КАК РАСПИЛИТЬ ТОПОЛЬ…
Тополь упал ночью. Гром грохотал. Дождь лил как из ведра, а ветер метался по саду, терзал что-то на крыше и рвался в старые окна. Баба Ксения как раз стояла на коленях под иконами. Трепетали язычки лампадок в темноте.
И тут полыхнуло мертвенным светом в окно, лики святых на миг исчезли, и что-то огромное затрещало в саду и двинулось к ней, круша все на своем пути. Баба Ксения вздрогнула невольно, а губы сами собой, сбившись с молитвы, зашептали: «Прости, Господи, меня грешную!»
Не попал тополь на дом. Наискось, в сад рухнул. Угол только задел и ветками содрал рубероид с края крыши. Но забор у старухи повалил, по пути сломал две старые яблони и вишню и еще до соседей дотянулся вершиной.
Баба Ксения, сколько ее помнили, загнутая совершенным крючком от самой поясницы, так загнутая, что и разговаривать могла только повернув голову набок и глядя снизу, как бы извиняясь, что с ней так неудобно, горбилась возле тополя в хмурых утренних сумерках. Весь угол сада было не узнать.
Глаза ее, однако, осматривали тополь спокойно, даже казалось, что она и жалеет его. Еще зеленого и мокрого после дождя, но умирающего. Она попыталась отодвинуть толстую ветку от пышной клумбы с георгинами, но не смогла и, подобрав мокрый подол, заковыляла в сарай.
Ей было уже хорошо за восемьдесят, но она никогда не пользовалась палочкой, ходила, как горбунья, хотя горбуньей не была, размахивая перед собой руками, которые казались слишком длинными, а если что-то надо было нести — несла сзади на пояснице. Обхватив двумя руками. Кажется, ей так было легче. Со стороны очень странно выглядело: крючковатая бабка с тяжелой авоськой на заду — и люди, не знавшие ее, иногда пытались помочь, взять у нее ношу, но она всегда отказывалась. Останавливалась, благодарила, улыбалась, будто бы радуясь чему-то, и шла дальше. Почему отказывалась — не совсем было понятно. Кто-то уверял, что она староверка, а им нельзя общаться с обычными; другие — потому, мол, что в лагерях сидела двадцать лет и никому больше не верит. И то и другое было правдой, но почему-то тот, кто предлагал помощь, потом долго стоял и глядел ей вслед. Вспоминая ее мягкую, совсем вроде бы неуместную улыбку.
Она вернулась с ножовкой и принялась отпиливать сук. Руки старухи от вековой почти работы были по-мужицки большие и сильные. Она перепилила, сук безвольно отвалился от ствола, но он был придавлен всем деревом, и баба Ксения поняла, что не сможет вытащить, а если и сможет, то переломает все георгины. И стала пилить в другом месте.
«Нехорошо упал тополь, — думала старуха. — Завтра соседские ребятишки придут за цветами к первому сентября, а тут вот что…» В сумерках плохо было видно, сколько их там осталось. Она успела освободить часть клумбы, когда услышала из-за тополя, со стороны соседских сараев:
— Баба Ксеня, ты здесь что ль?
Это был Миша Тихонов. Довольно высокий, широкоплечий и крепкий мужик лет пятидесяти пяти. Все — и соседи, и на заводе — звали его Миша. Не Михаил, не Мишка, а Миша. Было в нем что-то такое, что с первого взгляда, несмотря на его размеры, было ясно — этот человек не может обидеть. Никак. Он всегда, как и старики, рано вставал и шел на завод пешком. Останавливался на минуту — поздороваться. Сейчас он стоял в фуфайке, накинутой на голое тело, небольшой живот торчал наружу. Покурить вышел.
— Здесь я, Миша, здравствуй, милый.
Миша постоял, попыхивая огоньком сигареты, потом произнес, как будто о чем-то размышляя:
— Надо бы сказать, что ли, кому? Одна-то ты как?..
Но Баба Ксения уже не слышала. Она ушла в дом, переобулась в дедовы сапоги и с ножовкой в руке стала пробираться мокрым садом к пролому в соседском заборе.
