Книга: Ваша жизнь больше не прекрасна
Назад: Шитиков, Шитиков…
Дальше: Примечания

Тетрадь одиннадцатая
Время

Нина

Я выскочил от Пиндоровского и в тот же миг увидел себя со стороны. Выглядело это так, будто я спасаюсь от погони. Смешной тип, подумал бы любой, зная, что за дверью не разъяренные бандиты, а средних лет одышливый тюфяк, вытаскивающий, должно быть, из уха очередную козявку.
Тем не менее пот лил с меня, что называется, ручьями, капли шевелились за воротником и сползали на грудь, как будто меня насильно держали в сауне одетым. Сердце билось, пульс разносился по всему телу. Моя миссия закончилась так, как и должна была закончиться, — ничем.
Возможно, миссия, которую я взял на себя в последний момент, была и вообще невыполнима. Есть фильм с таким названием. В главной роли Том Круз, если не ошибаюсь. Для поисков «крота» инсценируют похищение списка оперативников. Круз не знает, что участвует в инсценировке, его сотрудники погибают один за другим. Теперь он сам на подозрении. Надо найти настоящего «крота» и вскрыть сайт собственного учреждения, ЦРУ то есть, чтобы добыть настоящие секретные списки и выманить на них предателя. «Кротом» оказывается его же начальник, затеявший эту подлую интригу. Легко предположить, что в конце погибает начальник, а герой остается жив. Не помню. Но иначе не могло быть. Американцы слишком ценят крепкий сон и хороший ужин.
Теперь уже и у нас такой конец идет за хеппи-энд. Все заложники — обманщики, и наоборот. Спасшиеся волки поют от счастья, что живут в свободной стране.
Я слегка задыхался, как будто мою шею обнимали ласковые, но неосторожные пальцы Пиндоровского. Главная интрига по-прежнему вихляла и терялась в неопределенности. Решение бежать затупилось, то есть не требовало размышлений о способе и последствиях. Проняли меня по-настоящему опять же только слова Пиндоровского о триумфе. А что если Корольков не выстебывался в этот раз, и на сегодня действительно назначен мой, как говорили в конторе, сольник? Не может быть. Такие невероятности случаются только во сне.
От этого сообщения, как я теперь понимал, обтираясь насквозь мокрым платком, меня и прошиб пот. Физиология все-таки впереди, что бы там ни говорил Антипов.

 

Долго гадать мне не пришлось. На банкетке у двери Пиндоровского сидела женщина и без сомнения ждала меня. Я еще попытался малодушно обмануть судьбу, встав к ней спиной (не к судьбе, разумеется, а к женщине), но уже понимал, что бестактность — смехотворное оружие против неотвратимого.
В мгновенье, прежде чем повернуться, я попытался считать в памяти свое впечатление. Женщина была блестящей и продолговатой, как стекло роскошной матовой бутылки.
Вся в брелоках — как бутылка в золотых печатках. С такими мне даже в голову не приходило знакомиться. Представил: голос горловой и тоже роскошный. Запах плывет волнами, пуская впереди себя ветер. Легкий звон украшений. Поправила, наверное, волосы. Ты уже раздавлен ее красотой и иллюзией доступности.
При встрече с подобными женщинами я начинал мысленно пересчитывать в кармане несвежие купюры. Сейчас окликнет — и конец свободе.
Она окликнула:
— Маэстро, а, маэстро!
Не понравилось мне это, что и говорить. Но голос был не вульгарный. Скорее, теплый, шутливый, как на дачной лужайке. Я повернулся. На меня ласково смотрели желтые, знакомые глаза.
— Тебя здесь все называют «маэстро». — Нина вынула из прорези кармана продолговатую ладонь и погладила меня по щеке: — Маэстро.
— Не думал тебя встретить здесь, — сказал я.
Я мял в руках Нинину ладонь, спотыкаясь о кольца. Всё золотые. Я бы дарил ей серебро. И был бы неправ. Ей шло золото.
— Сильная фраза получилась, да? — сказал я.
Нина засмеялась.
— А кто это все? Почему «маэстро»?
— Так тебя пиарит Мишка Корольков, остальные повторяют.
— Ты знаешь Мишку?
— Мы с ним работаем, чудик. Кстати, он не хочет объяснить, как тебя занесло в эту дыру? Мне здесь не нравится. — Нина капризно махнула рукой в сторону географической неопределенности. — Стоило тебе шепнуть, я бы устроила любой зал. Ты осунулся и чуть-чуть постарел, — прибавила она после паузы.
— Щадишь меня. Я от этого отвык. Коли уж вы с Корольковым коллеги, объясни, что все это значит?
— Что ты имеешь в виду? Через два часа твой концерт. Ты же не хочешь сказать, что для тебя это новость?
По моему лицу Нина поняла, что с размаху попала в точку. И испугалась.
— Как же так? Корольков уверял… Уйма народу… Нет, этого не может быть!
Было видно, что администратор Нина Андреевна расстроилась больше, чем моя Нина.
— Известный ведущий авторских программ в новом амплуа… — Нина, похоже, цитировала афишу.
Что-то у нас с первых минут получалось не так. Я больше не был старшим братом, который ведет свою любимую по жизни, крепко держа за руку. Теперь ведущей чувствовала себя она. И, похоже, в жизни она с удовольствием пользовалась женской неотразимостью для осуществления администраторских затей. В моменты вспышек ноздри на ее милом носике проявлялись чуть более рельефно, как у молодых лошадок на морозе.
И все же это была моя Нина. С какой капризной легкостью она дала резюме этому обиталищу — «мне здесь не нравится». Этот простенький взмах ладонью стоил моих рефлексий.
Тут только я понял, что на руке Нины точно такое же кольцо, как у Кати. Только золотое.
— Кольцо Гала, — сказал я.
— Что? — переспросила Нина.
— Так называется твое кольцо. Писк моды.
— Понятия не имею. Муж на прощанье подарил, — равнодушно сказала Нина. — А ты… Какие ты, однако, слова знаешь.
Я с радостью понимал, что мы путаемся в ложных впечатлениях друг от друга.
— Нефритовая лошадка у тебя? — спросила Нина.
— Да. Так в стойле одна и мается. С большим запозданием узнал, что носить нефрит рекомендуется тем, кто желает изменить свое мировоззрение и образ жизни. Теперь поздно.
— Никогда не поздно, — сказала Нина. — А я часто вспоминаю, как ты мне застегивал первый лифчик. Вот дуреха! Потребовала у матери лифчик, хотя и смотреть-то было еще не на что. Думала, ты как-нибудь случайно дотронешься до груди.
— Ты действительно тогда про это думала?
— Женщина всегда про это думает.
Я снова почувствовал, как чаша на весах тяжело склонилась в сторону Нины. Женщина и девочкой — женщина, а я, пожалуй, да, я и сейчас продолжал оставаться влюбленным мальчиком. Выходит, мы с самого начала были в неравном положении.
Вдруг Нина схватила меня за плечи и заставила посмотреть в глаза:
— Костя, давай уедем.
— Под пальмы?
— Под пальмы, под сосны. Навсегда.
Мне бы сказать ей правду, но я только сказал:
— У меня нет паспорта.
— Какая ерунда! Сделаем паспорт. Я все сделаю. Сейчас это не проблема. Может быть, ты здесь скрываешься? — вдруг осенило ее. — Будет тебе паспорт на другое имя. Несколько дней пересидишь у меня.
Она заметно возбудилась от предстоящего приключения и сопряженного с ним риска. Но как-то не безрассудно возбудилась, а как человек, привыкший управлять ситуацией и все держать в руках. Я чувствовал себя в ее руках не слишком комфортно.
В Нининых словах отчетливо звучали брачные нотки.
Сбежать! Не об этом ли я только и думал все последнее время. Но одно дело сбежать из Чертова логова, другое — сбежать. Я представил себе лица детей, Леры, мамы. Нет, умереть было честнее. Дело, конечно, не в каком-либо брезгливом отношении к эмиграции вообще. Думаю, сейчас Нине бы подошел и домик на Клязьме. Но тщета и постыдность побега…
— Там у нас не будет проблем, — продолжала по-деловому мечтать Нина.
«Вот именно», — подумал я.
— Благоверный мне оставил целое состояние. Ты будешь играть в лучших залах. Твой талант расцветет… Посмотри, ты уже горбишься.
Нина хотела спасти меня или спасти себя. Сейчас это было не так важно. Во мне вдруг проснулся стилист. Я чувствовал, что из всего сказанного Ниной меня занозит прямой переход от состояния, оставленного мужем, к лучшим залам. И еще словечко «благоверный». Так говорят полковничьи жены. Сказать об этом Нине? Глупо. Похоже на скучный педантизм воспитателя. Этого ли она от меня ждет? Это ли вообще сейчас нужно? И тогда я сказал Нине то, в чем ни разу не посмел признаться себе:
— Я не умею играть на фисгармонии.

