Книга: Андерманир штук
Назад: 50. ХОРОШАЯ МОЛИТВА, СЕРДЕЧНАЯ
Дальше: 52. СКАЗАЛ И ЗАМОЛЧАЛ

51. СПЕЛИСЬ

Если бы не Устинов…
Но представить себе жизнь без Устинова не мог теперь Лев – и Лиза не могла. Без Устинова Льва бы уже не было: его переехала бы машина, раздавила бы каменная глыба, поглотила бы Москва-река, растоптала бы толпа – с ним что-нибудь случилось бы обязательно, не будь Устинова.
Только недавно Лев снова стал выходить на улицу один. Лиза призналась, что сначала следила за ним… «почти из-за угла, Лев, – как в шпионских фильмах, правда!»: боялась, что он опять потеряет равновесие. Если б Лиза знала, думал Лев, насколько она права… Что касается его самого, то в нем страха не было ни тогда, ни теперь: теряя равновесие и уносясь незнамо куда, он чувствовал освобождение – счастье освобождения. Однако признаться в этом не мог никому – кроме деда Антонио, все это время возившемуся с ним так, словно Лев был опять шестилетним и весь в желтом.
– Ты только не забывай, Христом Богом прошу, что я всегда рядом, говори со мной, – то и дело напоминал дед Антонио, как будто мог помочь ему, не видящему, дорогу найти!
Лев, понятно, говорил с ним… разумеется, когда не падал.
– Я сначала думала, ты навсегда ослеп, – то и дело вспоминала Лиза. – Из окна выглядело так, словно ты на ощупь по двору продвигался, – и потом, по лестнице, когда я уже к тебе выбежала, ужас!
– Я в какой-то момент тоже подумал, что навсегда.
– Сама я, сама во всем виновата, – повторяла Лиза, – с Magic Eye этим дурацким!
Лиза-то, ясное дело, тут никаким боком, а вот Magic Eye… Конечно, можно предположить, что рано или поздно все равно бы произошло то, что произошло, – вот и Илья Софронович говорит: Magic Eye, дескать, просто подтолкнул события.
Правда же в том, что именно тогда Лев зрение и подорвал – снова и снова вглядываясь в окружающий мир никуда уже не годными своими глазами и пытаясь увидеть за пестрой его поверхностью более глубокие изображения. Ведь смогла же Лиза – рисуя Марьину Рощу!
– Ты как-то очень физиологически себе все это представляешь, Лев! – чуть ли не оправдывалась та, когда он возвращался к разговору о Марьиной Роще. – Я не могу сказать, что я действительно увидела… я, скорее, поняла, чем увидела! Или нет – я внутренним зрением увидела, а ты пытаешься – внешним, глазами. Но глаза так не умеют… наверное.
Однако Лев все пробовал и пробовал: уверенный в том, что – как и в случае с Magic Eye – через одно только мгновение мир качнется… и он увидит!
И мир качнулся.
И Лев увидел.
На поверхности жизни начали проступать некие зримые объемы. Сначала он не мог удержать их взглядом – изображение возникало и пропадало, но со временем ему стало удаваться «замораживать» изображение и – …да нет, быть того не может! Видимое Львом почти не отличалось от того, что он обычно наблюдал по ночам – засыпая с открытыми глазами. Правда, теперь мир выглядел еще прозрачней: перспектива оказалась гораздо более четкой, и он видел предметы, расположенные чуть дальше, за теми, которые находились перед глазами, – это сквозь них, словно ближайшие к нему предметы были стеклянными, просвечивали очертания всего остального…
Лев смотрел на глиняный горшок с каланхоэ и видел сквозь глину корни.
Лев смотрел на стену кухни и различал за глухим ковром с другой стороны очертания гостиной.
Лев смотрел на куртку и через плотную ткань видел, как бьется Лизино сердце.
Было и еще кое-что. Пострашнее. Теперь он, правда, начинал привыкать и к этому, но в самый первый раз. В самый первый раз ему за несколько секунд стало понятно, что значит «промокнуть насквозь»: он вспотел так, что нитки сухой на нем не осталось, словно по прихожей ливень прошел.
Лев тогда вдруг не увидел себя в зеркале. Поверхность зеркала, оказывается, больше уже не задерживала его взгляда: взгляд словно проваливался в нее и уходил дальше, за зеркало, в кабинет деда – и еще дальше, неважно куда, не в этом дело, а в том, что. понятно в чем. Кому ж неизвестно, что в зеркалах только при особых обстоятельствах не отражаются! Очень особых обстоятельствах. Жутких обстоятельствах. Конечно, Лев сумел договориться с собой – дескать, зеркало тоже, в конце концов, только преграда на пути взгляда, а если так, то какая разница – стена или зеркало, да никакой разницы, поверхность есть поверхность! Но разница была. И поверхность поверхности рознь. Только вот думать об этом Лев тогда себе запрещал – ужасаясь даже не столько за себя, сколько за деда Антонио: а ну как дед Антонио поймет, в чем дело? И ведь поймет, как миленький поймет!
