Глава восьмая
НАЧИНАЮТ НЕ С «ПРИНЦИПОВ»
1
Рыжюкас посматривал в окно и рисовал на полях рукописи человечков.
Ничего другого рисовать он не умел. Похоже, что и писать он больше не умеет. Во всяком случае, дальше эпической фразы: «Это было давно, даже трудно представить, как давно это было…» – за месяц он не продвинулся.
Он и всегда погружался в сочинительство с трудом: начиная новую работу, по нескольку дней, а то и недель настраивался, уговаривая себя, что у него еще не все позади, что он не законченная бездарь… Но так безрезультатно он не мучился ни разу. Он с удовольствием бросил бы эту затею, если бы не знал, что такое невозможно. Умные люди называют это проклятием начатого дела: не успокоишься, пока не завершишь.
А тут еще история с Мальком. Надо как-то рвануть, хотя бы начать что-то до ее приезда. Иначе – весь этот месяц псу под хвост. Отвлечешься, потом въезжать снова. И винить, кроме себя, некого…
Нужен был толчок. Чтобы начать танцевать, как любила говорить его мама, нужна печка… За спиной у него стояла кафельная печка, она была изумительно хороша, как, пожалуй, множество печек в этом городе, сложенных давно, когда хорошая кафельная печка считалась гордостью дома.
Глянцевый кафель тускнел, и легкая тень разбегалась по его гладкой поверхности, когда Ленка, прижавшись к теплой плитке щекой, громко дышала на него, сложив губы трубочкой. А потом, старательно прикусив кончик языка и наклонив голову, как первоклашка, водила пальцем по замутневшему глянцу:
– Точка, точка, запятая – вот и рожица кривая; ручки, ножки, огуречик – получился человечек…
А когда она розовым ногтем мизинца расправляла на кафельной плитке серебряную обертку от шоколада, комната заполнялась легким, как дымок, звучанием, похожим на звон сухих листьев, перебираемых ветром в осенней траве…
Тяжело вздохнув, Рыжюкас принялся перекладывать ее письма. Их толстую пачку он захватил с собой.
Потянуло, потянуло
Холодком осенних писем,
Желтых, красных, словно листья,
Устилающие путь…
Почерк у нее был ровный, разборчивый, с наклоном почему-то влево…
2
«…Я забралась в старый платяной шкаф, твоя мама уехала в санаторий, и вы кантовались у тебя, а не у Мишки-Дизеля. Вы отмечали какой-то головокружительный рекорд.
Были майские праздники, с вечера все напились, а утром, когда прямо со складчины вы отправились на стадион, Сюню тошнило, и выглядел он очень кислым. У всех был кислый вид. Но Сюня на стадионе взял рекорд.
Теперь вы его безбожно подкалывали. Мол, планка с похмелья качалась, а когда она качнулась вниз, Сюня ее и перескочил. Вы ржали и ругались неприлично как конюхи. И, перебивая друг друга, кричали, что Сюне просто повезло…
После стадиона вы, конечно, подрались. И когда Мишка-Дизель стал рассказывать про долговязого, который звезданул его кулаком по кумполу, я чуть не подавилась от смеха в этом шкафу, где невыносимо пахло нафталином…
Я давно вылезла бы из шкафа, если бы Витька-Доктор вдруг не спросил у тебя, куда запропастилась эта блядь, из-за которой вы опять влипли в историю.
Это он меня имел в виду. Я, как всегда, оказалась виноватой. На этот раз в том, что вы как следует получили.
Во всем, что с тобой случалось и случается (до сих пор!), всегда виновата я. Даже в том, что, вместо того чтобы, как все нормальные люди, учить уроки, ты торчал у нас под окнами, приводя хулиганским свистом в ужас мою бедную маму. А потом тебя выгнали из школы, конечно же, опять из-за меня. И расстались мы, конечно же, из-за меня, хотя в этом ты, пожалуй, прав…
От злости я чуть не вылезла из шкафа, но было уже поздно, потому что твой Витька-Доктор назвал меня «этой б…». Да и интересно было послушать, какие еще гадости вы обо мне говорите, когда меня нет.
Но обо мне вы больше не говорили. А стали рассказывать ужасно похабные анекдоты, в которых юмора не больше, чем в солдатских портянках. Все это длилось бесконечно долго. Когда наконец мальчишки ушли и ты открыл шкаф, я дрыхла в нем как сурок.
Потом ты пошел провожать меня и доказывал, что твои друзья совсем не придурки, ты уверял меня, что в них нужно видеть настоящих мужчин. Откровенно говоря, твои фрэнды вовсе не казались мне придурками, хотя я вам часто так говорила. Просто было обидно, что для вас я ничего не значу, и никому из этих твоих «настоящих мужчин» до меня нет дела.