Дела невеселые

Зал был наполнен до отказа. Взволнованность публики рассеянным гулом проникала за кулисы. На лицах женщин выделялись губы, по которым только что прошлись яркой, чувственной помадой. В моем помутненном взгляде они казались раритетными рыбками в индивидуальных графинах.
На мужчин я старался не смотреть. Они были мучительно тихи и предупредительны, с короткой стеснительной стрижкой, не успевшей отрасти после демобилизации. Вчерашняя выправка вносила в их галантность элемент ненужной отчетливости. Все улыбались, не открывая рта, как после посещения дантиста. Обмануть их мог только подлец.
Я посмотрел с омерзением на свои немузыкантские ногти. Катастрофа приближалась.
Нина то появлялась в зале, устраивая опоздавших, то вновь куда-то исчезала. В моем ответе она услышала лишь крайнее волнение, естественное для артиста, тем более если его долго лишали практики. На прощанье ее губы несколько раз прикоснулись к моему лицу. Похоже, она была уверена, что поцелуи передадут мне всю энергию ее веры в меня, и немного успокоилась. Моему гению провал был противопоказан.
Мне трудно было рассказать Нине, что со мной происходит. Да что там, именно ей объяснить это было всего невозможней. И такая воющая тоска взяла меня от этого. После письма о ее замужестве и даже после встречи на Фонтанке жить, может быть, было и больнее, но в любви всегда есть иллюзия невероятной перспективы. Теперь я сам оставлял Нину, и на этот раз навсегда.
Я еще раз враждебно взглянул на отливающую новым лаком фисгармонию. Это был не мой инструмент. Моя фисгармония осталась в детстве. Там, с выкупленной родителями инвалидкой, я, возможно, и в самом деле был гением. Но тогда я был влюблен в девочку из сада. Потом она оказалась Ниной. Потом, благодаря музыке, я прожил с ней долгую жизнь.
Нина, которая спешила мне сегодня на выручку, была совсем не та Нина. Красивая, умная, сильная. Возможно, я смог бы даже влюбиться в эту женщину. Но это была бы другая история.
Самонадеянный дилетант и легкомысленный шарлатан стоял перед дырочкой в занавесе и в тесном, с чужого плеча фраке похож был на подарочную сигару, которую отставили для аплодисментов до начала туша. Опыт ночных кошмаров подсказывал мне, что я попал в ситуацию, из которой выхода нет.
Провалиться сквозь землю — единственный трюк, который мог спасти меня. Паническим и одновременно цепким взглядом я обшаривал глазами сцену. По детской памяти в ней должен быть люк, в который на глазах у зрителей проваливается злодей. С каким счастьем я бы сейчас разделил с ним позорный исход.

 

Сцена была одета в черные бархатные кулисы и падуги. От публики меня пока еще скрывал (надолго ли?) тяжелый малиновый занавес. И мне уже не хотелось подглядывать в дырочку. Траурный колорит, подумал я.
Как будильник сквозь сон глухо донесся третий, расстроенный звонок. Почему у всех театральных звонков такие старческие и в то же время непреклонные голоса?
До разоблачения оставались считаные секунды.
И тут кто-то легко дернул меня за рукав:
— Начальник!
— Зина! — закричал я. — Родная!
— Тю-тю-тю-тю… — Зина зажала мне рот ладошкой. — Не женихайся!
В этот момент к нам подскочил всклокоченный Корольков. Я и раньше замечал, что каждый устроенный им вечер он переживает, как собственную премьеру. То есть умирает, чтобы тут же возродиться. В момент этой магической телепортации человеческая речь до него не доходила.
— Т-т-так! Даю команду «Занавес!». Тут же пускаю занавес светодиодный. З-з-зал вскипает, потом немеет. Реостат. Полная темнота в креслах. Б-б-барабанная дробь по возрастающей. Выход!
— Д-д-дети писают, — сказала Зина, как бы заканчивая тираду вместо Мишки.
— Ч-ч-что? — только и успел спросить Корольков. Лицо его, вместо возмущения, приняло выражение безвольно-страдальческое. Он замер, точно в ожидании нового приступа икоты. Я понял: появление в кульминационный момент человека, не входящего в его номенклатурный список, могло угрожать поражением в правах. Зина воспользовалась драматической паузой и вставила в уши администратора буквально следующее:
— Вводная номер один: в фойе — ВИП. Страшно психованный. Обещает нанести ущерб здоровью всех, кто его не узнал. Старушки уверяют, что свободных мест нет, и предлагают складной стульчик в проходе. Удар может случиться каждую секунду.
— О, б-б-ляди! — прорычал Корольков перезрелым, тоскующим и внезапным басом. — Ничему их советская власть не научила.
— Вводная номер два… — спокойно продолжала Зина.
— Стоять! — приказал Мишка и исчез в бархате.
Мы снова остались одни.
— Актриса! — сказал я Зине восхищенно.
— Талант не пробухаешь, — улыбнулась она. Я мог дать голову на отсечение, что для храбрости она уже приняла не меньше ста грамм. — Так. Спешим. Но сначала скажи. Чтобы я не сделала глупость. Ты собираешься играть на этом дромадере? — она показала на инструмент.
Призрак спасения вернул мне сентиментальность. Фисгармония казалась теперь старым артистом, которого давно списали, потом из жалости предложили бенефис, но в последний момент снова отказали в связи с наглядной дряхлостью и бессовестной выслугой лет. Сейчас он сердился на себя за то, что согласился скрыть возраст под новеньким лаком. Я погладил старика по крышке и почти уже с грустью, но все же решительно ответил:
— Нет.
— Так я и поняла. Жди здесь.
Зина толкнула ногой фурку, на которой стояла керамическая ваза с калами и гвоздикой, и убежала за кулисы. Ваза была похожа на молящуюся женщину. Зинина грубость не поколебала ее, она продолжала молиться и на уезжающем постаменте.
В этот момент за сценой раздался едва слышный щелчок, и у моих ног фисгармония стала тяжело опускаться вниз. Действо живо напомнило крематорий, не хватало аккомпанемента, отчего загробная работа механизма проявлялась с особым цинизмом.
Передо мной разверзлась квадратная дыра.
— Прыгаем? — спросил я Зину, которая в это время проводила ладонями по бедрам, то ли проверяя сохранность плиссированной юбки, то ли вытирая руки после рубильника.
— С ума сошел? Ноги переломаешь. Вот они, да, сначала полезут непременно туда. — В ее глазах была суровость партизанского вожака. — Иди за мной, как на болоте, след в след.
Это меня устраивало.
Мы нырнули в боковой карман за сценой, потом еще в какую-то дверь и оказались, видимо, на складе декораций.
— Обожаю! — вдруг сказала Зина, осматривая полотняные стены с венецианскими окнами, картонные колонны и сундук, набитый слипшимися золотыми монетами из папье-маше. — У меня украли театр, Трушкин, — пожаловалась она с мелодраматическим нажимом, из чего я сделал вывод, что стартовая доза могла быть и больше. — И никто даже подумать не может, как им не повезло.
— Зина, давай о том же, но на воле, — сказал я нетерпеливо.
— Да не волнуйся ты, — раздосадованно ответила Зина, смахивая с глаз слезы. — Все схвачено. Я уж если стреляю, то не промахиваюсь.
— Нам что — предстоит стрелять?
— Это я так. Мысли вслух. Поднимайся за мной!
По лестнице из бутафорского мрамора мы взобрались на опоясывающий верхотуру балкон. В черной стене из того же материала была еще одна дверь. Без ручки.
— Толкай, выходи и подавай мне руку, — скомандовала Зина.
Она несколько раз подпрыгнула, пытаясь достать до высокого пульта. Наконец палец ее попал в нужную кнопку, и площадка под ней поплыла в сторону. Я едва успел выдернуть Зину к себе. Она тут же надавила на дверь и та намертво захлопнулась.
— Всё!
— Что?
— Здесь пять таких дверей. Загадка для маленьких: через какую удрапали преступники?