Соседи ее, Новичковы, как и все почти жители заводской восьмиквартирной двухэтажки, были когда-то деревенскими. Как и у всех, был у них сарай, но не в общем длинном ряду, под одной крышей, а отдельный. За сараем небольшой кусок земли обнесен высоким забором из досок, обрезков фанеры и старого кровельного железа. С двумя рядками ржавой колючей проволоки по верху. Что у них там было — огород ли или живность, никто толком не знал. Никто из соседей там не бывал. Даже и пацаны не знали, потому что в заборе не было ни одной дырки.
Новичков-старший и трое почти взрослых его детей были совершенными молчунами, но мать их, невысокая, сухая в плечах и широкая в заду шестидесятилетняя баба, — говорлива за всех. Впрочем, и она обычно молчала, и даже здоровалась, стиснув губы, но если уж открывала рот, то слышно было с трамвайной остановки. Бывало, чуть ли не все бабы из дома соберутся против нее, а все равно только ее визг и слышно — столько можно было про каждую узнать, что упаси Господи.
Вот и теперь, не успела баба Ксения добраться до злополучной вершины, как услышала из-за забора глухую ругань Новичковой с мужем — в своей загородке они всегда вели себя тихо. Он обрубал сучки, а она перебрасывала их обратно через забор бабы Ксении. На нетронутую тополем вишню. Баба Ксения остановилась.
— Вот, сюда-то бы вот, и всех кроликов передавила бы, горбуха… — ворчала Новичкова. — А все ты! Чего молчишь! Надо было давно спилить. Как первый упал, так сразу и остальные надо было. Понятно же, что к нам он упадет. Он стоял наклоненный. Чего молчишь? — пыхтя, бросила она очередную ветку.
Ветка застряла в колючей проволоке, Нович-кова залезла на что-то, стала спихивать и увидела бабу Ксению.
— От! Стара фарья! Сектантка чертова! — будто бы даже обрадовалась она и крепче ухватилась за забор. — Я тебе говорила! Чего теперь? Кто чинить будет?! У нас тут вон чего…
Не совсем было понятно, почему она злилась на бабу Ксению. Тополя были общие. Когда заводской дом строили, мужики дорожку к сараям засадили акацией, а покойный дед Моисей, муж бабы Ксении, принес из леса эти деревца. И они посадили их вдоль сараев. Красиво было. Пока тополя не начали падать. Но спилить их Новичковой не дали. Бабы встали на защиту. И не из-за красоты, а просто назло Новичковой. Баба Ксения к этому никакого отношения не имела. Орать, правда, на нее можно было сколько угодно. Она никогда не отвечала.
— Что же ты шипишь-то, Анька, поправлю я тебе забор. — Тихонов подходил из-за бабы Ксении с топором в руках.
— Ты попра-а-авишь! — ехидно передразнила Новичкова. — От тебя дождешься! Глаза-то с обеда небось зальешь! Поправит он! Я про этот тополь сколько говорила! Вот пусть он на твой сарай упадет!
Она еще что-то бурчала из-за забора, желая оставить за собой последнее слово, но Тихонов, не слушая ее, стал обрубать толстые, мясистые сучья. Потом повернулся к старухе.
— Ты иди, баба Ксеня, я тут сам, потихонечку. У тебя двуручка вроде была?
— Возьми, возьми, Миша, там у деда висит, — она еще раз оглядела свою разруху. В тревожном утреннем солнце, пробившемся из-под темных мокрых туч, все стало еще виднее — и замятые кусты георгинов, и свежесломанные яблони и вишни. — Цветы-то… смотри тут… — баба Ксеня всегда говорила очень тихо.
Миша забрал двуручную пилу, сходил к себе в сарай, развел, наточил. Рукоятки скрепил меж собой палкой и аккуратно умотал изолентой. Чтоб не играла, когда один пилишь. Он пошел уже было к тополю, но остановился.
Жутко захотелось курить. И пилу очень хотелось попробовать, — должна бы хорошо пойти, — и курить. Это по привычке. Он всегда перед началом работы спокойно выкуривал сигарету. Как будто оттягивал удовольствие. А тут еще и волновался немного.