Он и так уже рассказал деду больше, чем следовало, – рапортуя о своих ощущениях прямо с того момента, когда, увидев, испытал горчайшее разочарование, да что там разочарование – полное отчаянье: ведь смыслом видения могло быть для него только нахождение за поверхностью этой жизни – другой жизни: невиданных светил, крылатых коней, всадниц с развевающимися волосами! Но не было, не было другой жизни за поверхностью этой, а была только та же самая эта – просто заслоненная спереди… Или – при взгляде в зеркало – не было просто никакой жизни. Ох ты, Господи, Боже мой.
А еще чуть позднее понял Лев, что она, та же самая жизнь, простирается и еще дальше – даже туда, куда не достает глаз… или все-таки достает?
Тут-то и началась, медленно набирая силу, собственно болезнь – болезнь, опрокинувшая все зеркала и сделавшая само понятие зеркала ненужным: глаз доставал все дальше, и все больше очертаний виднелось в перспективе, до тех пор пока не оставались одни контуры и контуры контуров – и контуры контуров контуров. Потом видны были одни точки разных цветов – наподобие тех, что в обычной жизни постоянно мелькали у него перед глазами, а в конце концов – точки поменьше, одного цвета, но это оказался еще не самый конец концов. В самом конце концов точки вообще утрачивали величину, становились пылью, сходили на нет и – превращались в ничто. Вокруг Льва – везде: по сторонам, сверху и снизу – было только туманное небо.
Вот когда Лев ощутил, что чрезмерная острота зрения и слепота – одно и то же. Он потерял возможность передвигаться: в мире, где ничего не было, никаких объемов и никаких ориентиров, передвигаться – нельзя! Исчезло право и лево, исчезло впереди и сзади, исчезло близко и далеко. Не говоря уже о разнице между тротуаром и проезжей частью дороги, между набережной Москва-реки и Москва-рекой… Он и в квартире теперь передвигался вслепую, по памяти – ощупывая то, что находится на пути.
Лиза позвонила в академию, сообщила, что Лев болен и некоторое время будет отсутствовать на занятиях. Вечером того же дня Леночка по телефону лечила его от гриппа: такой диагноз по просьбе Льва сообщила ей Лиза.
– Может быть, Устинову позвонить? – Лиза тогда все время плакала.
Устинов, казалось, ничего не понял, спросил: «Мне приехать?»
– Я не знаю, Илья Софронович, это неудобно Вам, но… я тут с ним одна днем и ночью: он вот уже неделю ничего не видит, понимаете? Я даже с кровати ему вставать не даю: он падает. И не спит никогда: глаза открыты все время. Надо к офтальмологу, а он не соглашается…
– Не надо к офтальмологу, – сказал Илья Софронович и приехал.
А приехав, все объяснил – звучало, вроде, правдоподобно, во всяком случае – успокоительно. Лиза перестала плакать. По Устинову получалось, что ситуация не безнадежная, но «…такие вещи постепенно делаются, Лев: тогда можно ими управлять. Так же, как и с „магическим глазом“, суть в том, чтобы свободно переключаться с одного способа видения на другой. Вы расфокусировали зрение, а вот опять сфокусировать – не получается. Но получится: выберите произвольный участок своего „неба“ – и попытайтесь сосредоточиться именно на нем».
Получилось у Льва только через много дней: на выбранном им участке сперва появилась пылинка… точка, потом еще одна, потом еще – и точки стали расти. А дальше точки приобрели цвет, сгруппировались в объемы – и все вокруг начало проступать явственнее и явственнее. Ощущение того, что мир вернулся к нему, было ни с чем несравнимым: предметы, правда, еще продолжали «плавать» и их то и дело приходилось «останавливать», но Лев уже знал как. Система упражнений, которые – вместе с расписанием, когда какое выполнять, – дал ему Устинов, постепенно помогала Льву учиться чередовать два способа видения.