 

Мы стояли в начале нескончаемого глухого коридора, посреди которого шла лента горизонтального эскалатора.
— Не работает, — сказала Зина. — Будешь добираться пёхом.
Коридор освещался редкими лампами дневного света, под которыми полуночно мерцали стены, расписанные цветущими садами. Птички вытарчивали в кронах грубоватыми мазками.
Зина открыла одну из дверей и привычно протянула руку к выключателю. Это был гардероб, совершенно пустой, за исключением забытого кем-то на крючке пуловера.
— Откуда ты здесь все знаешь? — удивился я.
— Здесь была наша студия. На этой сцене я играла Золушку. Это все от японцев осталось. Ты разве не знал? По причине своей японской жмотности, они строили тут что-то вроде городка аттракционов. Самым большим был павильон ужасов. Я помню. Машина падала с гор. Навстречу бросался дракон и дышал в лицо огнем. От него можно было спастись под водой, где уже ждали акулы. Сам павильон вращался вроде замедленной карусели. В конце аттракциона его внутренние двери совпадали с внешним выходом, и перепуганная до смерти малышня высыпала к ожидающим ее родителям. Потом кислород детям перекрыли военные. У них тут были какие-то секретные производства или лаборатории. А директором нашей школы был полковник в отставке — Виталий Витальевич. Он договорился с бывшими корешами. Студию и театрик оставили. Здесь я, можно сказать, все детство прокантовалась.
Я был потрясен.
— И весь секрет?
Зина закурила и, довольная, принялась напевать:
— Простой секрет для маленькой, для маленькой такой компании…
— Мне обрисовывали это как целую империю.
— Империя, может быть. Но не целая, а дыроватая.
— Послушай, интересно: а что у тебя было во второй вводной для Королькова?
— Ничего. У него пороху и так на донышке оставалось.
— Зинка, ты гений!
— Я — гений, да! На зарплате, заметь, которая совершенно не соответствует моим возможностям. Ладно. Пока ты здесь, кстати, валандался… Слушай, Трушкин, у меня гениальная догадка, уж если на то пошло: не от этого ли слова Воланд? Воландаться ведь это — убивать время. Убивающий время.
— Успокойся. Валандаться пишется через «а».
— Жаль.
— А вот ответь-ка мне еще: как ты узнала, что я здесь?
— Тараблин. А про концерт? Афишу ведь на входе пришлепнули. Я, кстати, содрала. На память. А что не будешь играть?.. Проще простого. Я сразу поняла, что тут какой-то шлепендрёж. У тебя же нет слуха.
— У меня?
Я был искренне изумлен, если не сказать — оскорблен, и едва не задохнулся от возмущения. Скажи мне кто-нибудь, что я глуп, суетлив, слабохарактерен, пришепетываю, вру на каждом шагу и, допустим, не склонен отдавать долги… Даже последнее не так сразило бы меня, хотя это и чистая ложь. Но нет слуха? Сейчас мне казалось, что Зина легкомысленно и мимоходом покусилась на самое лучшее и несомненное, что во мне было.
— Это говоришь ты?
— Костик, я бестактная. Прости. Ну, спой-ка мне «до».
— Даже не подумаю, — сказал я и запел.
— Всё, всё! — замахала руками Зина. — Экзамен закончен. Это не «до», а какое-то «си-мерзоль».
— Что еще за нота?
— Вот и я думаю.
— Если бы ты сейчас не спасла мне жизнь, я бы убил тебя.
— Верю, начальник. А теперь берем голову в руки, и давай к делу. Дела невеселые. Выпей чаю.
Зина подготовилась серьезно. Чай был налит из термоса, с сухим, клочковатым паром — значит, почти кипяток. Полиэтиленовая коробка с сардельками, зелень, хлеб, бутерброды с сыром.
— А в чай? М-м? — спросила Зина, вынув из сумочки ополовиненную маленькую.
— Употребим отдельно, — сказал я.
— Одобряю, — поддержала она.
— Ну вот, выпили и закусили, — сказал я, после того, как выдержал ритуальную паузу и закурил. — Все честь по чести. Спасибо. Теперь излагай.
На самом деле, я был благодарен Зине за эту затяжку с объяснениями, которая помогла мне собраться с мыслями. Теперь я был готов к любым неожиданностям. Так мне казалось.
— Костик, тебе надо набраться мужества. Прежде всего: мама.
— Она умерла?
— Нет, она пропала несколько дней назад. Лера оставила ее в постели, едва живую, как она говорит. Вернулась, а мамы нет. И ни записки, ничего. Милиция, условно говоря, ищет.
Я вспомнил, как видел маму в последний раз. Таких потерявшихся старушек полный город. У помоек, на вокзалах, в сквериках. К ним привыкли, как к голубям. Старушек у нас жалеть не умеют. Не наша национальная черта. Милиция палец о палец не ударит.
— Да, — сказал я. — Исчезать — это у нас фамильное. А что Лера?
— Слушай, она сбилась с ног. Лица нет. Одни ребра.
Я узнавал Зину. Ее речь состояла из разговорных метафор, которые сбивались в беспорядочную очередь, не знакомясь друг с другом. То есть в голове-то она держала, неверное, нечто зримое и связное, а словами выходило «лица нет одни ребра». Самое удивительное, что понимали ее без труда. Если она скажет про кого-то, что он «мечется без ног», никому в голову не придет искать человека, который быстро ездит на коляске с подшипниками.
— Она и к Варгафтику ходила. Но того как будто озверином накормили. Даже на себя не похож. А вчера, говорят, и его уволили. Приказ не подписан, но говорят. Это все оттого, что наверху… Ну, как это называется в шахматах, когда король и королева меняются местами?
— Рокировка.
— Вот. Они рикирнулись. А Варгафтик кого-то из них больше поддерживал. Королеву, например. А надо было короля. Теперь те в шоколаде, а остальные расплачиваются за свои неправильные симпатии. Не по-людски, Костя. Ведь не по-людски? Варгафтик был хороший. Он еще и Сталина застал.
— Да, Варгафтика жаль. Но, я думаю, он выплывет.
— А с Лерой все равно нехорошо поступил. Сейчас, мол, не тот момент. Во-первых, момент всегда не тот. А во-вторых, мама-то при чем?
— Нам с тобой не понять людей, мыслящих по-государственному. У них в мозгу нет запятых.
— Типа: казнить нельзя помиловать?
— Вот-вот. Можно и проще: «Грипповать нельзя привить». Прерогатива расставлять запятые принадлежит начальству. А те, иногда из шалости, тоже медлят. Или сами не знают. Или ждут, когда что-нибудь треснет, и тогда уже можно обойтись одними восклицательными знаками. Вот и получается сумбур вместо музыки и тотальная неуверенность. Что ни сделай, все равно ошибешься. Ничего не делаешь — тоже, конечно, ошибешься, но не так больно.
— Трушкин, я всегда знала, что ты умный. Хотя и без слуха.
— Еще неприятные новости?
— Есть. Лера чего с ног сбилась? Твои чада тоже в какую-то историю влипли и тоже пропали. Ты прав, какая-то зараза на вас нашла. Все пропадают.
— Подробности знаешь?
— Они вроде бы в секту поступили. Главарь секты заморочил им голову. До того… Милиция справлялась даже, всё ли у них в порядке с психикой? Лера на всякий случай ищет врача, который бы подтвердил, что не всё. Ну, сам понимаешь. Надо спасать. А те, по слухам, готовят теракт. В общем, их ищут…
— И на этот раз, я думаю, не условно, — сказал я.
Все, что рассказала Зина, я мысленно перевел на известные мне факты. Собственно, новой была только версия, которую испекла власть. Да и она была, по правде сказать, не новая.
Родина встречала меня, как и следовало ожидать, без духового оркестра.

