Книга: Андерманир штук
Назад: 57. ГАРМОНИЯ БОЖЕСТВЕННОГО ЦЕЛОГО
Дальше: 59. СЛОВОМ ЛЕВ

58. СТРАННОЕ, СТРАННОЕ ПОКОЛЕНИЕ

Ах, если бы еще хоть кто-нибудь хоть что-нибудь знал!
Если бы хоть кто-нибудь знал, зачем все это было нужно: сентябрьский вечер, когда Лев пошел в институт на очередной «сеанс» (так назывались здесь встречи с кондукторами), долгий разговор с Алешей Поповичем, на тот момент остававшимся единственным, кто ждал Льва, присутствие встревоженного Рекса, с которым Лев давно уже успел подружиться и любил поговорить, когда Рекс праздно болтался по коридору. В тот вечер Рекс говорить отказывался, смотрел на Льва преданными глазами, поскуливал и во время всего разговора с Алешей Поповичем сидел, прижавшись к ноге Льва. Как будто бы Лев и сам не понимал, что куда-то не туда клонит Алеша Попович, болтает слишком много и нервничает, вводя Льву контрастное вещество – можно было подумать, в первый раз в жизни контрастное вещество вводит!..
Если бы хоть кто-нибудь знал, почему Алеша Попович ничего не возразил, когда Коля Петров, ставший в институте новым Иваном Ивановичем, распорядился в конце прошлой неделе провести во время следующего сеанса со Львом «нейтрализацию». И это несмотря на то, что предложение было явно преждевременным – даже, может быть, вообще не необходимым – и что сам Коля Петров, скорей всего, хорошо отдавал себе в этом отчет…
Если бы хоть кто-нибудь знал, чей именно голос и в каких верхах дал Коле Петрову соответствующую команду, – не сам же он в конце концов такие вещи решает… даже и жесткий, как наждачная бумага, Иван Иванович на себя такой ответственности не брал, а уж чтобы мягчайший Коля Петров… – не-прав-до-по-доб-но!
Ах, если бы хоть кто-нибудь хоть что-нибудь знал… по крайней мере – какие все-таки конкретно изменения должны было произойти со Львом, в наушниках посаженным на металлический стул, обвешанным датчиками и оставленным в лаборатории на ночь под присмотром Рекса. Или – каким на следующее утро Лев должен был очнуться, что испытать, и было ли бы это тем, чего от него на самом деле хотели добиться. Даже сам Алеша Попович, гений Алеша Попович, протянувший проводки от кожи Льва к щиту на стене, понятия не имел, что побежит по проводкам в подвал и что по тем же проводкам вернется из подвала назад, хотя почти всегда более или менее отчетливо представлял себе результаты нейтрализации… Впрочем, это был первый случай, когда нейтрализация проводилась с кондуктором, всего-то и поприходившим в лабораторию три месяца, в то время как обычно периоды, предшествовавшие нейтрализации, измерялись годами.
Если бы хоть кто-нибудь хоть что-нибудь знал!
Но никто не знал ничего. Никто в этой стране никогда ничего не знал.
А само событие в конце концов рассыпалось в прах. Те немногие, кто был в курсе, больше не встречались. Мордвинов тут же подал в отставку. Коля Петров принял на себя заведование институтом. Владлен Семенович загулял на больничном. Алеша Попович, вроде бы, пришел на работу как ни в чем не бывало… да ничего и не бывало: такого вообще не бывает.
– И тебя бы тоже могло уже не быть.
Так говорил дед Антонио, словно какой-нибудь Заратустра.
– Я думал, я смогу держать ситуацию под контролем, деда! Кто ж знал, что там транквилизаторы.
– Везде транквилизаторы, Лев, вся страна на транквилизаторах – на снотворном, на успокоительном, на «Лебедином озере», на телевидении, на газетах… понимать бы тебе! Ты спишь, Лев, с открытыми глазами спишь. Ох, Господи-помилуй… я уж думал все, конец. Ты мне скажи, ты почему со мной не говорил в тот вечер?
