Глава тридцать седьмая
НА ФОНЕ ПРЕЖДЕВРЕМЕННЫХ ПОМИНОК В ДОМЕ ТАМАРЫ ИЛЬИНИЧНЫ АЛЕКСЕЙ ПРИХОДИТ К ВЫВОДУ, ЧТО СМЕРТЬ ПРИДУМАЛА МАМА, И ЕДЕТ НА ВСТРЕЧУ К ЖИВОМУ ОТЦУ
– Не может быть, не может быть, – монотонно повторял Алексей. – Я видел его вчера.
Так же он ответил Тамаре Ильиничне, когда на крыльцо вышел мальчик-милиционер, без фуражки, с расстегнутым воротом рубахи, и, неслышно прищелкнув пальцами, едва не спросил: «Ваш отец может это подтвердить?»
Жестяные ходики продолжали работать в темноте. Алексею казалось, как в детстве, что они нарезают время лапшой, чтобы оно стало съедобнее. Мама говорила: «Не глотай большими кусками, жуй хорошенько». То же и со временем. Большие порции его не годились ни для души, ни даже для ума.
Алексею хотелось сейчас проскочить в эту паузу между тиканьем ходиков и очутиться в чистом времени, в котором только что произошла, и происходит, и будет теперь уже вечно длиться смерть отца.
– Как-то многовато сразу, – сказал он вслух, имея в виду сцену между отцом и Таней, на которую он нарвался, прилетев на крыльях любви, историю с Дашей, где он был главным подозреваемым, и теперь вот смерть отца. Сейчас бы заснуть и проснуться.
Он лежал в комнате, на постели, на которой, может быть, спал арестованный Анисьич. И за окном был не день и не ночь, как будто Создатель задумался и не решил еще
– отделять свет от тьмы или оставить эту серую пустыню именно такой серой, чтобы никого не будить и никого не вводить в искушение.
Сумрак – ничье время. Сумрак наполнял и ту комнату, в которую завел его однажды отец и в которой был гамак с арбузами.
До первой электрички оставалось меньше трех часов.
На веранде поминали отца. В общем, это было продолжение застолья, хотя поводы несколько изменились. Но процедура общения с алкоголем в каком-то смысле выше жизни и смерти.
– Мир праху, – Тамара Ильинична вздохнула. – Женя, Алексей говорил, как звали отца? Вообще-то Алексей Григорьевич скрытный.
– Он и на допросах, говорят, такой. – Ага, значит, и мальчика в погонах с собой усадили. Распивает спиртные напитки со свидетелями следствия или, может быть, даже с подследственными. Повод, правда, тоже не рядовой. Впрочем, смерть давно уже стала таким же незаметным делом и таким же кратким, как упоминание.
– Ладно, неважно. За помин души пьем. – Женька всегда оживлялся, когда речь заходила о болезни, а тем более о смерти. Ему казалось, что это его поле и он здесь хозяин. – Асистолия, наверное. Это бывает. Раз – и все! Зато без мучений, позавидовать можно.
Смерть отнимает у человека последнюю защиту, и он становится уязвимее, чем был при жизни.
Какое-то время разговор за стеной не поддавался расшифровке.
Алексей попытался представить, что делает сейчас мама. И видел только одно: мама сидит в халатике на кухне, курит и смотрит телевизор, как делает это уже давно, из вечера в вечер. Но скорее всего заснула. Телефон в доме не отвечал.
Неужели и смерть отца не разрушила ту стену, которая за годы выросла между ними, и мать, узнав о смерти, не
заплакала даже, как плакала, когда люди умирали в кино?
Жизнь их и после ссоры мало в чем изменилась. Только цвета поменялись местами, как будто им подменили фотографии на негатив и никто никого не узнавал.
– У меня утюг холодный, – говорила, например, мама.
– Давненько не брал я в руки клюшку, – откликался отец и начинал рыться в инструментах.
– Оставь, – отвечала мать, – ты выключил его, когда брился. Вставь в розетку.
– Цветущее слово «розетка»! – говорил отец.
Он по забывчивости продолжал еще некоторое время радоваться жизни. Но в негативном сюжете все умерло. Мама трогала пальцем утюг и громко шептала:
– Припадошный.
Алексей надеялся, что все это последствия болезни идеалами, которую родители подхватили в молодости и которая давала теперь знать себя ревматическими болями; когда пройдут положенный путь взаимного отвержения, может быть, вновь примирятся и счастливо умрут в совместном одиночестве.
