Людмила Гурченко
Одоление
«Карнавальная ночь», «Двадцать дней без войны», «Любимая женщина механика Гаврилова», «Вокзал для двоих», «Пять вечеров» и еще десятки популярных, народных фильмов – в них популярная, народная Людмила Гурченко.
Внешность ее поразила. Молодое лицо, без грима. Только глаза подкрашены. Гладкие короткие волосы. Высокий лоб. Простужена, кашляет. Говорит просто, серьезно. Улыбнулась, засмеялась и что-то показала по-актерски только к прощанью.
Дом, в переулке возле «Маяковской», уютный, необыкновенно личный, носящий черты хозяйки. Все вкусно (от слова вкус) – от мебели до кофе и чашки, в которой кофе. Нужны были фотографии. «Надо Сергея Михайловича попросить…» С. М. – муж и продюсер. Никаких снимков ни по стенам, ни за стеклами книжных полок.
Разговор давний – сегодня он отзывается болью в сердце.
– Вы живете в одном из самых прелестных мест Москвы. Маяковка, Патриаршие – вы стремились сюда?..
– Мы получили комнату с Машиным отцом, по реабилитации его отца…
– Машин отец – это кто?
– Борис Андроникашвили.
– Я знала его, сын писателя Бориса Пильняка, да? Видела перед смертью. Он лежал, прикованный к постели. Мы жили по соседству… Вы знаете, что он умер?
– Нет. Маше было полтора года, когда мы расстались. Сейчас ей сорок. Когда она родилась, мы получили однокомнатную квартиру за Останкино, где Кошенкин луг. Потом, когда разошлись, у меня была комната на Ленинском проспекте, а потом уже я купила квартиру на Маяковской. Мы жили там с Сашей Фадеевым…
– Он погиб от алкоголя?
– Да. А потом я сломала ногу, осколочный жуткий перелом, полтора года отнял, фильм «Мама», приходили иностранцы, а там двадцать восемь метров, негде сесть, только на полу… Через четыре года мне дали квартиру от Союза кинематографистов. И потом я ее поменяла на этот район. Первое, когда я в Москву приехала во ВГИК, угол сняла на Маяковской – я ж Маяковского обожаю, для меня это самое-самое…
– Люся, хочется задавать вам важные вопросы. Человек может впадать в отчаяние, в тоску – вытаскивает из тоски артистка? Какие взаимоотношения между вами, ребенком Бога, все равно ведь все обыкновенные люди, и вами как актрисой, то есть необыкновенным человеком?
– Сейчас я могу понять. Когда оглядываюсь назад, там я не могла этой черты провести: где артистка, где жизнь. Мне казалось, я как человек могу все превозмочь.
– Настолько сильной себя чувствовали?
– Да. Не то, что сильной, а мне так внушали, я думала, что обязательно все преодолею, потому что выросла среди положительных героев. Эта планка, она всегда существовала, через которую надо прыгнуть, чтоб быть первым – а как же! Такое поколение, может быть. Но с течением времени, когда начинают рушиться иллюзии, в первую очередь о себе самой… И сейчас я могу сказать, что только моя профессия может вынуть из отчаяния, из депрессии, из тех надежд, которые, как говорится, умирают последними… уже и надежды, и все поумирало, а выходишь на сцену… Очень противное слово «должен», вообще никто никому не должен – но вот это, когда ждут, это осталось что-то очень сильное. И я сквозь все, через все… Я не знаю, что будет после выступления, но я смотрю, как люди ждут, и обмануть их я не могу.
– А в тот момент, когда выходите на сцену, когда все остается позади, вам легко, вы летите или все равно продолжается работа?