– Ты прямо как тамагочи! – рассмеялся Лев. – Не поговоришь с тобой один вечер – капризничать начинаешь!
– Я и есть тамагочи, – серьезнее не бывает сказал дед Антонио. – Принцип тот же: не обращаешься ко мне – улечу на другую планету. Да и все мы тамагочи, Лев… чахнем от невнимания.
– Я знаю, – тихо сказал Лев. – Знаю. Только… я один на один с ними хотел, деда! Я на честный бой шел, я правды добивался, что с Крутицким случилось, почему Устинов из больницы не вылезает! Про исследования-то давным-давно все понятно было, а вот про последствия этих исследований…
– На честный бой шел! – усмехнулся дед Антонио. – Что ты знаешь о честных боях! Честных боев не бывает. Никакой «честный бой» не честный, поскольку у одного из противников всегда есть тайное преимущество. А потом, это же не твой бой Лев! Если бы ты хоть практиковал то, что умеешь…
– Но это нельзя практиковать, деда! Я… я, вот, живу свою жизнь – свою, в общем-то, тихую совсем жизнь, свою нарочно тихую жизнь, потому что я ведь знаю теперь, какие-то такие силы есть во мне. Только оно – то, что во мне есть, – оно такое большое, деда! Такое большое, такое смутное, такое, неизвестное. Оно, может быть, даже страшное. Ты ведь знаешь про зеркала, деда. Ты ведь единственный, кому я рассказал! Не ты ли ответил мне: «Вот теперь все уже по-настоящему жутко»? И я помнил эти слова – помнил их, когда уходил из того дома на 4-ой Брестской, которому я уже назначил: не быть. Так что в одном я теперь окончательно уверен: это нельзя практиковать! Не только мне – вообще никому. И я никогда не буду – практиковать. Даже в ответ на то, что почти все остальные – практикуют. Сам Устинов практикует – уже одним тем, что преподает. Говорить, кстати, – это тоже практиковать: создавать вербальную действительность и заставлять других жить в ней. Я не практикую, деда.
– А не практикуешь – так чего ж тогда, – соваться тогда чего! Верная просто погибель!
– Так я ведь под присмотром, деда!
– Моим, то есть?
– И твоим! Но очень надеюсь, что не только твоим. Да, все еще надеюсь, хотя – зеркала, зеркала, зеркала! А потому надеюсь, что под присмотром все, кто не практикует: именно они-то и под присмотром.
– Ты это чувствуешь?
– Скорее, наблюдаю, наблюдал. В цирке наблюдал. Там нет присмотра. Там все практикуют – на пределе человеческих возможностей. Но только на самих себя и рассчитывают: со-смертью-играю-смел-и-дерзок-мой-трюк! Зрители ведь на это острое ощущение и ходят: а вдруг уже сегодня разобьется? Я всегда цирка боялся. И тебя, когда ты Антонио Феери, боялся.
– Я знаю. А теперь я сам тебя иногда боюсь.
– Не бойся, тамагочи, – сказал Лев, – я бережно с тобой обращаюсь…
– Спасибо, – ответил дед Антонио: голос был влажный.
– Эй-эй, – позвал Лев, – ты не горюй там особенно: все обошлось.
– Да ничего не обошлось! Со свету тебя сживать пока не собирались, но…
– Не собирались?
К «собирались – не собирались» Лев и дед Антонио возвращались снова и снова – снова и снова пытаясь убедить друг друга в том, что Лиза стоит на страже и, пока это так, жизнь Льва в безопасности. За эту безопасность сейчас расплачивается Лиза: так Сэм и предсказывал полгода назад.
– Они из нее теперь веревки вить вознамерились! Подозревая, что она на любое их условие пойдет – пригрози ей только, что с тобой что-нибудь случится. Но на любое условие – нельзя: тут игра тонкая предстоит. Ленор они просто убрали – и все, потому что со мной никто так не возился, как с Лизой возятся. Старикам наплевать было, есть я или нет меня.