 

Зина умница. Она знала, что надо переменить тему и дать мне время переварить сказанное.
— Недавно узнала: во французском тычинка мужского рода, а пестик — женского.
— Чем объясняешь?
— Моего ума не хватает.
— Уроды, — сказал я.
Из срочного информация была еще одна, и ее Зина оставила напоследок. С заходом, как всегда, эмоциональным.
— Тараблин такой расстроенный. Был тут у меня вечером, выл как белуга. Даже выпили с ним за твое здоровье. Очень его волнует проблема неравноправных компромиссов. Трушкин, а что такое неравноправный компромисс?
— Когда оплачиваешь дружеский сабантуй, а получаешь в харю.
— Я серьезно.
— Куда уж серьезней?
— Да, так вот он наказал тебе сообщить, что будет ждать сегодня ровно в двенадцать у башенки под часами на Сенном рынке. Есть у него какой-то план по поводу твоих ребят.
— Он знает, где их искать?
— Я поняла так.
— Ты идешь со мной? — спросил я Зину.
— Дежурю по эфиру. Через полчаса запустят гимн. Я в дверь напротив и через пять минут на месте. А тебе по коридору чапать. Через бомбоубежище нашего детства. Помнишь, как страна готовилась к атомной войне? Сейчас все заброшено. Выйдешь где-то в районе Сортировочной. Времени уйма. Еще нагуляешься.
— И до чего хочу я разгуляться! — сказал я.
— Вот и погуляй. Только сними это птичье оперенье, — Зина ткнула пальцем в мой фрак. — Люди нынче раздраженные. Засмеют, обокрадут, а то и побьют. Я специально захватила свой батничек. Мне велик, а тебе как раз.
Зина помогла мне стащить фрак и принесла вещицу, которая висела в гардеробе. Хэбэшная, серого цвета куртка на молнии и с капюшоном была мне действительно впору.
— Зина, ты золотой человек. В оправдание, что забыл о дне рождения, хочу сказать, что все это время часто вспоминал о тебе.
— Да я и не сердилась вовсе, — сказала растроганная Зина. — На вас сердиться — только печень калечить.
Она споро, но и обстоятельно поцеловала меня три раза и наложила у лица воздушный крестик.
— С Богом!

Приснилось небо

Времена года водили со мной до этой минуты ведьмацкий хоровод, вызывая осень и весну по первому капризу воображения. Хочешь быть солипсистом — вольному воля. Некоторые предпочитают умереть в миазмах собственных фантазий. Акт вполне героический, не хуже, чем другие.
Но из бомбоубежища я вышел в настоящее лето, в этом не было сомнений. Воображению с такой подробностью было бы не справиться.
Небо в ночных облаках только еще просыпалось для рассвета. Возле выхода стояла каменная сторожка, судя по жирным пепельным окнам, необитаемая. Я сел на землю, прислонился к ней спиной и закрыл глаза.
Птицы погруппно вскрикивали, пытаясь поднять на музыку оркестр. Им, как звери из леса, отзывались недовольные локомотивы. Не так-то легко вытащить мир из домашнего сна. Дождь поджаривал на крыше яичницу.
Я вспомнил слова одного режиссера: под холодным дождем артисты играют обычно хорошо.
Вокруг меня собирались несчастные, которые провели под этим дождем ночь. Выброшенные на улицу обманом, безумием или нищетой. Смотреть в их выбеленные холодом, прозрачные глаза было стыдно. С краешка молчаливой толпы показалась мама. Когда я заметил ее, она отвела взгляд.
Прошло, наверное, не меньше часа. Для подведения печального итога больше и не требуется. Мне словно бы прислали на тот свет короткую телеграмму, в которой сухо сообщалось, что семья после того, как я смылся, потерпела крушение и на связь не выходит.
Заслуженных покойников такой добавочной информацией не нагружают.
Хотелось найти виноватого… Черного риелтора с золотым зубом, чиновника, пьющего через соломинку принесенную ему кровь, услужливого карнавального доктора, картонный нос которого в разгул чумы набит дезинфицирующими солями. Я примерял эти маски на знакомые и едва знакомые лица. Один раз мелькнул Тараблин. Он аккуратно засовывал за воротник обеденную салфетку и выл белугой.
Наконец я окончательно стряхнул сон, поднялся и пошел по шпалам в сторону города. Впереди небо, как синяк, наливалось новой грозой, но за моей спиной неожиданно ударило солнце. Навстречу шел товарняк, и на его колесах катился рассвет. Прямо у рельсов поднимались жесткие стебли с голубенькими цветами цикория. Неужели тот самый, подумал я — кофе для бедных? Притворству мы научились у природы, напрасно академик все свалил на цивилизацию.
По динамику круглосуточный женский голос приказал номеру пятьдесят ноль семьдесят девять уходить на запасной путь. Этот заспанный и ненатурально бодрый голос будил меня в детстве по ночам, доносясь с платформы «Фарфоровская». Он напоминал, что где-то без моего участия происходит жизнь, большая и неуютная. Теперь только она у меня и осталась.
То там то здесь стал появляться народ. Едва ли не впервые за последние годы я увидел рабочих. Днем люди торговали и веселились, невозможно было представить, что кто-то и в самом деле встает рано, чтобы что-то произвести. Женщины рассеянно смотрели по сторонам и отрабатывали дневную походку. Старушки с продовольственными сумками спешили на подмену детей к внукам.
Если Пиндоровский и хотел приставить ко мне шпионов, то вряд ли ему это удалось. Прохожие были заняты исключительно собой, ни с кем не желая поделиться тяжелыми утренними мыслями. Им сейчас был бы поперек даже вечерний детектив, не то что занятие сыском.
Все Чертово логово уже представлялось мне умственным и праздным вымыслом. Вот люди — живут и живут. Какое им дело до бездельничающих мертвецов? И от чего собирается их спасать Антипов?
Я понимал, конечно, что не Антипов, а я сам занимаюсь сейчас самообманом. Такое же ощущение, что вернулся из вымышленного мира в реальный, бывало после сна, и еще в молодости, после дня, проведенного в библиотеке. Эти миры долго не срастались. Реальный был не в пример проще и предлагал выкинуть вымыслы из головы. Взросление, как я теперь понимаю, и состояло в том, что между мирами обнаруживались тайные связи и общая интрига. Более того, самое характерное реальный мир норовил перенять у вымышленного, подражая ему хвастливо и бездарно. Смысл по пути стирался, и за ним снова нужно было бежать к книге.
Короче, я не желал отдать простейшим Антипова. Напротив, ожидание того, что я могу встретиться с ним прямо сегодня, придавало силы. Цепочка была короткой: Тараблин — сыновья — Антипов. На четыре часа назначен митинг. У нас будет время все обсудить. Я был уверен, что в такой компании мы сумеем найти решение. Особенно грело то, что впервые в жизни принимать решение мне предстоит вместе с детьми.
Пребывание в Чертовом логове переставило в мозгу какие-то связи. Я то и дело набредал на воспоминания, на клочки и поломанные стулья воспоминаний, которые до того по праву лежали в кладовке и не путались под ногами.
Вспомнил, например, как Лера с детским восторгом рассказывала о молодом инструкторе по туризму. Он был молодой-молодой, но обзавелся седой бородкой и взрослыми смеющимися глазами. Дело было, кажется, еще в школе. Он был остроумен, изящен, галантен, разводил костер с одной спички, ставил под ветром палатку, не забывая улыбаться и шутить. Гитару брал в редкие минуты, но уж эти минуты…
Какую-то он пел им песенку. Дурацкую. Это очень важно, что дурацкую, потому что сам-то был, конечно, умен и глубок. И добр. И набит сведениями обо всем на свете. А песенка дурацкая. Потому что инструктор был легким человеком и хотел передать им эту легкость.
Бессмыслица такая, что и не вспомнить. «Кто-то шел, о чем-то пой-та. Что, мол, было там чевой-то. Что в большой пустыне ктой-то…» Именно так. Но из всего этого складывалась смешная история, вырисовывался нелепый, горячий, мечтательный человечек. Нелепость считалась тогда признаком подлинности. «Утром мыл лицо травой-то. Нет чтоб струей из брандспойта…» Не вспомнить. Да и бог с ним!
Но мне вдруг только сейчас стало понятно, что Лера всю жизнь любила этого инструктора. Потому и отозвалась так на рассказ о Нине. Узнала свою интонацию. А иначе как?
Выходит, мы с Лерой квиты. Крепкая семья, построенная из двух обломков любви.
Ах, каким я был бездарным отцом! Волчок, а не отец. Дети и цвета моих глаз, наверное, не помнят. Всегда убегал, опаздывал, здесь, но и уже, где-то, спешил мыслить, страдать и прочее. Когда им было насмотреться в мои глаза?
А и у них ведь, как у Леры, был свой уголок и свой герой. Звали его Жорой. Жил он в седьмом корпусе, в подвале. Старше моих ребят лет на восемь. В юности Жора занимался планеризмом, однажды разбился, да так удачно, что на всю жизнь остался калекой. Устроился в артель и занимался дома плетением декоративных корзин. Кроме того, весь двор таскал ему на починку обувь, в этом он был, говорят, настоящим изобретателем. При крайнем распаде ботинка накладывал заплату такого художественного свойства, что ботинок можно было продавать втридорога. Уже тогда у него имелись, например, полиуретановые набойки, которые были прочней железных и не скользили. Девчонкам виртуозно и бесплатно изготовлял обувь для кукол.
Мои парни приходили от Жоры всегда сильно вразумленными и добродушными. Словами не кололись, из движений исчезала нервная шарнирность. Книги читали только те, которые советовал или давал им Жора.
Сейчас этот Жора представился мне вдруг островком спасения. Тем островком, на котором укрываются дети. Он в курсе их дел, еще бы! Одобряет ли он их связь с Антиповым? Трудно сказать. Но мое исчезновение они наверняка обсуждали. Я почему-то верил Жоре. Возможно, Тараблин им все рассказал, и у них разработан какой-нибудь план? Чем можно помочь лично мне я не представлял, но сам факт того, что я мог быть предметом их интереса и заботы вызвал тепло в глазах и приятное чувство старости.
Антипов был, конечно, сумасшедшим. Он слишком буквально понимал жизнь. Достоинство было для него, вероятно, физической, вполне определенной величиной, с которой грамотный человек не может не считаться. С этой убежденностью его и нельзя было воспринимать иначе как невменяемого.
Я продолжал перебирать в памяти лица и людей, и все они казались мне сейчас ясными и понятными до последней своей черты. У ГМ была, очевидно, другая история. Он струсил. Под предлогом смерти сбежал от семьи. Но также было ясно, что бытовые обстоятельства в его случае не самое главное. Впервые мне пришло в голову, что формой трусости может быть интеллектуальная заостренность. Желание помочь природе возникает у человека, дошедшего до крайней степени отчаянья.
Пришла еще одна догадка, и столь же неожиданная. На этот раз, по поводу Алеши. А ведь он, возможно, не карьерист вовсе, не злодей и не хамелеон, как мне показалось, а чистый мальчик, действующий исключительно из побуждений добра. Новый тип. Инкубаторские ценности принял как истинные, несуразному и фальшивому служит искренне. Так бывает? Ну, это-то мы, допустим, знаем, что бывает. Природа действует слепо: вложила в него стремление к добру и совершенству, а ценности — дело человеческое, она за них не отвечает. Он ведь даже и вдохновенен бывает на свой лад.
И конечно, в круг этих лиц все время просовывалась голова Пиндоровского. Он больше других хотел, чтобы я и его осмыслил, в надежде очередной раз посмеяться надо мной.
Я знал одно: этот импотент, до сих пор пахнущий пеленками, какого бы ранга негодяем он ни был, опасен. Комический идиот в роли серого кардинала? Вполне реально. По причине собственной увечности он лучше знает людей. Его стоит слушать. К нему и прислушиваются. Нюх на подлое — редкое, бесценное качество функционера, почти стратегический талант. Тем более если носителю его милее генеральских погон сознание тайной власти и плавный ход ведущей шестерни. Добавь Хлестакову чуть ума, проницания геометрии интриг и арифметики отношений — готовый помощник президента.