– Работа. Колоссальная работа. Если датчики подключить, тут сумасшедший человек. Потому что восемьдесят людей у меня внутри говорят: преодолевай… плохо… сейчас задохнусь… сейчас будет это… а нет… ты можешь… не можешь… о, попала… не попала… А кто-то восемьдесят первый прет вперед: давай на этой волне… ну, давай… и пошло, и пошло… Это совершенная аномалия. Кто-то будет говорить, что мы играем, а не живем. Мы живем, и играем, и происходит это сумасшествие, и я отвечаю, что никакие экстрасенсы и психотерапевты, никто не может с вами сравниться, если эта энергетика еще остается, если она есть от Бога, она перекрывает все! А потом, после выступления, начинается огромный отлив и анализ того, что происходило. Такой противный анализ, где ты себе самый большой судья… Но я очень люблю выражение друзей, которые перестают друзьями быть, когда после просмотра, на котором ты думаешь, как важно услышать что-то от родного человека, а он говорит: знаешь, я сидел и думал, к чему бы придраться… То есть ты сидишь и думаешь, к чему придраться… И так искренне – мне аж плохо стало… И я поняла: если я вкладываю сюда сто процентов, то получаю хотя бы минус двадцать пять, а если в личную жизнь я вкладываю сто, то получаю минус двести. Какой смысл? И тогда отдаешь что угодно, и едешь в Воркуту, в Игарку, и там проводишь ночь и думаешь: может, завтра я лучше сделаю… И так поднимаешься над самим собой. Нет стабильного, о котором, может быть, мечтаешь…
– Было бы стабильное, наверное, с ума б сошли.
– Ну что вы! Я до такой степени человек поря… как это называется…
– Порядочный…
– Да, до неприличия. Консервативный, домашний. У меня никогда в жизни не было параллельных романов. Не было романов с режиссерами. Это невозможно. Боже сохрани. Он должен быть для меня загадочным, недосягаемым… а если я запах буду слышать… Нет. Я очень брезгливый человек.
– Любовь играла главную роль или второстепенную?
– Вначале главную. Абсолютно. Мне всегда безумно хотелось, чтобы пришел человек, которого я буду обожать… Я однолюб. Проклятый. Понимаете? И потом это все сгорает. Но я не прощаю. Я не умею.
– Что значит однолюб? Не параллельно, но вы же не один раз любили?
– Я с большой болью разочаровывалась в том, чем была очарована. Я не знаю, как это объяснить. Мне кажется, если человек, тот, кто мне нравится, смотрит на кого-то или, не дай бог, что-то такое, – я хочу исчезнуть, я сразу такая несчастная, я не знаю, я сразу очень сильно сомневаюсь в себе, я уже больше не могу подняться на ту высоту, на которую он меня поднял. На высоту женщину поднимает все-таки мужчина. И я исчезаю. Я подаю на развод или… Это очень мучительно. Это всегда бывает, когда только подумаешь: ну вот… И до сих пор так. Мозги понимают. Но мозги и устройство, они в вечном конфликте. Я могу все про вас объяснить. Если у друзей конфликт, я их помирю. Но с собой… Так и идет вся жизнь.
– Люся, в начале жизни, я помню ваш взлет, потом попытка «Современника», не получилось и – алкоголь, да? Говорили, что падала с ног…
– Никогда в жизни. Жуткая сплетня. Никогда не падала. Кто меня знает, ни разу в жизни меня пьяной не видел. Никогда. Может быть, то, что я снималась в фильме «Гулящая»… Я могла шампанского выпить, бокал, и все.
– Господи!.. Но был же период, когда вы пропали?..
– Пропала, потому что меня уничтожили. Это был 57-й год, Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Вербовали всех. И очень многие согласились. Вы смотрели фильм покойного Леши Габриловича «Мой друг – стукач»? Когда он согласился от испуга, чудный человек… Вот это такой же случай. Но со мной не прошло. На той же лавочке его вербовали! У того же дома! Я когда смотрела, мне плохо было…
– Боже мой!.. Они распространяли слухи про вас – так они же специально делают это!..
