Книга: Кругами рая
Назад: Глава двадцать пятая
Дальше: Глава двадцать седьмая

Глава двадцать шестая

АЛЕКСЕЙ РАЗБИРАЕТСЯ В ИСТОКАХ СВОЕГО ВЕЧНОГО БЕГСТВА И, ВОЙДЯ В ДОМ, ВЫПУСКАЕТ ИЗ ПЛЕНА ЕДИНСТВЕННОГО ДРУГА
На воздухе дышать стало легче, но хмель продолжал творить в Алексее новые чудеса. Возможно, это было легкое помешательство, которое он, впрочем, держал под контролем.
По траве шли тени от первых сегодня облаков. Ему они представились сумерками, и в воздухе была температура вечных сумерек, этого времени приходящих и расходящихся, этого заранее открывающегося открытого, в котором проглочено все. Хаос поселился на его родине и во всей жизни так давно, что казался природой, не нуждающейся в сравнениях и заранее опережающей все, что может явиться.
Он в детстве еще был чувствителен к сумеречным краскам. Много болел, что, как известно, способствует развитию мечтательности. А день на севере и состоит большей частью из сумерек, микширующих природу. Потом почувствовал родственное в картинах Коро, и с тех пор стала проявляться в нем уже отчасти философская эмпатия к сумеркам. Дескать, что таит в себе этот из света в сумрак переход? Не здесь ли Господь допустил подгляд на свой процесс творения?
Но возможность узнать истину страшила его.
Так стоял Алексей какое-то время, словно ослепший от темноты. При всей незаурядности воображения мысль ему не давалась. Чего-то в нем сейчас не хватало для этого. К тому, же из запахов, долетавших из магазина-трактира, над всеми прочими главенствовал мертвящий запах хлорки. Алексей поспешно свернул, тут же свежо пахнуло болотцем, стало лучше.
Ему вспомнилась сферическая квартира, в которой он парил однажды во сне, заночевав после скитания по малоизвестным адресам, где его встречали раскалившимися напитками. Показалось, что разговор с его появлением оборвался и что говорили о нем. В общем, комплексовал он в то время сверх обычного и в сон провалился не столько от много выпитого, сколько от нервного перенапряжения.
Дело было весной, на редкость жаркой, и квартира была похожа на весну, когда он проснулся с запекшейся на краю губ слюной. Под потолком плыли кем-то оброненные маргаритки. До его появления на свет оставалось еще время. Кровать была безразмерной, как купель младенца. Обстановка ничего не подсказывала памяти, потому что и памяти еще не было. Все подталкивало к некоему незапланированному началу в середине пути, к жизни без привычек; без выключателя, вырастающего под слепой рукой, без пейзажа, который появляется в окне простудно утомительный, как собственное изображение в зеркале.
Если так, подумал Алексей, то все мы не очень-то приручаемые твари, и это таит в себе серьезную опасность для цивилизации. Отчаленная свобода, широко открытые глаза, покой и при этом легкое посвистывание, временами переходящее в свист. Все эллины и скифы одновременно, собаки и волки. Говорят, беспризорные собаки во втором или третьем поколении могут родить волчонка.
Упущенная в то утро возможность дикого блаженства ныла в нем по сей день.
* * *
Обратная дорога была короче. Облака снова осели на горизонте, от сарая «Шиномонтаж» жар валил смрадными клубами, а солнце прокалывало голову мелкими раскаленными иглами. Алексей шел быстро, почти бежал. И бежал не к кому-то, а от кого-то, как подсказал ему не совсем еще прозрачный рассудок. Интересно бы понять: от кого?
Хмель богат на метафоры. Алексей подумал, что всю жизнь только и делает, что убегает. Эта неуловимость, быть может, родственно влекла его к Тане. Укрыться, скрыться до исчезновения – вот о чем он мечтал. Только так можно реализовать себя в каком-то высшем смысле, только там возможен высший суд.
Но, произнеся в уме слова «высший суд», Алексей задумался: так ли уж он в действительности спешит на это мероприятие? И пьяный, он понимал, что спешить ему туда незачем. В этой попытке смыться была, несомненно, гордыня, и за нее вряд ли обласкает небесный синклит. Изжарят заживо, как купаты, агонию которых он наблюдал утром.
Говоря же трезво, при словах «высший суд» в памяти нашего героя не возникли картины Страшного суда. Их в нем просто не было, разве что полотна из Эрмитажа. Это была, скорее всего, пушкинская цитатка «Ты сам свой высший суд», которою льстят себя люди даже малоодаренные. В этом тоже, разумеется, присутствует гордыня, причем отчаянная, но за нее никого на сковородку не отправляют.