 

Я чувствовал себя как после больницы: голова гудела от городского шума и в то же время казалась несообразно легкой, готовой вознести меня над землей. Ноги, напротив, тянули вниз. Противоречие, знакомое привязанному аэростату.
В проходном дворе с садом я немного пришел в себя. Здесь не было ветра, и солнце припекало сильней. Первыми нагрелись липы, распространяя приторный и приятный запах.
На скамейке далеко впереди возились мальчик и девочка. Разыгрывалась кровожадная сцена. Девочка, лежа на коленях у злодея, притворно извивалась и махала ногами, а паренек держал пальцы у нее на горле и с разбойничьим рыком душил. Та откинула на сторону голову, и некоторое время лежала с сомкнутым ротиком, изображая безжизненность.
Когда я присел на соседнюю скамейку, они уже болтали между собой.
— Давай еще раз, — попросила девочка.
— Обойдешься, — ответил парень.
— Правда. Мне так понравилось умирать.
— Когда душил, что ли?
— Ну да.
Мальчишка достал из кармана медную трубочку (для стрельбы горохом, подумал я), приставил ее к глазу, дул, стучал ею о колено и, наконец, начал прочищать гвоздем.
— А я ведь после этого попала в госпиталь, — продолжала свою игру девчонка.
— Да? — мрачно отозвался сосед.
Что-то у него с трубкой не ладилось.
— Ты навещал меня в госпитале?
— Конечно.
— Часто?
— Ну. У, суки-прибауки!
Гвоздь застрял в трубке шляпкой, и обратно его вызволить не было никакой возможности. Эта сценка напомнила мне какое-то позабытое начало, и я в который раз почувствовал, как жизнь перелистнулась на последнюю страницу.
Раньше я ловил кайф от того, что жил сразу в нескольких состояниях, в нескольких потоках конфликтующих идей. Революционер и законник, аскет и сибарит, суровый нищий и сентиментальный разбойник, Цветаева, Ахматова, Платон, Ницше, Достоевский, Уайльд — все, как в доме Волошина, могли найти приют в моей душе. Нам внятно всё. Всемирная отзывчивость в невыдающемся организме референта была вроде бессрочного пропуска на Олимп. На предъявителя. Я не торговал своей тайной, но гордился ею безмерно.
Сейчас мне представилось это таким же суетным и неопрятным занятием, как жизнь сразу на несколько домов и в нескольких постелях.
Отец своим исчезновением оставил загадку, у которой не было разрешения. Но сама попытка ее разгадать обещала почему-то внезапную плодотворность.
Ничуть не бывало. Трагедию надо принять внутрь, как лекарство, и жить с ней. Только и всего.
А и с Ниной… Я мечтал встретиться с ней, но — вне всяких обстоятельств, в прежнем возрасте, в той же нетронутой перспективе совместного вырастания и целомудренной любви.
Так не бывает.
Теперь ничего этого нет. Я отвердел. Мой локоть уже небезопасен для прохожего. Моя улыбка может уязвить и даже ранить. Меня не воспринимают больше, как сквозняк, но и в узкое окошко я бы вряд ли сейчас сумел выскочить.

 

Город уже отряхнулся от ночных таинственных недоразумений, повеселел и был готов к новому уроку забвения. Над Сенной, отливая радугой, летали мыльные пузыри, семейные ларьки торговали дисками, слоеными пирожками, попкорном, пивом и сигаретами — блоками, пачками и поштучно. Над входом в подвал с прохожими заигрывал едва заметный днем, бегающий свет лампочек. Я всмотрелся и прочитал: «SПБ». К остроумию местных рекламщиков надо было привыкать заново. Мой книжный ум не сразу понял, что зазывалы имеют в виду не скромную принадлежность к северной столице, а гордую Sеть Пивных Баров.
Человеческая теснота выдавливала на лицах блуждающую улыбку. Музыка была разделена на квадраты. За местом под солнцем боролись Битлы, космический Мариконе, Нюша, но всех внушительно поддавливал с пафосом бомжа-пролетария Шнур:
Стас Михайлов, Жанна Фриске,
Из бетона обелиски,
К манной каше две сосиски
Любит наш народ.