– Может быть. Для меня все это было открытие. Наша семья совсем в другом измерении существовала. Папа вообще из батраков, мама – уничтоженный дворянский род, поэтому испугана. Мама сходу поняла все. А папа мой не понимал. Как так – Родина, Сталин, ура! И вот это мое большое прозрение, и удар такой, я просто не знала, что делать… В «Современник» меня приняли, но там для меня не было места, все было занято. Я делала все честно, добросовестно, но поняла, что я там погибну. Потому что играла тетушек, девушек с веслом, с коромыслом, в хоре, колхозниц. Роль Роксаны в «Сирано де Бержераке», которую мне дали, – не моя роль, природа не та… И только когда сменилось время – политика сменилась, экономика сменилась, люди сменились, правительство сменилось… Вот как ты зависишь от этих течений. А сейчас? Наш шоу-бизнес: все на таких маленьких пошлостях в виде клипов – бессмысленный набор ручек, перьев, профилей…
– Что сегодня вас держит, Люся? Бог, религия?
– Не знаю. Я не религиозна. Мне с детства нравилось пойти в церковь – хор, красота убранства, воздух, который пахнет ладаном… Когда я в католический храм захожу, там все такое холодное, Иисус бледный с розовыми щеками. Это не мое. Но когда все стали со свечками стоять, да еще партийные… это смешно. Но такая штука: а вдруг… Это момент из области риска…
– Или из области детства…
– Детства, наивности. Кинематографическое «вдруг». Когда я очень плохо себя чувствую на съемке, уже совсем нечем, уже лица не вижу, только одно – текст, свет, ракурс, то, что просит оператор, что режиссер, звукорежиссер, оборка чтоб видна – математика. И я пускаю в себя вот эту боль. И на экране вдруг происходит такой эффект, что я думаю: Боже мой!.. И я думаю: а как это запомнить, я так никогда не сыграю… Вот этот момент: «а вдруг»! Иду на спектакль или концерт – совершенно не могу, и вдруг что-то такое приходит… Очень жаль, что моя публика уезжает. Моя публика или не имеет денег пойти на представление, или уехала. Вот же какая штука. А другая публика, она воспитана на другом, ей не надо вдумываться. Но ведь мысль же собираешь из последних сил – чтоб мысль была! Что держит?.. Я даже не знаю. Работа. Много раз я вообще теряла веру. И происходило «а вдруг». Ну кто мог подумать, что эти полчаса, которые мне дали и спросили: что бы вы хотели в эти полчаса сделать на ТВ? И я сделала «Песни войны», а потом «Любимые песни», и оказалось, это то, что нужно. Я, знаете, всегда стеснялась, когда делала концерт или что-то, никогда не могла написать: я это сделала. Кому рассказать сейчас, как «Песни войны» хотели порезать на «Поют драматические актеры», какие унижения я прошла!.. Но все – «а вдруг». И мне всегда кажется, что прорыв должен произойти. Должны люди устать от «хулигана с зелеными глазами», который поется на лучшей площадке страны. Не может так быть! Такая песня имеет право на существование, но совсем в другом районе. Этот репертуар, я имею в виду. Сейчас вспомню: «Ты сказала мне два раза, не хочу, сказала ты, вот такая вот зараза девушка моей мечты, отказала мне два раза…». Это замечательно, но когда в России у телевизора сидит семья, и семилетний ребенок вместе с ними поет синхронно, а папа и мама в восторге, – тут что-то со мной происходит. Я не хочу быть каким-то законодателем, все мы были хороши в свое время, и эти хороши, все повторяется. Но не до такой же степени!
– Вы сделали «Песни войны» по приезду из Америки…
– Да, приехав из Америки, первый раз. Я очень хотела туда, потому что эти грезы – все же детство было связано с американским кино. Как у всех. И когда я там побыла… на меня произвело чрезвычайное впечатление все это. И я еще раз поняла: не мое. Я не могу приехать в другую страну, прижиться там и говорить: вот смотрите, как у нас… Это не у нас. У нас – тут. Это как угодно можно назвать: патриотизм или что… Я вычитала, что «патриот» – жуткое слово.
– «Патриот» – жуткое слово, когда этим спекулируют.