– Вы быстро привыкнете, – уговаривал его тот, улыбаясь и никогда не задавая вопроса про зеркала, словно никаких зеркал и не было на свете. – Привыкнете – и перестанете обращать внимание на зрительные неудобства. И слава Богу, что перестанете, поскольку все равно навык Ваш ненужный, как и остальные, подобные. С ним человеку нечего делать: дар напрасный, дар случайный! Я уже много лет так живу, вот на старости лет рискнул только начать дальновидение преподавать. Хотя преподать его, вообще говоря, нельзя – можно описать. Потому как ведь только у единиц ментальный навык укоренен в физиологии и имеет, так сказать, материальное основание – как вот у Вас. В Вас я сразу некий секрет заподозрил – как воспаленные глаза Ваши увидел, потому на занятиях именно на Вас и поглядывал. Не знал только, что за секрет, теперь знаю. Но Вам-то как раз дальновидение преподавать и не нужно – Вам нужно помочь управляться с физиологической функцией. Как и когда отключать и включать фокус. Как и зачем выбирать один из планов, на котором фокусироваться. Как распоряжаться получаемой информацией. Как скользить между планами, между мирами. Как заходить на разные планы и покидать их. Это серьезные вещи, только, повторяю, делать с ними нечего, поскольку информация, добытая таким путем, вступает в противоречие со всеми остальными способами добывания информации, находящимися в распоряжении людей. Если то, что Вы можете, можете Вы один – Вы под подозрением, и вся жизнь – на собственном примере говорю, хоть у меня и по-другому все устроено, – уходит на то, чтобы оправдаться, м-да. А не на то, чтобы жить. Но самое страшное – что приходится и перед самим собой оправдываться.
– Деда, – спросил Лев тем же вечером, – ты знаешь, почему у меня так – со зрением?
И – навсегда обескураживший Льва ответ:
– Первое естество лвово. Егда бо раждает лвица мьртво и слепо раждает…
Новое «видение» то и дело теперь ошарашивало Льва информацией, которую ни к чему знать. Которой лучше не знать.
– Ибо невидимое не случайно невидимо: оно должно быть невидимо, так тут у нас все устроено, – без конца повторял Устинов, и Лев знал, что так и есть: он и сам себе это без конца повторял. Вчера, сидя в гостиной и непроизвольно расфокусировав зрение, Лев увидел, как Лиза в ванной рассматривает в лупу маленькую бородавку на внутренней стороне бедра. Он предпочел бы не видеть этого.
Он предпочел бы не видеть многого из того, что видел сейчас.
«Дальновидение есть наказание»… прав Устинов.
– Илья Софронович, а не может быть так, что это все не видение вещей, а только представление о вещах? Глаза ведь тоже обманывают!
– Глаза – в известном смысле худшее из того, что у нас есть, – вздохнул Устинов. – Они, конечно, могут обмануть, но делают это гораздо реже, чем все остальное… И у них имеется одна уникальная особенность – способность вглядеться: даже если глаза сначала и обманывают, то потом обычно все-таки говорят правду… когда удается рассмотреть вещи как следует. Это потому люди верят им больше, чем ушам или, там, пальцам. Зрительная информация, как бы там ни было, – самая надежная. Между прочим, даже в нашем кругу с «умеющих видеть» спрос особый… – и сопротивление им, увы, тоже особое.
А вот на карту Пал Андреича Лев теперь смотреть не мог – карта словно кишела червями, пузырилась, дыбилась: Москва на глазах меняла очертания. Черви сражались за место на карте: выталкивали друг друга, проедали себе новые пространства, поглощали старые. Чтобы различить что-нибудь на поверхности, требовалась все большая сила взгляда – от напряжения у Льва кружилась голова, изображенное на карте превращалось сначала в точки, потом пропадало, и Льву стоило колоссального труда опять увидеть на карте хоть что-нибудь.
Устинов, которому Лев рассказал обо всем этом, посоветовал убрать карту с глаз долой.
– Все карты не точны, все карты врут, Лев, – говорил он. – Карты ведь кем составляются? Они странствующими в духе составляются и тому, что обычные люди видят, сначала вообще не отвечают. Это только потом, когда пространство, которое ни очертаний, ни названия в принципе не имеет, глазами странствующего в духе увидено и на карте, например, запечатлено, оно появляться начинает… становиться. Сначала форма вырисовывается – понятно, что за форма: форма увиденного! Ибо какое все на самом деле – ах, Лев, Вы же знаете теперь сами: точки… точки, превращающиеся в пыль и уносимые ветром. И Москвы ведь не две, как Вам объяснили, – их гораздо больше. Существует, например, Москва, которой нет и на самой точной карте – если, конечно, такие карты в принципе бывают! В чем я лично очень и очень сомневаюсь, потому что одно дело форма, которую увидеть можно, и совсем другое дело – названия, обозначения… Невозможно, немыслимо, Лев, обозначить всё! Любая обозначенность сообщает обозначенному статус существования: каждое новое название увеличивает число объектов, втиснутых в данный объем пространства, на как минимум еще одну единицу… что рано или поздно грозит данный объем пространства – разорвать. Назови объект – и он возникнет, а не называй – нет объекта! Имеется, правда, один тип обозначения, который реальность до поры до времени может игнорировать, – обозначение в устной речи, то есть посредством проговоренного, но ни в коем случае не написанного слова. Об этом, кстати, лучше всего у бюрократов спросить: они-то знают, что нет документа, состоящего из слов, – нет и факта. Но, если даже и любому просто произнесенному слову что-нибудь да отвечает в реальности, то справедливо будет сказать, что реальность этого предъявлять не обязана! Почему, думаете Вы, вся эта чертовщина с Москвой вообще возможна? Потому что она, Москва как таковая, вся Москва, не зарегистрирована – нигде. Ни на карте или плане, ни в справочнике московских улиц, ни в телефонной книге. Единственное место, где вся Москва существует, – речь. Речь, но не язык, который есть узаконение речи, до-ку-мен-ти-ро-ва-ни-е, понимаете? Это как с… с матом: в реальности слово из трех букв есть и на каждом шагу, увы, произносится, в самом крайнем случае – на заборе написать можно, однако в словарях – отсутствует! Не-ту. Не существует. Не узаконено.