Разговор за стеной стал громче.
– Тоже, говорят, академиком был, – сказала Тамара Ильинична.
Господи, кто это ей мог наговорить? В Академию отца прокатили – для ученых он был слишком писателем, слишком импрессионистом. Человек, который употреблял в своих работах выражения вроде «скаредная поэтика Тютчева», пройти в Академию мог разве что через окно.
– Да, да, все одним кончается, – сказала Тамара Ильинична, продолжая думать о своем. – Сегодня вот Анисьича вы забрали, а завтра где он будет? Безгрешная душа.
– Если безгрешный, то ищите в раю, мама. Нет, сначала, конечно, морг, потом банька, чтоб земную паршивость в небо не занес, а тогда уж рай.
– Сволочь ты, Женька!
– Легче надо жить, легче, – снова заговорил доктор. – Шел трамвай десятый номер. На площадке кто-то помер.
Женьку надо было бить, снова с запозданием подумал Алексей. Есть такие люди, которых бить – правильно.
– Смерть – это ведь небывалое приключение организма, понимаете? Что там все античные трагедии! Несварение желудка, например, потрясающей силы сюжет!
Почему-то дилетанты кажутся иногда настоящими поэтами. Таким был, несомненно, и Евгений Степанович. Фамильярные отношения с незнакомой ему смертью, как это ни дико, были поэзией какого-то легкого жанра.
С четвертого курса внебрачного сына Тамары Ильиничны выгнали за выпуск стенгазеты во время чехословацких событий. К его статье о жестокостях дрессировки стояло написанное по-чешски посвящение: «Моим чешским друзьям». Он все же устроился как-то судовым врачом, побывал в десятках стран. Пиком его профессиональной карьеры была операция аппендицита у поварихи и морской жены капитана в районе экватора. В конце концов Женьку все же уволили с деликатной формулировкой «за нефункциональное расходование препаратов». С тех пор и до сегодняшнего дня он служил карантинным врачом в порту. Место, как все говорили, хлебное, но по крайней мере для жизни других не опасное.
И вот сейчас Алексей слушал о внезапной коронарной смерти, о желудочковой тахикардии, и слова эти придавали какое-то неизвестное значение всему случившемуся. На миг ему показалось, что из уст этого шакала он и впрямь может узнать что-то важное. Доносились, однако, только обрывки:
– Электрическая нестабильность миокарда… Все сокращения в клетках… токами ионов… процессы внезапно разбалансируются… дело не столько… ритмы формируются неправильно… В общем, когда этот процесс возбуждения клетки заканчивается и клетка должна отдохнуть, вдруг возникают новые всплески токов, дальше образуется какая-то яма, и в этот момент появляются странные нарушения ритма… Как только миокард рядом страдает, тут же патологические токи…
Странно, Алексею казалось, что во всей этой медицинской невнятице он узнавал характер и жизнь отца.
Сейчас он думал о том, шел тогда дождь или нет. Мальчик сказал, что отца нашли на какой-то набережной и что он был еще жив. Неужели долго лежал, беспомощный, один? У нас ведь все привыкли, идут мимо. И шел дождь и наливался ему в уши? Как он испугался тогда, маленький, на пляже, когда ему показалось, что отец мертв и мошки хозяйничают на его лице! Разве что-нибудь с тех пор изменилось? И вдруг Алексей понял, что вчера со всей истовостью, глубиной, отчетливо желал именно этого – смерти отца.
* * *
Первая электричка отходила в 5.36. Утро после дождя было свежим и притихшим. Зеркальные кроны берез слепили глаза. В каждую ягодку на волчьем кусте было вставлено по молочному блику. Аккуратное, чистое и настолько безукоризненное утро детских сказок встретило Алексея, что, казалось, привыкнут глаза и он непременно разглядит с ночи оставленные следы невиданных зверей.
Было еще так рано, что не выводили собак, и промокшие дороги, истончаясь до нитки, завивались где-то на горизонте, останавливая бег у пивных ларьков и бензоколонок.
Алексей шел на встречу с отцом.
Еще ночью он вдруг подумал: «Неужели отец решился умереть всерьез?» Подумал так, как будто у него не было сомнений, что смерть всецело зависит от воли отца и дело только в силе и окончательности этой воли.