– Я говорю: да, оно такое, но оно мое. Я здесь выросла, я здесь какие-то кирпичики вкладывала в фундамент… Я мечтала всегда выстроить мюзикл, но другой, чем в Америке. Вот мы сейчас с вами говорим, и чтоб я вдруг запела, и у вас не будет никакой дисгармонии внутри, как это она вдруг… Вот как это сделать, чтобы прожить роль в драме, в фарсе, но в музыке, переходя от текста к пению?.. В Америке Бродвей, если живешь там и не посмотрел мюзикл, ты не человек. Я говорю: ты смотрела? Да, обязательно. Но ты же хотела уйти? Да, но надо досмотреть. Но там нет ни одного драматического спектакля. А я сейчас делаю одну вещь, о которой я могу сказать, что она мне нравится. Но люди совсем не приучены к этому. Только тонкачи…
– Спектакль «Бюро счастья»?
– Да. Я абсолютно не верила, что это возможно. Если бы не Сергей Михайлович… Он говорил: ты должна это сделать. Впервые такое: человеку очень нравится то, что я делаю. Я всегда не верю, сомневаюсь. Картин не смотрю, фотографий не выставляю. Это все умерло в свое время. Папа выставлял мои фотографии… А теперь я не хочу ничего, что было вчера.
– Везенье и работа, в каких соотношениях они находятся?
– Я хочу вам такую вещь сказать. У меня несколько раз в жизни были провалы. По моей вине. Потому что я не готова была к этому «а вдруг». Потому что внутри останавливалась, а я пускала все на самотек: эй, я такая, что смогу! Вот за это я очень сильно была наказана. Я прихожу на пробы – и провал.
– Что делали, когда провал? Плакали?
– Не плакала. Противно было. Ужасно досадно, что была слишком самоуверенна. И анализ, самообучение, самообразование. Вот прямой ответ на ваш вопрос: во всеоружии быть, чтобы завтра если позовут, быть готовой. Потому я смотрела все фильмы. Я очень много читала. Я утра до вечера слушала джазовую музыку, чтобы именно в джазе, именно в импровизации, особенно в пении, как эта тема варьируется, что делается с этой темой, и как мне можно спокойно, свободно импровизировать в роли… И дальше мне ничего не было страшно, ни одна встреча ни с каким режиссером, уже никто не мог поставить меня в тупик. Но это – время.
– Как вы зализывали раны? Дома, на диване, в платке, перележать надо?
– Перележать. Я вообще люблю лежать очень много. Если вы думаете, что я зарядкой занимаюсь, то нет. Я люблю лежать и репетирую, лежа. Танец – лежа…
– Я была уверена, что у вас большое зеркало и вы перед зеркалом…
– Боже сохрани. У нас зеркала есть, но они не те. Мозги, все в мозгах отрепетировано, и только тогда…
– Я вам скажу вам одну вещь, хотя вы и не верите в Бога…
– Нет, я верю в свою связь с чем-то…
– Так вот, особенно, когда вы в полном истощении – вдруг что-то происходит, что-то, что вокруг нас, с чем мы связаны, оно нам помогает, и если знаешь, что тебе помогают, то нет последнего отчаяния, в которое проваливаешься…
– Согласна. Но в последнее отчаяние я проваливаюсь, когда предательство из-за угла, которого ты не ждешь, а оно готовилось, и потом задним умом соображаешь, когда же это началось, и всплывают странные вещи, которые связываются в одну сеть, и ты понимаешь: о, как это осуществлено, какие стратегические и тактические планы! Это со мной проделывали.
– Вы так невнимательны?
– Нет, но я не верю. Меня долго надо мурыжить, чтоб я отрезвела. Потому что: ну я ж так не делаю. Это противно. А не надо «якать». Ты одно, а там другое.
– Люся, а как вы стали писать?