Для объяснения того, что с Алексеем происходило, больше бы подошло изречение одного литперсонажа: чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот спрятался. И была, была ведь у Алексея одна такая проба, еще в детстве.
* * *
На даче в Песках в самой глубине сада росла у них старая яблоня, которую за красные яблоки прозвали «цыганкой». За ней давно не ухаживали, никто не подпиливал переставшие плодоносить ветки, покрытые седым панцирем. На этих ветках из двух досок Алеша устроил лежанку. Родители про укрытие не знали, их восхищение насыщалось растущими у крыльца вишнями.
В воскресенье из города приехали гости. Охи и ахи по поводу природы несколько минут скрашивали томительную и горячую скуку. Потом стали рассаживаться. Восторги и здесь, при виде миног, запеченной севрюги и греческого глазастого салата, были тоже преувеличенными, но все же в них было больше толка. Во время раскладывания блюд вспоминали, кто, где, у кого, когда такое готовил, ловил, ел или хотя бы видел. Все хохотали и заранее обожали друг друга. Вдруг отец сказал:
– А кого-то не хватает. Что это я не вижу сегодня Станислава Николаевича?
Гости завертели головами, стали придирчиво оглядываться, как будто один из них мог оказаться переодетым Станиславом Николаевичем. Досада была на лицах, все только что осознали пропажу и, как это бывает, почувствовали себя без вины виноватыми.
Алеша помнил его. Станислав Николаевич был лысоватым, низкорослым, всегда подтянутым и очень проворным старичком с сивыми глазками и пронзительным голосом пекинеса. Артиллерийский ветеран, в настоящее время он писал детективы, которые с остроумными надписями раздаривал гостям. У него был дар вписываться в любую компанию, легко вписался и в эту, его любили, от него ждали новых анекдотов, искренне забывая, что человек он другого круга и к литературе имеет отношение, поскольку сам пишет. Впрочем, за глаза его называли «чукчей».
И вот к этому-то Станиславу Николаевичу маленький Алеша страшно приревновал. Если бы тот возник сейчас на пороге, стал бы, как обычно, моргать глазками, заикаться на «ы» и удивленно улыбаться, как будто все еще стоял при пушке, а та стреляла не по команде, но согласуясь лишь с характером своего настроения… Наваждение прошло бы само собой. Физическое присутствие расслабляет и всегда несет обещание досады. Отсутствие же человека прямо указывало, что у того есть свое место и что оно пустует.
Не один ведь Станислав Николаевич манкировал, кто-то заболел, у других были собственные дачи, но хватились одного детективщика. Алеша был, никуда не исчезал, тонко пытался, страдая, обратить на себя внимание, но все равно чувствовал себя лишним. У него, сияющего, приодетого, умеющего строить умные гримасы и перед съездом гостей лично вытеревшего пыль с дачного пианино, не было здесь своего места.
Тогда-то и пришло ему в голову устроить так, чтобы его искали. Потому что (он понял) только отсутствие человека придает истинную силу воображению и любви.
Алеша незаметно сбежал в сад и забрался в свое укрытие. Часа через два к открытому окну в доме придвинули радиолу и гости вывалились танцевать под плодовые деревья. Обязанность ставить пластинки была за ним, но никому в голову не пришло его окликнуть: пластинки ставила какая-то девчонка, из гостевых, старше его года на три. О нем забыли.
Такого поворота Алеша не ждал, испытание не удалось, слезы текли по холодным щекам. Теперь он убежит по-настоящему, решено, у него вырастет борода и большой горб, и когда он постучится в дом к похудевшим от тоски родителям, они его не узнают. Представив эту картину, мальчик разрыдался. Ему стоило большого мужества подавить громкие всхлипы, чтобы не быть услышанным. Теперь он уже страстно хотел, чтобы о нем никто не вспомнил.
Незаметно Алеша заснул и так же внезапно проснулся от холода. Темнело. Небо подрагивало и позванивало последней синевой. Дальние деревья по-прежнему освещались окнами, рыжие кроны казались теплыми и приветливыми, а над его шалашом проступали звезды.
Никогда он не чувствовал себя таким никому не нужным. Он был еще более одинок, чем шляпа, которая из года в год пылится и мокнет на их крыльце. Однажды в утюжке этой шляпы вырос карликовый одуванчик.