Молодые пары, заглядывая друг другу в глаза, весело подпевали куплет: «Любит наш народ всякое говно, всякое говно любит наш народ». Последний альбом «Ленинграда» расходился на цитаты.
Слева и сзади, словно бабочка, пробившаяся сквозь заросли, защекотал ухо женский голос: «Взмах длинных ресниц, ласковый взгляд наугад — и все в порядке». Что-то мне подсказывало, что из плюрализма кто-то дал слово той самой Жанне.
Безыскусные фразы потому и народны, что тянут за собой толпу таких же безыскусных соседей. Во мне дернулось в ответ мелодраматичное эхо, что-то вроде: «На что потрачена жизнь?» Фраза была по-народному значительна и взывала к уважению. Знать, непустой, чувствительный человек напрягает голос. Имеем понимание. И сами лелеем свое страдание, а потому — люди.
На память пришел оригинальный стихотворец, который, юродиво паникуя, слезясь и желая понравиться, объявлял о своем решении завещать скелет академии, но с тем, однако, чтобы на лбу его навеки был наклеен ярлык «Раскаявшийся вольнодумец». Вот-с! И ведь потому, прохиндей, ограничился студентами, что если завещать собственную кожу на барабан, с тем, чтобы каждый день выбивать на нем русский национальный гимн, то это сочтут за либерализм и кожу его запретят. А так все же умеренная, не громкая, но память.
Каждый из нас с кем-нибудь из литературы хотел бы выпить на брудершафт. Не то чтобы я мечтал выпить с этим капитаном, но другой любезный собутыльник мне, пожалуй что, и откажет. А с этим — есть о чем поговорить. Например, может ли солнце рассердиться на инфузорию, если та сочинит ему из капли воды? И в то же время: если нет Бога, то какой же я капитан?
Я самоуничижался, смеясь. Мне было весело, правда. Представить смешным самое, может быть, надрывное желание, стошнить этим заветным подразумеванием — полезная для души процедура.
Тут на обочине, под тополем, который не успел в этом смраде надышаться своими быстро состарившимися, рябыми листьями, я высмотрел знакомую пару. Это были Энн и Тина. Я им почему-то небывало обрадовался. Тоже беглые. Или вольноотпущенники. В Энн исчезло напряжение прораба, Тина чему-то смеялась, доставая из газетного кулька ягоды и машинально вкладывая их в рот мужа. Оба запивали черешню баночным пивом. Я дождался их взгляда и с легким сердцем ушел неузнанным.
Сейчас мне было жаль только того, что их не было на моем концерте, вернее, что концерт не состоялся. Я снова чувствовал в себе силы сесть за инструмент. Пальцы в воздухе нащупывали клавиши, нога нажимала на педаль, звуки летели и жестко сталкивались, ища новый порядок. Презирайте меня, дети гармонии, хотелось мне крикнуть на манер дикого капитана. Но это честная музыка.

 

До встречи с Тараблиным оставался час. Надеюсь, выяснение отношений состоится не сегодня. Мне вообще не хотелось выяснять с другом отношения. Как выговорить фразу: «Зачем ты упек меня в эту яму?». Были у него какие-то расчеты. Компромиссные, да. Уберечь хотел, помочь, и бережно укрыл одеялом по самую носоглотку. Какое это теперь имеет значение? Расчеты не оправдались. О чем толковать?
А у меня разве таких расчетов не было? Я добровольно отдал незабвенной Алевтине Ивановне свой паспорт. Трагедия была слишком велика, чтобы думать о паспорте. Вот так все и морщимся, и мельчаем от сознания необъемности происходящего. А сейчас я вынужден был смотреть с подозрением и боязнью не только на милиционеров, но и на любого отвязного прохожего. Неосторожность, которая могла повлечь проверку документов, была ни к чему.
При входе на рынок встретились два таких опасных гражданина. Один подкинул ногой голубя, прыгнувшего за брошенным окурком, продолжая при этом разговаривать по мобильнику. Потом сложил телефон и, не меняя выражения мрачной задумчивости, сказал:
— Мама звонила.
— Ну и что? — спросил спутник.
— Сказала, приедет.
Я внутренне сжался — голос показался знакомым. Это он сказал Малышу: «Пошли. Пчелы заждались».
Пиндоровский вполне мог послать за мной не шпионов, а «ублютков». Пустым делом было пытаться понять, чем я могу ему быть опасен. Достаточно того, что неприятен. Таких гнобят с особым сладострастием.
Впрочем, «ублютки», если это и были они, не обращая на меня внимания, растворились в толпе.
Словечко «неприятен» напомнило о листочке, который на прощанье вручил мне Шитиков. Я развернул его и стал читать на ходу.

 

Одной маленькой пустынной страной правили два юриста, соединенные друг с другом супружескими узами. Нетрудно представить, что верховенство закона почиталось тут больше, чем внезапные капризы и эмоции, благодаря которым развалилось не одно государство. Юристы были в своем деле людьми образованными и построили, в конце концов, общество по правилам, угаданным великими утопистами всего мира. Согласно Платону, например, они старались поддерживать однородность и единомыслие во всем обществе, не допускали разногласий и столкновений интересов, вызывающих те или иные чувства, утяжеляющие душу, прививали гражданам правильное мировоззрение и ограждали, насколько это возможно, от влияния других стран. В идеале предполагалось освобождение от привязанности ко всему телесному, и в наибольшей степени от желаний. Художников, вопреки мнению великого идеалиста, решено было пока из государства не изымать, поскольку их кустарная продукция и без того пользовалась у населения незначительным спросом.
Как и везде, законы в этой стране были непонятны и противоречивы, часто ими совершенно невозможно было определить, какой поступок законен, а какой нет, какой справедлив, а какой несправедлив, где правда, а где ложь. Но удобство заключалось в том, что страной правили юристы, которые всегда приходили народу на помощь, давая компетентные объяснения. Без этого ходить бы всем по правовому полю, как по минному, или же в обход, где как раз любили отдыхать супруги. Такой случайной встречи с четой никто, конечно, из подданных не желал. Во-первых, это походило бы на фамильярность, во-вторых, мало ли на какую сцену внезапно выйдешь.
Так или иначе, люди могли уже не предаваться никаким размышлениям исторического, политического или социального порядка, и всегда пребывали в изумлении. Ибо всё, буквально всё окружающее внушало им одно только высокое представление о правосудии. Проникнутые почтением, охваченные испугом, они готовы были сами говорить перед судьями о собственной виновности, даже если в душе не чувствовали себя преступниками. Но как мало значила душа какого-нибудь солдата или владельца заводов, газет, пароходов перед символами закона и вершителями общественного возмездия. К тому же личный адвокат за скромный гонорар готов был разубедить подсудимого в его невиновности.
На модернизацию и благоустройство судов власть не скупилась. Архитектура великолепная, количество сидячих мест увеличено, клетка подсудимого на возвышении, что наводило на мысль, что предстать перед судом было для самого обвиняемого пусть и несколько мрачной, но все же почестью и отличием. Для допущенных на судебное заседание завели буфет. В этой стране заботились о людях не на словах, а на деле. Удивительно! просто удивительно! И правосудие получить, и водки напиться — все можно!
Как истинные христиане, юристы исходили из априорной греховности человека. Чем выше поднимался тот по карьерной лестнице, тем больше грехов накапливалось не только у него в душе, но и в файлах соответствующих инстанций, тем роднее люди элиты становились друг другу и тем больше нуждались в отеческой заботе юристов. В политических дебатах оппоненты обвиняли друг друга во всех смертных грехах, отдавая благотворную дань гласности и потешая публику. А кто бросит камень, подумайте сами? Тем более что дело происходит не в суде, и после спектакля каждого ждет не лязг замка в одиночной камере, а обед, заказанный в ресторане. Чистосердечные и страстные часто прибегают к метафорам, что только украшает искусство спора и свидетельствует о наличии ценностей. «Лучше быть партией жуликов и воров, чем партией бандитов и убийц!» — эффектно заканчивал речь политический лидер, даря улыбкой своего визави. Ловко сказано, не правда ли? Иногда юристы назначали кого-нибудь особо виновным, тогда уж да, лязг замка и годы для раздумий. Такие экологические процедуры в правовом обществе, согласитесь, естественны. А зато какой мир и климатическое великолепие поселялись в окрестностях центра на короткую перспективу. Молитвой только и можно выразить.
Некоторое недовольство двора вызывало лишь то, что супруги были между собой разительно не похожи. Буквально все в них было разное, кроме роста, экономного, как у космонавтов. Век назад страну выводил из руин тоже юрист, но он был в единственном экземпляре. А тут… На лице у одного — застенчивая улыбка несовершеннолетнего принца, у другого — ухмылка черного полковника, невольно пробуждающая в мозгу преступную мысль о пытках. Немудрено запутаться и наделать ошибок в поведении. То задрожат неуместно перед принцем, забыв сказать комплимент по поводу обворожительной улыбки, то бегут прикладываться к руке полковника, хотя правильно было бы подобострастно остолбенеть или хотя бы рявкнуть «здрассь» осевшим голосом.
А и супруги иногда как будто намеренно вносили путаницу в подобострастие. Несовершеннолетний принц принимался вдруг отчитывать генералов и страшно таращить при этом глаза, а полковник садился за фортепьяно и приятным полицейским тенором напевал любимый народом романс «Жасмин осыпается к полночи».
Вообще говоря, кто в семье главный, ни для кого не было секретом, но приходилось вести себя так, как будто он есть, то есть раздавать знаки внимания направо и налево, что являлось дополнительной нагрузкой на вестибулярный аппарат.
Вечерами супруги любили расписывать «пульку» с местными миллиардерами. Причем сумму банка, для интенсификации интриги, объявляли уже после того, как игра заканчивалась. Говорили про это разное. Одни утверждали, что проигрыш стоил не больше чем жизнь, другие, что не меньше чем миллиард.
По комфортности проживания эта страна не знала себе равных. Некогда русский психоаналитик и пророк рисовал три пути развития общества: муравейник, курятник и хрустальный дворец. Безмысленное, но стадно согласное существование в муравейнике, вольное, пусть и скверно устроенное в курятнике и благоденственное, но устроенное чужой волей во дворце. Человек по глупости и жадности мечтает жить во дворце, не понимая, что осчастливленная природа его взбунтуется от любого регламента.
«Да осыпьте его всеми земными благами, утопите в счастье совсем с головой, — писал психоаналитик, — дайте ему такое экономическое довольство, чтоб ему совсем уж ничего больше не оставалось делать, кроме как спать, кушать пряники и хлопотать о непрекращении всемирной истории. Рискнет даже пряниками и нарочно пожелает самого пагубного вздора, самой неэкономической бессмыслицы, единственно для того, чтобы всему этому положительному благоразумию примешать свой пагубный фантастический элемент.»
Гениальное остроумие юристов еще не вполне оценено. Из трех вариантов будущего они осуществили сразу все. Демократия, как в муравейнике, была занята своими хвойными иголками. В разделенном на клетушки курятнике каждый мог проявить свой фантастический элемент: хоть кукиш соседу показать в виде рейдерского наезда, хоть поупражняться в домашнем деспотизме, а то и обмануть или уничтожить весь мир в виртуальном окне. А уж о благоустройстве дворца-курятника позаботился научно-технический прогресс. Всё, главное, обустроилось самой собой, без всяких там социалистов, нигилистов или революционеров. К всеобщему удовлетворению. И от пряников нет необходимости отказываться.
Неудивительно, что в целом граждане королевства были настроены патриотично. Некоторые вольнодумцы могли, правда, ввернуть в приватном разговоре, что подобные браки не во всех еще странах признаны законом. Но суверенная страна и не должна обращать внимания на оригинальный взгляд со стороны. Остальное население выражало иногда тревогу лишь по поводу того, что у супругов не может быть наследника. Однако и здесь был не совсем законный, но все же выход, который…