– Сама не знаю. Я ни одного письма не написала в жизни. Если и написала, то тоскливое что-то. Сочинения всегда списывала. Андрон Кончаловский меня заставил. Я рассказывала им на съемках «Сибириады» про папу, как он вернулся с войны, про войну, про немцев, про оккупацию – про оккупацию нельзя было. Он говорит: я сниму фильм. Я говорю: у нас нельзя, у нас оккупации не было. Он говорит: я в Югославии сниму. Вот он пробился ко мне, понимаете. Я говорю: я не могу, у папы идиоматическое выражения через каждые пять слов, он это красиво, мощно делает. Он, Сичкин, Шура Ширвиндт и Раневская – у четырех человек это концертное исполнение. Андрон говорит: ничего, редактор уберет. Говорит: я завтра приеду, приготовь что-нибудь без мяса, вегетарианское. Ну хорошо. Я в тот день с утра села, у меня тетрадка: как папа вернулся, как я пошла в блестящем платьице на рынок – у меня же есть такое, мне женщины прислали после книги – покажу. Андрон так смеялся! Съел все вегетарианское, все мясо, выпил всю водку, а говорил: не пью, не ем мяса… Он чудный. А потом я думаю: я ж не могу, чтоб редактор вмешивался. Когда гранки вышли, я так нервничала. Первая его фраза: «Маркс, он тебе не дурак, такую богатую книгу наскородил…» Думаю, чтоб Маркс – дурак? Осталось. Мама говорит: «Баба Яга, ну чистое энкаведе». Осталось. Нельзя было о безработице, о безролье… Все осталось. Вот платье.
– Замечательное. Вы сами его украшали?
– Я шила с детства. Ну как, в голод, в холод, не было ж ничего. Фантазия хорошо развивается. Вот я купила недавно в Ленинграде два платья, никто не поверит, сама отделала, как в лучших домах. У меня все трясется, пока не осуществлю, я вся сижу в булавках, блестках, каких-то лоскутках, кусочках, и потом такое придумаю! Папа говорит: «Ну не в люддя!» Не в людей… Вы сидите на этом диванчике, сейчас все покрашено в белый, а это лимонное дерево было, желтое, я не понимала тогда, но мне желтое нравилось. Это уже обивка другая. А тогда я принесла мешок дров за двести рублей – с папой был инфаркт. Потом пришел мастер, сделал – он говори: смотри! За пять дней до смерти папы…
Непонятно, откуда я люблю все старое, старинное. В институте у всех серым одеялом постель застелена – у меня в оборочках.
– Люся, вам нужно, чтобы рядом было плечо? Вы не одинокий человек?
– Нет. Мне нужно. Наверное, это война. В войну мне так не хватало папы. Я так любила и люблю отца, что если бы он был жив, не было бы многих и многих моих потерь и бед. Он умел закрыть своей любовью какие-то прорехи. Горе он мне такое большое дал своей любовью, что я ищу и ищу всю жизнь. Бессмысленно.
– Много было браков?
– Много. Официальных три.
– А как начинается любовь? Он вас должен завоевать?
– Обязательно. Я никогда шага не сделаю. Нет. По старинке. Я совсем не из тех. Если мне нравится человек, он никогда этого не поймет, я и виду не подам.
– А вы теряете голову? Или уже нет?
– Нет, я не теряю. Я всегда думаю о плохом. Сразу. И когда успех – я сразу думаю: а был неуспех! Ах, сколько цветов – а помнишь, Люсенька, как не было цветов, всем дарили, а тебе нет? Спрашивали: а что вы не снимаетесь, а куда вы делись, а что с вами?.. Не теряю головы – потому что знаю, как заканчивается все это. Может, это плохо, но так. Я уж теперь не думаю: ну это!.. А когда не думаешь, то, может быть, и получается «а вдруг».
– Вы себя считаете человеком счастливым или несчастным?
– Я могу сказать так… Бог наградил меня многим, но не дал мне, я бы сказала, бескомпромиссную внешность…
Я объясню. Поймите, что в то время у нас не могло быть такой героини. После каких фильмов мы поступили во ВГИК? Любовь Орлова, Ладынина, Целиковская, Серова, любимая моя женщина в кино, Грета Гарбо – победоносная внешность, бескомпромиссные лица. Мне не было места. Я должна была найти свое лицо. В «Карнавальной ночи» оно вроде найдено: была, как была. А потом началось. Вроде все стали повторять меня – от голоса до талии, челка… Челка, оказывается, вульгарно. Сначала лоб был открыт – потом разрешили спустить волосы. Страшное дело: челка – партийный вопрос! Все без микрофона. Кто из них знает, что такое без микрофона?..