Потом, конечно, выяснилось, что Алешу искали и очень беспокоились. У мамы были вспухшие от слез глаза, когда отец растерянно и неумело забирался на яблоню, чтобы передать сына ждущему внизу Станиславу Николаевичу. Тот вдруг объявился и ввиду этого происшествия остался ночевать. Алеша как будто успокоился и с аппетитом поглотил отложенные для него куски торта. Но обида, созревшая в укрытии, никуда не ушла. Этого бесполезного ожидания в ветках, на промокших досках, этой загомонившей вдруг во всех любви и испуга он никогда не простит. Алеша ждал момента, когда его отправят спать, чтобы снова сосредоточиться в одиночестве и продолжить мечтать о побеге.
* * *
– Домечтался, – бормотал одинокий прохожий, вышибая танцующими кроссовками пыль из дороги. – Осталось отрастить горб и бороду.
Родителей, как уже сказано, Алексей не видел почти год. Отец вдруг стал тараканить в его фельетонах, вынюхивая профессорским носом то, чего там отродясь не было. Должно быть, поводил туда-сюда в воздухе невидимым штангенциркулем и гневно убедился, что греза о наследнике не совпадает с реальным сыном. Болтики и гаечки из разных комплектов. Он ведь, при своем домостроевском нраве, всегда шел от мечты.
А и мать на старости лет рванула вдогонку за талантом, упущенным в молодости. Теперь пишет своих тотемов даже зимними утрами, при дневных лампах. Друг с другом живут параллельно, как и полагается двум гениям, запихнутым в коммуналку. Алексей устал разбираться в причинах их молодежного раздрая.
Таким образом, бродяжничество его случилось само собой, не во исполнение детской мечты. Но в то же время он понимал, что как бы и во исполнение.
Его манера теряться, пропадать из виду, пойти не туда, куда объявил. Сюда приехал мистером Иксом, сбежав, можно сказать, от славы.
Еще до этого случилось так, что и его собственная утлая семья распалась в одно мгновенье. Жена его слишком близко к сердцу приняла дистрофичные стандарты топ-моделей, страдала анорексией и всегда казалась немного отрешенной, каждая клеточка в ней исходила сексуальным томлением, и ей приходилось скрывать это, как мечту. Свою несчастную, большеглазую, сексапильную Анечку он застал однажды наездницей на друге-художнике. Увидев его в дверях, та не остановила скачку, наоборот, еще прибавила, продолжая косить на мужа молящим и одновременно смеющимся глазом. Алексей молча побросал свои вещи в сумку и вышел.
Как ни странно, это не затронуло его слишком глубоко, осталось резью в памяти, как бывает резь в глазах. Ну, повелся на запах и изящество мормышки, заглотил, попался – сам, в сущности, виноват. С его комплексами любое сексуальное внимание способно было спровоцировать платоновское воспоминание. Но все это шло мимо любви.
Месяца через три в Домжуре, во время раздачи «золотых перьев», одно из которых причиталось ему, Алексей познакомился с Таней и впервые влюбился по-настоящему, по-старомодному, с ревностью и темнотой в глазах. В присутствии Тани он становился косноязычен и туповат, чего уж подлинней? Таня и нашла для него эту дачу знакомого академика, но, кажется, для того и нашла, чтобы он теперь только и думал, что о характере их отношений со знакомым академиком.
Еще эта неожиданная встреча с Мариной. Она его, несомненно, любила. Пристань, о которой мечтает всякий бродяга. Но от Марининой проницательной предупредительности и напевной нежности ему стало душно, как когда-то. К тому же рядом неизвестно от кого прижитая Ксюша. Такая получилась бы запоздалая, компенсаторная семейка на старость.
Оставалось бродяжить. Алексей понимал остатком честного здравомыслия, что трагедией здесь не пахнет. Так, ноющая тоска сосредоточилась на себе самой и себя же поедает.
Уже свернув к поселку, он увидел женщину в шелковом восточном халате. Рядом с ней белобрысый мальчик в гольфах тянулся пальчиком к земле и тут же резко отдергивал его.
– Мама, я боюсь жука. Он меня укусит.
– Не укусит, сыночка, – ответила женщина. – У него зубки вырваны.
Этот стоматологический и по-матерински теплый способ успокоить сына заставил Алексея замедлить шаг.
– А он губами, – капризничал мальчик.
– Губами он может только улыбаться.
Войдя в дом, Алексей первым делом выпустил из аквариума ящерку. Черт знает, чем ее кормить! И вообще, по какому праву он лишил ее воли? Прощай, радость! Встретимся на климате.
Назад: Глава двадцать пятая
Дальше: Глава двадцать седьмая