– Между прочим, переулка, где Академия Тонких Энергий расположена, на карте Пал Андреича не было. И до сих пор нету.
– Да он ведь, переулок этот, тоже пока только в речи существует – усмехнулся Устинов, – как и сама академия… Тут у нас всего и есть что академия да магазин кооперативный! Только, думаю я, не примет их место: не держит память места случайных событий. А академия – дело случайное, временное, ратнеровское… простите. Сплошные проходимцы вроде меня – и не протестуйте! Я, Лев, расстроенный инструмент: на мне настоящей музыки уже не сыграть. Вот Вы – инструмент чистый, Богом настроенный… да зато и не нужный никому. Разве только – Богу.
«Богу?» – в сердце своем спросил себя Лев.
– Заведение же, в котором мы встретились, – вредное. Кстати, не столько даже для Вас, сколько для нас.
Трудно было понять, кого из «нас» Устинов имел в виду, но Лев ответил:
– Знаю, что вредное. Давно знаю.
– Хуже всего, что Ратнер тоже знает, что Вы знаете! Когда Вы только успели…
– У меня было с ним несколько неудачных разговоров, – покраснел Лев, – когда я, в общем, вел себя не лучшим образом…
– Он вызывал Вас к себе, в кабинет?
– Да нет, один раз мы в коридоре поговорили, а кроме того… В общем, так: у Ратнера роман с моей мамой… Леночкой, я так ее называю, и мы уже встречались с ним в домашней, так сказать, обстановке. Там он совсем невыносим. Там в нем комплекс отца просыпается.
– Ясно, – коротко отрапортовал Устинов.
– Первый раз, когда в коридоре, Ратнер сам хотел узнать мое мнение – я ему сказал… я просто не выдержал, – что не вижу разницы между физической расправой и метафизической расправой, к которой он в своей речи призывал. Ратнер разозлился очень. Потом я его – случайно совершенно – у Леночки встретил, а он там начал разглагольствовать о моем будущем и что у него наконец появился ученик, поскольку все остальные студенты идиоты бездарные… Ну, я, просто в пику ему, сообщил, что выбрал себе другого учителя, хоть я тогда никого конкретно в виду и не имел, и добавил еще, что на его месте я не стал бы называть бездарными идиотами тех, на чьи деньги пирую… А третий раз еще хуже получилось: я специально к Леночке пришел, чтобы его застать – ну, застал, конечно…
– И? – встревожился Устинов.
– Да нет, ничего особенного… а потом, то, что я сказал ему, тоже ведь в контексте определенном было сказано… неважно каком. Короче, я сказал, что отказываюсь учиться в академии бесплатно и от стипендии отказываюсь – взял и положил на стол конверт с деньгами. И добавил: довольно с Вас, что Вы мою мать на деньги бездарных идиотов содержите, а меня на их деньги не надо содержать… и что настала ему пора сообщить студентам, какого он о них мнения. Скандал был страшный… Ратнер совсем разошелся, заговорил о нравственности – в общем, пурга. А я заметил – просто к слову, что не очень нравственно готовить экстрасенсов из бездарных идиотов… опасное, говорю, это сырье.
Устинов давно сидел с разведенными руками.
– И с тех пор Вы с Ратнером не встречались – у мамы?
– Встретились еще раз, только уже никаких разговоров таких не заводили, да я и зашел на минуту, по делу, меня Лиза у подъезда ждала. Ратнер был любезен, как… как правда отец родной!
– Знаем мы таких отцов родных, – покачал головой Устинов. – Хорошо бы, конечно, этот комплекс отца у него остался и каким-нибудь другим не сменился. Потому что страшный он человек…
– Страшный человек, – подтвердил дед Антонио.
А Лев весело подумал: «Спелись».
Назад: 50. ХОРОШАЯ МОЛИТВА, СЕРДЕЧНАЯ
Дальше: 52. СКАЗАЛ И ЗАМОЛЧАЛ