– Но жизнь удалась?
– Вот потому как мне не дано было этого – она удалась. Но более удался второй период жизни, к которому я после «Карнавальной ночи» шла мучительно, осознанно-неосознанно, потому что никто не хотел меня видеть в драматической роли. Никто.
– Вы сыграли такое количество драматических ролей, вы всё умеете – от крестьянки до королевы!..
– Это я могу.
– Честно сказать, я удивлена. В телевизоре – да, хорошо загримирована, но через это как-то проступает возраст. А в жизни этого нет…
– Это от оператора. Иногда так снимут! А я никогда не проверяю. Потому что если я буду проверять, как я выгляжу, то ничего не смогу сделать. Мне дают зеркало – а я: нет. Зато когда я вижу мужчин, которые снимаются с зеркалами…
– Чем отличается этот возраст от предыдущих?
– Мне грандиозно однажды сказала Наталья Петровна Кончаловская: знаете, Люся, я каждое утро просыпаюсь и думаю, что я могу, а чего уже не могу. В тот момент я еще не знала, потому что я все могла. Но задумалась об этом. Наверное, такой момент: что я имею право, а что не имею. Я, например, совершенно точно знаю: это я не надену. Хотя могу надеть в порядке иронии, карикатуры. В последнем спектакле все женщины хотят, чтобы я в конце вышла в каком-то необыкновенном наряде: мюзикл, сказка. Нет. Тогда это будет не та женщина, которую я играю. Она на вас похожа, на меня: обманутость, отчаяние и выход из этого невозможным образом. А если я надену что-то шикарное, будет что-то кисло-сладкое, этого не должно быть. С возрастом сужается круг возможных ролей – естественно. Должно быть что-то очень специфическое, миссис Сэвидж, написанная специально для актрис…
– У вас была такая роль в «Послушай, Феллини!», потрясающая.
– Кстати, после этого трудно что-то сыграть. Такой момент был на гастролях Театра Сатиры в Сочи – иду после спектакля и бежит ко мне навстречу женщина, ну как вам сказать, ну очень не театралка. И кричит: Людмила Макаровна… ну пусть Макаровна… ой, спасибо вам за «Привет, Феллини!» Не буду приводить, какие она слова говорила, но… даже во что была одета, не хочу говорить.
– Люся, отчего вы плачете?
– Я плачу иногда в кино. Когда я не понимаю, как это сделано. Когда уходит просчет, ведь чувствуешь всегда, когда просчет, вдруг исторгаются восторженные слезы. Или когда совсем в тупике. Обидно иногда становится. Жалко папу, что его нет. Тогда плачу. Но не на кладбище, дома. На кладбище его нет. Он не такой был человек, чтобы молчать. Я на кладбище говорю-говорю ему, а нету отдачи. А дома он есть.
– Он на этом диванчике сидел?
– На этом диване, но не в этой квартире. Сидел, говорил: во американцы, так их мать, до Бога добрались в опере! Это я ему «Иисус Христос суперстар» ставила. Он так и не знал, что Иисус иудейской веры, еврей, нет, это наш Иван. В их деревне не знали ни что такое евреи, ни что такое татары. Там все сероглазые люди, там нет ни одного с черными глазами. Деревня Дунаевщина. Смоленские леса. А пан Людаговьски? У него ж батраком папа был. Он 98-го года рождения, сто лет вот было…
– Люся, значит, когда уже в предельном состоянии и нет никаких сил – еще рывок и выходишь за пределы, так?..
– Так. И вот тут-то все и начинается.
– И тут-то, как говорил ваш папа, вы добираетесь до Бога.
ЛИЧНОЕ ДЕЛО
Людмила ГУРЧЕНКО, актриса
Родилась в 1935 году в Харькове. Окончила ВГИК. Сыграла почти в ста фильмах.
Народная артистка СССР. Последний муж – Сергей Сенин, театральный продюсер.
Умерла в 2011 году. Похоронена в Москве на Новодевичьем кладбище.