21
Хоронить Юмаева решили в Сумгаите, где у Нунэ имелся маленький кладбищенский участок за номером тысяча триста четыре: там лежало все ее семейство, мама, папа, брат и тетка, много лет назад погибшие на переезде. И сама она была намерена вернуться в Сумгаит; Вардан подрос, пора ему учиться вместе с городскими. Устроить погребение московского поэта оказалось делом непростым. По тогдашним похоронным правилам человек ложился в землю по прописке; если нету штампа в паспорте с пометой «Сумгаит» – извольте отправляться восвояси. Но Джафар совершил настоящее чудо; ночью поднял главного редактора «Бакинского рабочего», тот дозвонился до куратора в ЦК, по цепочке вышли на Москву, и под утро аппарат Алиева передал распоряжение верховного начальства: считать Юмаева бакинским журналистом.
Машина с телом отходила в девять. Самвел рыдал навзрыд, как будто умер кто-то близкий; у него случился сильный приступ, и его на скорой увезли в Степанакерт. Якобашвили, взвинченный и деловитый, что-то кричал в телефонную трубку, переходя с азербайджанского на русский и, видимо, ругаясь по-грузински. Почерневший от горя Джафар не отходил от несчастной Нунэ. Гладил ее по плечу, совал Вардану конфетки, тот инстинктивно брал и клал в карман.
Наконец, прибыла гробовозка, старенький «пазик» с черными заляпаными стеклами. Перед «пазиком» поставили четыре табуретки, на них водрузили обитый красной тканью гроб, с белыми кружавчиками по бокам. Нунэ стояла рядом с гробом, смотрела на спокойное лицо Юмаева и сухо сглатывала.
Предстояли пламенные речи. Эрденко встал наизготовку. Шаполинский подворачивал свой перстенек и вспоминал стихи, которые намерен был прочесть. А я почувствовал, что больше не могу. Ни слышать, ни видеть, ни знать. Как вчера не мог себя заставить есть, а позавчера дослушать бойкого экскурсовода. У каждого свой предел растяжимости; мой был достигнут. Хватит с меня, я устал. И перед возвращением в Баку мне нужно хоть немного продышаться.
Передо мной лежала ровная, как бритвой срезанная, плоскость, а за ней – катастрофический провал. На самом краю горизонта в небо втыкались острые горы. Вдали сверкали молниями водопады. А из сухой травы торчали ярко-голубые острия. Я слыхал про карабахскую колючку, но вживую увидел впервые.
Нагнулся, взял в руки. Она была опасной, стрельчатой и яркой. Поднялся внезапный горный ветер; трава взъерошилась, колючки вздрогнули и покатились, переворачиваясь через голову, опираясь на острые лапки. Десятки, сотни. Словно бы пошли в атаку. Шевелящееся поле восхищало. Это было так красиво, что я подумал с глупой журналистской грустью: есть места, в которых время навсегда остановилось. Когда-то здесь гремели пушки и звенели сабли; стража сдавалась на милость иранцев, семьи армян-ювелиров бежали, Грибоедов с Вагифом служили начальству, писали стихи, погибали… А теперь здесь только прорези вершин, густое небо, карабахские колючки. История ушла отсюда, как уходит вода из запруды. Раз – и нету ничего. Сплошная тина.