– Тонкая игра – в том смысле, что…
– В том смысле, что кажется, будто они тебя на крючке держат, а Лиза – их… Но на самом деле Лиза и их, и тебя держит: на сколько она их за крючок потянет – на столько и они тебя. А отпусти они крючок, на котором ты висишь, Лиза свой крючок сразу бросит. Она не дает им возможности тебя шлепнуть, потому как в противном случае они ее потеряют. Хотя ведь и, кроме «шлепнуть», варианты имеются. Очнешься в один прекрасный день в какой-нибудь Франции: посреди Шанз Элизе, на лавочке: ни паспорта, ни адреса, ни языка. Хорошо еще, если во Франции – это-то подарок! Депортировать тебя – э-ле-мен-тар-но: и жив, и вне поле зрения! Начни, дескать, с нуля: стартовые возможности у всех одинаковы. Лизу на это можно уговорить: как-никак, депортировать – не шлепнуть! И еще я одно тебе скажу, только ты не бери этого особенно в голову: в твоих руках никакого крючка нет… значит, ты только тем Лизе помочь можешь, что сопротивляться не будешь, – тогда ей легче и их, и тебя тащить. Проблема ведь, в конце концов, только в тебе: соскользни ты с крючка – и Лиза свободна. Это я не к тому, чтобы… ну, ты понимаешь.
Лев понимал. Он понимал, что самый страшный груз для Лизы – не «они», а он, Лев. Потому как Лиза его только опосредованно держать может – не видясь с ним и не зная, что происходит, но надеясь, что осторожные ее движения ему не повредят. В то время как любое неосторожное… но об этом лучше было не думать.
– Сэм, конечно, во многом прав, – вздыхал дед Антонио. – Только есть ведь и еще один крючок, о котором Сэм не знает, а мы с тобой – знаем. Потому как теперь-то понятно, что Ратнер – среди «них». Ты тогда подросток был, Лев… ты сердился, когда я Ратнера клеймил. Но мне кажется, я тогда уже знал, что он – там, с «ними». Поскольку не бывает иначе: только сам режим может разрешить людям играть в антирежимные игры… Так что есть ведь и еще одна цепочка крючков… понимаешь?
Лев понимал. Они держали его на этом втором крючке, а их самих – их самих держала Леночка.
Лев позвонил ей сразу же, вернувшись домой после ночи, проведенной у богобоязненного Владлена Семеновича.
– Мама? – спросил он, когда она подняла трубку.
Леночка не знала, что сказать: она тайно и терпеливо ждала этого слова вот уже столько лет, ждала с того самого момента, как отдала Льва, во всем желтом, деду Антонио. Она не умела отвечать на «мама»… ей только стало больно и сумасшедше счастливо.
– Да, Лев.
– Тебе, видимо, лучше поскорее расстаться с Ратнером… у него связи в кое-каких страшных, действительно страшных, кругах. Меня только что чуть не прикончили в одном НИИ, куда меня Борис Никодимович сотрудничать направил.
– Он тебя в НИИ сотрудничать направил?… Я же когда-то его самого предупредила, что там… убивают! Мне Мордвинов проговорился… он там директор, знаешь?
– Неважно это. Я теперь за тебя боюсь – что ты рядом с Ратнером, – объяснил свой звонок Лев.
– Не бойся за меня, – хрипло сказала Леночка, и Лев не узнал голоса. – С Ратнером я справлюсь. Я уж постараюсь, я изо всех сил постараюсь, Лев, – она хотела сказать «сынок», но не знала, справятся ли губы, – чтобы он… хм, чтобы он пока дорожил мной. А если Ратнер около меня, тебе ничего не грозит… совсем страшного.
Девочка в длинном белом платье давно растаяла – вся, без остатка.
Даже и капельки воска от нее не осталось: итальянские свечи умели сгорать полностью.
– И получается, Лев, – подвел итог дед Антонио, что тебя два крючка держат. Тебя одного.