Отец не мог умереть. Ничего не сходилось. От избытка жизни не умирают, и, значит, всю эту историю сочинила и разыграла матушка. Ее стиль. Послала свою энергию разом по всем направлениям. А Алексей как раз оказался в одном из милицейских списков. Возможно, таким диким способом она хотела вернуть блудного сына? Иногда мать бывала решительной и могла в этом дать вперед сто очков отцу.
Алеша вспомнил представление, устроенное однажды в магазине одежды. Покупали для мамы пальто. Одно пальто было страшнее другого, сшитые как будто специально для тех провинциалок, которые голосуют сердцем. Невероятную цену при этом можно было сравнить только с невероятностью окраса. Таких желтых и зеленых цветов в природе не бывает. Но мать продолжала стаскивать с вешалки все новые экземпляры, удивляя продавщиц воодушевлением.
– Прелесть, прелесть, – повторяла она, вспотевшая, с сумасшедшими глазами. – А вот это? Посмотрите! – мама размахивала ворсистым пальто цвета зимнего огня и направлялась в примерочную. – В таком хорошо медляк в лесу танцевать.
– Дуня! Дуня! – кричал ей в спину отец.
– Девочки, зачем сюда пускают мужчин? Они же ничего не понимают в верхнем белье! У вас замечательная коллекция!
И вдруг воодушевление оставило ее. Если бы к этому можно было применить слово «бесцеремонно», то бесцеремонно. Мама медленно натянула на себя старенькое пальтишко и молча пошла к выходу. У самых дверей она остановилась, обернулась к уставшим продавщицам и, достав из кармана пригоршню золотых колец, высыпала их, как уронила, рядом с корзиной на гранитный пол. Странно улыбнулась:
– Простите.
На улице отец сказал:
– Народ требует объяснений.
– А ничего. Надо вести себя прилично и не держать всех за жадных лохов. Положили в карман каждого пальто по золотому колечку. Женщина, примеривая, нащупает, надо же обязательно руки в карманы засунуть, чтобы почувствовать пальто своим. Украсть, конечно, не решится, а и расстаться с ним уже не захочет и купит эту дрянь, позарившись на прикуп. Вот и все.
– Но они ведь, значит, следили за тобой? Как же ты?..
– А! – махнула рукой мать. – И кольца-то все медные, у цыганок наверняка куплены по червонцу и начищены зубной пастой.
Такой была его мать. Алексею казалось иногда, что она страдает от своих бесповоротных решений, что она в каком-то смысле заложница их, потому что не знает дороги назад.
Пожалуй, что она посвятила в свою игру и мента, сообразил сейчас Алексей. Как это тот сказал в самом начале? Что район у них и так густо населен бандитами, а ему, вместо того чтобы рисковать по должности жизнью, приходится заниматься семейными неурядицами.
Даже этот никогда не мысливший тростник, этот заброшенный подросток с мужским плавающим кадыком не смог бы назвать смерть отца семейной неурядицей. Мать небось ему еще и денег пообещала.
Не придумала ли она к тому же таким образом помириться с отцом? Сидят сейчас соединенные общим несчастьем, собирают каждый в своем стакане чаинки и как бы незаметно, под темным пологом надвигающейся старости, сближают, сближают свои позиции. Правда, старость у отца, как выяснилось, не такая уж одинокая.
Алексей решил, что не обмолвится о Тане. Он не представлял, как будет жить дальше, обида и ревность снова взяли верх, когда он понял, что отец жив. Однако выяснения отношений не будет. Хотя бы потому, что никогда в них ничего не выясняется и все серьезное в жизни делается молча. Это стало понятно только теперь.
По инерции представлял он картинку встречи. Отец будет изображать обиженного и одновременно чувствовать себя виноватым, потому что оказался в деле своей смерти не слишком обязательным. Мать начнет показывать, стесняясь, предварительно накопленные слезы. Потом спросит сдавленно (потому что нет предела материнской доброте и мать всегда мать):
– Завтракать будешь?
Алексей ответит, не надо особенно фантазировать:
– Я сыт уже на всю оставшуюся жизнь!
Отец скажет:
– А я что-то и впрямь проголодался.
И мать начнет возиться у плиты, медленно набирая скорость, потом незаметно повеселеет и скажет:
– Ладно, давайте уже кончать с этим недоверием и паранойей.
Нет уж, дорогие мои, живите и дальше, ликуя и скорбя. Мы больше не любим это доброе кино!