Ты трепался, как всегда, без остановки, будто вел футбольный репортаж – ты боялся, что я уйду. Но я никуда уходить и не думала. Я, между прочим, собиралась остаться ночевать у тебя. Твоей мамы ведь не было. Но ты, конечно, не предложил. Ты никогда, ну ни разу ничего путного не предложил. Хорошо хоть было тепло, и мы прошлялись до утра. А когда рассвело, тебя вдруг осенило, ты даже остановился, хлопнув себя по гениальному лбу:
– Дураки мы с тобой! Запросто могли у меня остаться.
Я, конечно, ничего не сказала, хотя хорошо знала, кто из нас дурак.
А домой я пойти не могла, потому что снова приехал Лысый. Он все вечера напролет нудел маме, что мы должны уехать с ним, хотя бы ради меня, что я совсем распустилась, что пора взяться за меня по-настоящему… Мама долго сопротивлялась, но потом все же сдалась… Ее можно было понять… И мы стали готовиться к отъезду…»
3
– А тебя? – спросил Рыжюкас.
– Что – меня?
Ему явственно показалось, что он слышит Ленкин голос.
– Тебя можно понять? – спросил он.
Это смешно, но, начиная с Ленки и завершая Последней Любовницей, ни с одной из своих избранниц он никогда ничего вовремя не понимал. Никогда толком не знал, ни что они в нем видят, ни что им от него нужно…
Впрочем, не так уж он и хотел это знать: его гораздо больше занимали собственные фантазии и переживания… С Ленкой, конечно, дух захватывало, но исключительно от самопальных восторгов собственной влюбленностью и буйной неукротимостью чувств.
Нет, это не сейчас ее нет в комнате, ее тогда для него не существовало…
4
Она писала ему часто и помногу.
Про стеклянные дома: целые кварталы там просвечивались насквозь.
Про грязное парижское метро – на зимние каникулы она ездила в Париж.
Про Новый год в Париже, когда на Е лисейских полях все целуются, а у полицейских такие колючие усики… На день рождения она прислала ему белую нейлоновую рубашку… Тогда здесь не строили прозрачных домов, а такая рубашка не могла и присниться. Ее не надо было гладить, а стирать можно прямо под краном в туалете. Рыжук в ней сдавал экзамены, она была везучая. За посылку с него содрали солидную пошлину, а перед стипендией… Впрочем, причем тут деньги, когда речь шла о завтрашнем дне. Стеклянные дома нейлон, весь так называемый модерн – все это казалось им завтрашним днем… Правда, это быстро прошло.
Однажды от нее пришло совсем сумасбродное письмо на обороте бутылочных этикеток. В нем она сообщала, что по телику показывают советских хоккеистов, которых носят на руках, все вокруг истошно вопят, а по радио передают только джаз, все время джаз, до безумия, до одури – один только джаз… Она никогда не интересовалась хоккеем и очень любила джаз…
«Я не собиралась отсылать тебе это письмо. Но когда всем весело и все вокруг пьяны, а ты вдруг получаешь весточку от Рыжего, которому пришла в голову "интересная" мысль, что он соскучился и не находит смешным то, что было… И все переворачивается внутри… Я решила затолкать эти этикетки в конверт и отправить, чтобы тебе было понятно, что со мной здесь творится…»
5
Что с нею творится он, конечно, понял, поэтому тут же уселся писать ей длиннющее письмо, в которым убеждал ее, что она должна все бросить и возвращаться назад…
Но этого письма она не получила. Далеко не все его письма к ней приходили. Письма за границу тогда внимательно кем следует прочитывались, при этом строго отслеживалось, что бы в них не было того, что не положено. Сегодня это кажется невероятным, но людей, по долгу службы определявших, что именно не положено, и за этим следящих, было так много, что без их внимания в огромной стране не оставался никто, даже никому не известный студент.
Не получив ответа на столь решительное и деловое послание, больше Рыжук ей не писал.
Да и не до этого было, так как вскоре он женился, опять же «на слабо» и «из принципа» – чтобы стать первым «женатиком» из друзей. И еще, чтобы доказать что-то одному ему понятное – нет, не Ленке даже, а своей… будущей теще, которая, которая отчаянно свадьбе сопротивлялась, и вообще всему сопротивлялась, потому что была в ужасе от того, что ее примерная дочь связалась с таким оболтусом.
Женился он, понятно, не на Ленке. Она тогда ему уже была не нужна. Его уже совсем понесло и закрутило.