 

Злая притча Антипова была написана тяжеловесно, и для читателя, не разделяющего взгляды автора, на мой взгляд, довольно скучна. Но чтение я прервал по другой причине. Мое внимание привлек разговор у лотка. Вернее сказать так: он попал в мое сознание, может быть, в болевую его точку. Так электрическим ударом дает о себе знать забытое воспоминание или приводит в чувство занесенная из домашней ссоры горячая реплика в скучном спектакле. Уязвленный родственным напоминанием зритель как будто выскакивает из сна и, ослепленный, начинает соображать: о чем, о чем, помолчите же секунду, о чем это?
Старушка в маленькой черной соломенной шляпке, нелепо зацепившейся за узелок на голове… Как недоеденный пирожок, подумал я. Мальчишка из озорства метко сбросил с крыши.
Нет, тут надо как-то объяснить. То ли я сразу вспомнил о маме, то ли вообще дожил до того возраста, когда стал замечать наконец старушек и всех их повально жалеть. Ведь в молодости всякая старушка для нас — Шапокляк. Востроносенькие, слепые, вздорные, берущие на жалость. Эта была тоже Шапокляк, то есть востроносенькая и в очках. Но беззлобная… Куда там! В ее лице читались сразу все пережитые за жизнь унижения и, более того — привычка к этим унижениям.
Так вот, старушка эта, держа перед собой среднего размера сумку (то ли большая дамская, то ли маленькая продуктовая) обращалась, глядя снизу вверх, к продавщице (а у нас, вы знаете, постаменты для рыночных торговцев установлены так, что ногами они стоят примерно на высоте вашей груди, почти как памятники). Она обращается:
— Дочка, мне четыре картошечки. Вот отсюда, — старушка показала пальцем на лоток красной картошки.
Девица (тяжелое, спелое лицо), раскрасневшаяся от перепалки с соседом, в которой, как речка подо льдом, блестел половой подтекст, обратила взгляд поверх крыш, в ту часть пространства, где не было ничего, кроме белесого, выцветшего неба. Она и не притворялась, что высматривает там что-либо интересное, а вроде как это было просто утомительное, но необходимое упражнение для глаз, которые занозились за день от вида надоедливых, невзрачных и жадных покупателей.
Старушка терпеливо ждала. Она не хотела или не смела себе признаться, что ею пренебрегли и показывают, что пора ей уже раствориться в пространстве. А может быть, опыт подсказывал, что унижение еще не отработано полностью. Если перетерпеть, размазаться окончательно, для услаждения чужих глаз, то все-таки можно получить причитающееся.
Девице молчаливая настырность бабки надоела, и она решила, наконец, объясниться словами:
— Ну что ты смотришь на меня, как червь на овощ? Да я за четырьмя картошками и жопу нагинать не стану.
Старушка понимающе кивнула. Вот ужас-то в чем! Она и на этот раз не обозлилась, не обиделась хотя бы, а кивнула понимающе и, чуть заискивая, но внешне сметливо, давая понять, что способна оценивать происходящее, обременительность своей просьбы то есть, сказала:
— А я еще и морковки возьму.
И тут я вспомнил, что точно такой сцены был свидетелем в прошлой жизни. Старушка тогда сконфуженно поплелась дальше вдоль лотков. А я, занятый своими мыслями, опомнился слишком поздно. Рванулся обратно к лотку, чтобы накупить овощей на все имеющиеся деньги, донести сумку до дому, поцеловать на прощанье, но старушки нигде не было. Черепаший шаг, а затерялась мгновенно. Что же я такой рассеянный, думал тогда с досадой, или наоборот — такой сосредоточенный? Этот эпизод так и остался в памяти мелко дергающей занозой.
Даже за несколько мгновений до конца что-то можно узнать впервые. Я впервые понял сейчас смысл выражения «в глазах потемнело».
Ну нет, больше вам это не пройдет!
— Девушка, — сказал я, — обслужите, пожалуйста, как вас просили.
Слова были не те. Не те. Но где же найти те? И почему мы всегда так беспомощны в предъявлении претензий? Тут же становится стыдно за себя. Да кто ты такой? Смотрите, он права качает.
— Тебе чего надо, мужик? — вступил в разговор половой сосед девицы.
— Я не с вами разговариваю.
Вот тоже. Никакой находчивости. Куда подевалось остроумие? Сейчас он ответит…
Он ответил:
— А я с тобой.
— Издеваются над людьми! — крикнул за моей спиной женский голос. — Понаехали, чурки поганые. Перекупщики!
Любой инцидент приобретает у нас национальный оттенок. Запахло скандалом. Осадить внезапную помощницу значило начать борьбу на два фронта. То есть сразу проиграть. Но и терпеть ее было нельзя.
— Помолчите, дама! — сказал я резко. И сразу почувствовал, как публика отхлынула от меня душой.
— Да ты пьяный, что ли? — мгновенно отреагировала дама.
— А чего молчать? — встрял старичок, похожий на академика Павлова. — Я здесь в блокаду казеиновый клей жевал и всё в коммуналке живу. А они уж давно в отдельных.
Я успел заметить, что моя старушка, смекнув, к чему клонится дело, смылась. Получалось, что я борюсь за справедливость вообще, не имея возможности ее наглядного применения. Личность ушла. Это меня еще больше обозлило.
Народу уже собралось много. Сквозь толпу протиснулся вислоусый охранник в форме:
— В чем дело?
— Обзывается, давит пальцами на весы, — не раздумывая, соврал все тот же сосед продавщицы. — Он что, гирям не верит?
— Это ложь! — крикнул я. — Она отказалась обслуживать старушку. Сказала, что не будет из-за нескольких картошек задницу свою утруждать.
Да, оратор из меня хреновый.
— Обзывается еще, — сказала девица. — Задница! Сам ты в таком случае задница! А у меня как-никак попа.
Девица похлопала себя по ягодицам. Мужская часть публики деликатно заржала.
— Погодите, — сказал охранник, — о какой старушке речь?
— Она уже ушла, — сказал я. — Только что.
— Ну вот, — философски заметил охранник. — Старушка ушла, а вы митингуете. Как это понимать? Вот и расходитесь.
— Да вы понимаете, что это хамство? — снова вскрикнул я.
— Почему вы так со мной разговариваете?
— Я не вас имел в виду, а старушку. То есть вот эту девицу.
Сзади меня кто-то сжал за бицепс:
— Послушай, друг.
Металлическая хватка давала понять, что мне не стоит обольщаться дружеским тоном.
— Уберите руки! — закричал я и сделал движение, похожее на взмах дирижера, завершающего мучительную дуэль с оркестром. То есть сначала взял вверх, будто оглаживая большой глобус, потом резко опустил вниз.