– Двойная страховка, супер! – усмехнулся Лев.
– Да чтоб тебя… – буркнул дед Антонио, – тебя и вообще… молодежь: вы же… вы инопланетяне какие-то!
– Деда… – примирительно сказал Лев, – знаешь, что говорит в таких случаях начитанная Лиза? Она Ахматову цитирует: «И в мире нет людей бесслезней, надменнее и проще нас». Вот, собственно, и все – о молодежи… о поколении.
– Ну-ну.
Любил теперь Лев это дедово «ну-ну»…
Две женщины держали его. Двойная страховка. Смешно. Смешно, что он смирялся с таким положением в пространстве: он – которому не нужно было пространства, не требовалось пространства, который не дорожил пространством вообще… этим внешним по отношению к себе и всегда лгущим пространством.
Две женщины держали его – его, царя зверей и людей, который – мог. Мог, но ничего не делал. И даже не собирался, ибо само все происходит, само. И НИИЧР сам с лица земли исчезнет.
Он опять вспоминал Сэма – нелепейшего, умнейшего Сэма, насквозь пропитанного «дурью» и навсегда потерянного даже для себя.
– Ты же. – извини, Лев, за то, что я сейчас скажу, мне это Лиза по секрету, ее ты тоже извини, – ты же можешь по-другому. ты же можешь – остановить, прекратить, изменить в свою пользу! Так скажи ты мне, какого, какого этого самого ты не делаешь ничего? Ты должен, тебе это для того и дали, мать твою!
Сэм почти кричал тогда.
А Лев только руками развел – и все.
Потому что. потому что как рассказать Сэму, как рассказать хоть кому-нибудь на этом свете о зеркалах. или о том Льве. о львенке, который с ужасом смотрел на пе-ре-пи-ли-ва-е-му-ю Леночку и не знал: удастся ли в этот раз? Который, смущаясь до паники, глядел на деда Антонио, державшего в руках серебряную ниточку, и знал: у деда Антонио может не получиться. И кролик может не образоваться в цилиндре. И голубь может не вылететь из рукава. И ковер может не подняться над ареной. Ах, дед Антонио никогда не знал, чем закончится фокус, и потому превращался в страшного Антонио Феери, который – знал все.
Но с Антонио Феери Лев отродясь не имел ничего общего.
– Я не знаю, что же я все-таки могу, деда! Понимаешь?
– Понимаю. Никто не знает, что же он все-таки может.
Никто не знает. А значит – не трогать. Не касаться. Не бередить. Есть на то не наше разумение, ему и распоряжаться здесь.
Даже если пытать будут – не говори, что умеешь, потому что: не умеешь.
Не говори, что знаешь, потому что: не знаешь.
Не говори, что понимаешь, потому что: не понимаешь.
И – надо отпустить этих двух женщин, которые держат его на двойной страховке. Надо освободить их от необходимости быть с «ними»: Лизе – с домашними ее, ибо беда человеку от домашних его, маме – с Ратнером. Это Лев принуждает их держать крючки, и они держат, потому что там, на дальнем конце цепочки – он: груз, который им дорог. Груз, которому они не дадут сорваться, – даже если крючки вопьются в кожу и дальше – в мясо, в сердце.
Надо отпустить двух женщин на свободу.
– Когда ты собираешься сделать это? – спросила Лиза, возникнув вдруг там, где всегда находился один дед Антонио: спросила прямо, спокойно.
– Завтра.
– Карту только на кухонном столе оставь. Я найду тебя потом, – сказала Лиза.
– Я оставлю. Но ты найдешь меня. Ты найдешь меня по имени.
– Вы, Лиза, и Леночку приведите, дочку мою, – попросил дед Антонио. – А то она одна не сориентируется.
– Я приведу, Антон Петрович. Не волнуйтесь.
Нет, странное, странное, странное они все-таки поколение…
Назад: 57. ГАРМОНИЯ БОЖЕСТВЕННОГО ЦЕЛОГО
Дальше: 59. СЛОВОМ ЛЕВ