Он постоял, хмуря лоб и поглядывая на второй этаж, на окна своей квартиры, где у него лежали сигареты. От дома в тапочках и трико шел Геннадий Пустовалов. Роста он бы поменьше среднего, но могучий волосатый торс его был прекрасен. Он только что закончил зарядку с гирями, которую делал каждый день, и был еще разгорячен. Щеки раскраснелись. В руках — туфли и хороший костюм на вешалке. Из одного ботинка торчала щетка для костюма, из другого — для обуви.
Они работали в одном цеху. Геннадий токарем, а Миша фрезеровщиком, но если Миша и выглядел простым работягой, то Пустовалов не меньше чем главным инженером. Красавец и щеголь. И все бабы в доме своим мужикам ставили его в пример.
По воскресеньям Геннадий брился до синего блеска, чистил свой темный в тонкую полоску костюм, надраивал ботинки, надевал светлую рубашку с галстуком и ехал в центр, «в город». Возвращался вечером подвыпивший и подсаживался к мужикам, ломавшим стол доминошными костями. Пустовалов в домино не играл. Он был кандидатом в мастера спорта по шахматам. Заводской знаменитостью. В серьезных турнирах участвовал и даже в Москву и Ленинград несколько раз ездил. Он вообще относил себя к интеллигенции и с мужиками разговаривал, снисходительно прищурившись.
— Здорово, Миша! — голос у Пустовалова был низкий, приятный.
Редко с кем, даже с начальником цеха, он здоровался первым, а с Тихоновым здоровался. Тихонов, несмотря на весь свой рабоче-крестьянский вид, феноменально играл в шахматы. Легко и красиво играл. Как будто даже бездумно, иногда и книжку читал, пока Геннадий, нахмурившись, листал задачники, ища помощи у великих. Но даже ничьи случались у них редко. Как такое могло быть? Ни теории Тихонов не знал и рассуждать и обсуждать тоже не любил, только морщился, когда Геннадий делал плохой ход, предлагал переходить, а если тот настаивал, морщился еще сильнее, замирал на минуту, глядя на доску, и объявлял мат через столько-то ходов на такой-то клетке. И пока он играл, он был прекрасным Тихоновым с умными строгими глазами, — Геннадий даже исподтишка любовался им, — но как только выигрывал и видел перед собой не фигуры, а красное от досады лицо Пустова-лова, тут же превращался в Мишу — улыбался растерянно и виновато. Так глупо это выглядело, что Пустовалов откровенно презирал его в эту минуту. «С его способностями да с моей внешностью и волей, — думал частенько Геннадий, — я бы в Москве сейчас жил. С Карповым играл».
Но Тихонов даже в первенстве завода не участвовал, которое Пустовалов выигрывал, не глядя на доску.
— Здорово, — Миша стоял и думал о чем-то в смущении.
— Ты чего это с пилой? — Пустовалов держал голову прямо, крепкие свои рабочие плечи развернул и, хоть и не перед кем было, а все же хвастался костюмом на вешалке. Выставил его наотлет. Костюм был почти новый — к пятидесятилетию шил на заказ. Двубортный, брюки широкие, как у Михаила Ботвинника на одной фотографии.
Из подъезда вышел Саня Тренкин. С рюкзаком и ружьем в чехле и собачьей миской в руках. Прошел, как будто прокрался мимо мужиков, мелко кивнул круглой, лысой почти головой. Буркнул «здрасте».
— Здорово, Сань, — кивнул Тихонов машинально, по-прежнему о чем-то думая. Геннадий не поздоровался, только посмотрел Тренкину вслед.
Тренкин, который даже детей стеснялся в доме, чувствуя теперь взгляд со спины, шел как-то боком, расплескивая из миски.
— Охотничек. — повернулся Геннадий.
Тренкин между тем открыл свой сарай, откуда с визгом выскочил Казбек, которого все звали «Саня», так они были похожи со своим хозяином. Казбек был дурной помесью легавой и гончей, ни на какую охоту не годился, но Тренкин его за что-то любил и всегда брал с собой. Никто не помнил, чтобы они что-то добывали.
Казбек запрокинув голову и, выпрыгивая из собственных лопаток, записал бешеный круг счастья, но, наткнувшись на упавший тополь, взвизгнул и, поджав хвост, кинулся к хозяину. Тренкин, сидевший на корточках у рюкзака, обернулся, увидел тополь и сломанный забор, встал и испуганно глянул на мужиков.