В этот момент что-то легко ударило меня под коленки. Толпа, как выяснилось, давно расступилась, я без чьего-либо сопротивления повалился назад и вбок и заорал, теперь уже от неожиданности и боли. Рука по локоть провалилась в котел с крутыми щами. В нем оказалась и половина лица. Для того чтобы встать, нужно было теперь опереться рукой о дно, то есть погрузиться еще глубже. Рука горела и была беспомощна, как плавник. Мое купание в щах заняло не меньше минуты. Толпа смотрела молча, как в «Ревизоре».
Наконец я поднялся, обтекая, и протянул руку, обвешанную рыжей капустой, к низкорослому пареньку, который показался мне владельцем тачки:
— Это что?
Он мгновенным приемом заломил, нет, понял я тут же, сломал мне руку, и я оказался на асфальте. Ботинок соскочил с ноги и лег рядом. Нечего было даже и думать — достать его и снова надеть. А паренек заговорил с удивительной для каратиста жалкостью, ища сочувствия в публике:
— Испортил суп. Плати. Вез обед. А? Кто теперь будет кушать?
Я, в общем-то, все уже понимаю, но не сдаюсь. И в глазах по-прежнему темно. Рука вопит от боли, ухо жжет. Головы у всех движутся как-то отдельно от туловища и кривляются, будто висят на крючьях.
Последняя ошибка: с помощью здоровой руки я вновь попытался подняться, что было воспринято, как бунт личности. Владелец тачки взял в руки металлический черпак, сказал:
— Эй? — и сильно ударил меня по голове.
Это был сигнал. Толпа снова пришла в движение. Сочувствующие кричали «Вы его убьете!» или «Нужна “скорая”». Надо мной нависло лицо «ублютка», который разговаривал со своей мамой по мобильнику. Он улыбнулся и спросил:
— Человеческую речь понимаешь? — после чего опустил на голову, приклеенную к асфальту, тяжелый кулак с зажатой в нем связкой ключей. Череп треснул, и я на какое-то время отключился.
Били ногами. Охранник дружески брал за плечи то одного, то другого, приговаривая:
— Ну хватит. Подеретесь еще.
Потом наступила тишина. Я лежал на асфальте. Мне в который раз везло: асфальт прогрелся и щедро отдавал тепло, понимая, что униженному человеку оно необходимо. Потому что это, скорее всего, последнее тепло, которое тело способно почувствовать и понять. Дальше уже не будет смысла относиться к нему сознательно.
У меня было ясное чувство, что всё, что это конец. Но и оно было какое-то неполное, ничтожное в своем трагизме и неудовлетворительное. То есть я понимал, что всё, но при этом как будто хотел, при отсутствии голоса, спросить кого-то: «И это всё? И только?»
Мысли наплывали на меня одна за другой, вроде мелкой волны. Короткие. Дотронется и отступит, дотронется и снова попятится.
Несколько раз в жизни выходило мне бунтовать, но всегда это получалось нелепо, длилось недолго и с последствиями разве что для меня самого. Вот и сейчас я хотел еще что-то крикнуть гневно, с вызовом, но заранее предчувствовал уже комический эффект от этого тираноборства и заранее пожалел себя, вернее, свое приниженное, не идущее к гневу лежачее положение.
Новая волна.
А возможно, в ближайшие часы меня ждало участие в великом событии, подумал я. Эта бодрая волна только лизнула — то есть только промелькнуло в голове, что, может быть, событие оказалось бы и великим. Но тут же прошло и забылось.
А вот то, что не нашел маму… Быть может, она отправилась искать меня? Кто, кроме меня, напомнит теперь о ее небывалой красоте?
Дети… Я, кажется, подсучивал ногами, все еще бежал к ним. Было у нас какое-то дело… У них в руках будто бы конец ниточки, и у меня конец другой ниточки. Нам надо было встретиться, мы уговорились, и связать эти ниточки узелком.
Сильный ветер шел по низу. Дуло. Особенно в правую ногу без ботинка. Большой палец прямо-таки захолодел. А! — вспомнил я. Там же в носке дырка. Хорош он был сейчас, голо вопрошающий, сбекренившийся от непосильной ходьбы урод!
Я заметил эту дырку еще в воскресенье. Конечно. Но ведь при таких метаморфозах кто думает о дырке в носке? И потом: я как бы себе уже не принадлежал. Мое внимание было сосредоточено исключительно на главном событии. И вот теперь, разумеется, именно эта дырка вылезла на первый план.
Уже начинающая загустевать лужа крови у головы не так беспокоила меня сейчас, как эта выставленная на всеобщее обозрение дырка. Ну, этот фокус сознания известен. И покойник заботится прежде о своем внешнем виде, а потом уж об отпущении грехов. Сейчас ротозеи начнут смеяться, кто-нибудь и пожалеет. Неизвестно, что хуже. Но дело, дело не в этом.
Эту дырку, или заплату, или голую шею без шарфа, или обносившийся до подкладки воротник придумала русская литература. Я снова попал в сюжет. Стал кормом для толпы. Что ей до того, что у меня есть тайный билет на Олимп? Будут помнить теперь только эту дырку. Кто-нибудь из самых никчемных вставит еще в свою протестную поэму.
Но и эта нестерпимая волна отошла, оставив меня в покое.
Я лежал на поле боя. Надо мной было небо, одно только небо, не ясное, но все-таки неизмеримо высокое, с тихо ползущими по нему серыми облаками. Мне полагалось сейчас думать, и я примерно так и подумал: о ничтожности жизни, значения которой никто не мог понять. И о еще большем ничтожестве смерти, смысл которой никто не мог понять и объяснить. «Да, все пустое, — думал я, — все обман, кроме этого бесконечного неба».
И как будто въяве увидел, как согласно со мной шевелит губами и кивает головой Пиндоровский и подливает себе в бокал шампанское, проглотив таблетку, может быть, «Виагры». Хотя зачем ему? — подумал я тут же с мстительной злостью (потому что ничего уже у меня больше не оставалось, что я мог бы ему противопоставить). Зачем? Не для жизни же с насекомыми?
Вот, собственно, и все. Сейчас я умру, меня отвезут в криминальный морг, где складируют трупы бомжей и других неопознанных жертв уличных конфликтов. Для порядка подождут несколько дней заяву от родственников, потом бросят в фанерную коробку, и безымянная могилка, которой я так бежал при жизни, примет меня вместе с другими нечастными.
Стрелки часов на башенке прыгнули одна за другую.

notes

Назад: Шитиков, Шитиков…
Дальше: Примечания