денег?
– Сколько получаю – столько и трачу…
– Вот и прекрасно! Зачем же больше? У вас ведь и семьи нет. Как говорится, семеро по лавкам не плачут.
Я попытался свести этот нелепый разговор к шутке:
– Вы же знаете, Марк Ефимович, у холостого расходов куда больше, чем у женатого.
Но Ренч почему-то охотно вцепился в мою последнюю фразу:
– Ах, вот оно что! Женщины. Вы, оказывается, ловелас больше, чем математик. Ловелас! Это, конечно, ремесло разорительное. Впрочем, не осуждаю, не пробовал. Знаю только понаслышке. И вообще, это личное дело. Видимо, чтоб было больше женщин, надо больше денег. Вот так открытие! Ну что ж! Поступайте, как хотите. Я сказал: мешать не буду. Готовьте, сочиняйте. Хоть жаль, очень жаль. Все у вас выходит слишком тривиально, именно так, как мне не хотелось бы. Очень жаль.
– Чего же жаль, Марк Ефимович?
– А, – махнул он рукой. – Не поймете! То-то и жаль, что не поймете, Юрий Петрович. Впрочем, я уже все сказал. И мне, простите, некогда. Спешу.
Он вдруг стал быстро надевать плащ, шляпу. Схватил портфель. И уже на пороге, обернувшись, сказал:
– До свидания! До нескорого! Трудитесь пока сами. Будут вопросы – отвечу, когда вернусь.
На следующий день Ренч уехал в Башкирию.