— Покурю-ка я, Ген? — Тихонов как будто просил разрешения у Пустовалова.
— Ты, Миша, точно ребенок! Запретили ж тебе! А пила-то зачем? Тебе теперь только пилить.
— Да вон, — Миша, с привычной своей виноватой улыбкой, кивнул в сторону тополя. Куда ж, мол, деваться?
Геннадий только теперь заметил лежащее дерево. Прищурился на него красивыми глазами, зачем-то строго сдвинул черные брови и направился вроде и к тополю, но на самом деле к бельевой веревке, на которой он всегда чистил костюм. И хотя мелькнула мысль, что помочь-то бы надо, Геннадий уверенно скакнул через нее конем, тут же ощущая не без приятности, что ход этот правильный. Сегодня у него не было времени.
Последние пять лет, после того, как у Пусто-валова умерла жена, у него всегда было несколько женщин. Все моложе его, все еще хорошенькие, и все его любили. И все у него было строго, как в красивой шахматной партии. Сегодня надо было успеть к двоим. Да и помылся он уже и освежился одеколоном.
А Миша так с пилой и пошел за сигаретами. Хотя ему нельзя было курить. И по лестнице разрешалось подниматься только с отдыхом. Месяц назад у него был инфаркт. Он провалялся две недели в 6-й горбольнице и теперь сидел дома. На больничном.
В палате он насмотрелся на доходяг (двое из них в одну ночь померли) и здорово испугался — курить бросил. За все время, пока лежал, может, пару раз пыхнул у кого-то, кто приходил проведать. Но когда уже вышел из больницы и докторов рядом не стало, жутко потянуло. Он не выдержал, разрезал «Приму» на три равные части и, чтобы не жечь губы, купил небольшой мундштучок. Курил, когда уж совсем невмоготу было — утром, после обеда и на ночь. Всего одна сигарета получалась — это, конечно, ничего. Даже доктору не стал говорить об этом.
Да и день сегодня был какой-то хороший. Он вчера взял в библиотеке шесть томов Толстого и читал до часу ночи. Проснулся в легком, радостном настроении. И тут тополь. Нельзя, конечно. Совсем нельзя было этого делать, была бы Ленка дома, так та не дала бы, но она сорвалась на один день к матери в деревню — потолок белить, и бабе Ксении можно было помочь. Он всегда им с дедом Моисеем помогал, а тут… без деда она не управится. Миша, с удовольствием щурясь на высокую голубую стопку книг, как бы обещая скоро вернуться, взял мундштук и три коротеньких сигареточки.
Тополь был метров двадцать пять, толстый и корявый в комле, и Миша решил начать с хлыста. Надо как-то потихонечку, втянуться, а там посмотреть. Он поплевал на большие свои ладони и, прикинув двухметровую плеть, сделал первый зарез.
Пила тонкая, но жесткая, кованая еще, старой работы, легко грызла рыхлую тополиную мякоть. «Тополь — не вяз, и не береза, тополь — ерунда. Было б здоровье — к обеду попилил бы и поколол», — так он думал, а сам нет-нет, а прислушивался к своей левой стороне. Хоть и перенес инфаркт, а так и не понял, как это болит. Как будто тошнило, что ли, и тяжесть все время была, и вроде немело слева, но все равно непонятно. Доктор сказал, что так бы и помер, если бы жена не кинулась за «скорой».
Он никогда ничем не болел. За всю жизнь вырвали один зуб и один раз надорвался — со станка падала готовая «деталь» килограммов на двести, и он удержал ее, пока не подоспели мужики от соседних станков, — и полежал в больнице неделю. И вот — инфаркт.
Миша остановился передохнуть. Откинул волосы со лба. Вытер пот. Он дошел уже до толстой части и пилил на короткие чурбаки, такие, чтобы сразу можно было и колоть. Да и таскать такие легче. Он сел на один из них.
Распогоживалось. Небо заголубело, и все вокруг оживало, распрямлялось после ночного ненастья. Тихонов достал третий уже сегодня, как он их называл «окурочек», вставил в мундштук. Нигде не болело. И он улыбнулся. Он, если по-честному, так и думал проверить себя. Может, и нет у него никакого инфаркта, может, чего и было, а теперь уже нет. Ошибаются же доктора. Как это так — не болело, не болело, и вот на тебе. И он снова заставил себя довольно ухмыльнуться — треть тополя проехал, а здоровье, как у молодого, даже и не вспотел.
Но это была неправда. Он и вспотел, и слабость чувствовал во всем теле, даже руки дрожали, но он списывал все на месячное безделье — тяжелее ложки ничего в руках не держал, — скорей бы уж на завод. Но доктор этого не обещал. Говорил, надо ждать. И пугал, водя пальцем по кардиограмме.
Баба Ксения пришла. Принесла воды. Подала и смотрела внимательно, как он пьет. Глаза нежные, как у девушки. Тихонов всегда их стеснялся и вспоминал свою мать. Мать такая же была. Тихая. Даже светлый пушок на верхней губе такой же. И белый платочек, завязанный под подбородком. Баба Ксения забрала кружку и ушла. Ничего не сказала, просто пошла, вытянувшись кривой спиной над тропинкой, посвечивая локтями в дра-ненькой кофте. В глубине сада на лавочке ее ждала какая-то женщина.
Миша снова взялся за дело. Встал на мокрое колено, левой рукой уперся в гладкий ствол. Шинь-жин-нь, шинь-жин-нь, шинь-жин-нь. Пила глухо позванивала, сыпала сырые опилки и уходила в тонкий разрез.
Миша думал про бабу Ксеню. Тяжело ей без деда. Вдвоем-то они как-нибудь, а тут все одна. И молельня теперь на ней. Народ-то, вон, ходит. Она, наверное, теперь за попа у них, или может, еще кто. Миша хорошо не знал этого. Молельную комнату видел. Икон много старых. Книги кожаные толстые. Но он в это дело не совался. Видел, что ходят люди, но все как-то тихо. Поговаривали даже, что не староверы они, а сектанты какие-то. Миша не верил. Что дед, что бабка были для него почти святыми. Особенно — она. Пятерых детей по ссылкам, да лагерям потеряла, и ничего. Ни разу ни слышал Миша, чтобы она кого-то осудила или на что-то пожаловалась. О детях своих вспоминала так просто, как будто они прожили нормальную жизнь.
Баба Ксения, склонившись, сидела на лавочке напротив женщины и держала ее за руку, и та тоже склонилась и что-то рассказывала, время от времени вытирая глаза платком.
До обеда он уже не останавливался. Ширкал потихонечку. Подрубал топором, где не удавалось перепилить до конца. Соседи приходили. В сараях у каждого был погреб. Кто за картошкой, кто за чем. Здоровались. Мужики курили, что-то советовали, помогали крутануть бревно поудобнее. Бабы вздыхали по переломанным яблоням да вишням.
Обедать не стал. Не хотелось. Попил компота, посидел в кухне, даже и прилечь почитать потянуло, разленился все-таки за месяц, но не стал ложиться. Боялся, что ляжет и уже сегодня не закончит. Выпил на всякий случай вонючих капель и вернулся к тополю.
К вечеру дело было сделано. Вчера еще живое дерево змеилось по земле кривым рядком чурбаков с ровными белыми спилами. Колоть их сил уже не было. «Завтра поколю», — думал Тихонов. И хоть чувствовал он и слабость, и дурноту, и даже рука левая от самого плеча слегка онемела, хорошо ему было. Так всегда бывало после завершенного дела.
И он почему-то уже не боялся ничего. Устал, наверное. Не торопясь поднимался по лестнице. Доктор велел медленно ходить.
Дверь была не заперта. Ленка сидела на кухне, оперевшись на край стола, только что вошла, видно, и внимательно смотрела на него. У ног сумки стояли неразобранные. С картошкой.
«Как и дотащила-то», — подумал Миша. Он никогда ее не провожал и не встречал, только в молодости, а тут ему вдруг жалко стало, что не сходил к остановке.
Ночью Мише вызвали скорую, и увезли в больницу. Анька Новичкова не спала. Все из окошка выглядывала — не помер ли. Хотела выйти, у Ленки спросить, но не вышла.
А тополь на другой день покололи и сложили в дровник к бабе Ксении.
Новичков с Тренкиным покололи.