Тетрадь девятая
Воздушные мытарства
Бунт храбрых мозгляков
В первый момент я решил, что это припадок садизма: Пиндоровский грыз зубами живого крысенка.
Тело мое мобилизовалось, и по отсутствию в нем испуга я понял, что ждал чего-то подобного. Он лупил крысенка своей крупной ладонью, словно хотел отбить ему мозг. Голову того мотало от щеки к щеке, он извивался, пищал и скалился, брусничные глаза готовы были выпасть из орбит. Наконец садист больно сжал несчастного, поднес его к лицу и брезгливо отбросил на стол. Платок с рассыпанной брусникой, словно и впрямь был живой, сжался, потом расправился и медленно, головой вниз свалился мне на колени.
— Ффолочи, — стонал Пиндоровский, мотая головой. — Кто профоронил?
Из гортани его помимо голоса исходил тусклый и одновременно пронзительный звук. Собравшиеся, среди которых был генерал и несколько медийных лиц, невольно заслонялись от него, упадочно жестикулировали и заметно конфузились.
Из возгласов и оправданий суть события, которое привело Пиндоровского в слабодушную истерику, постепенно прояснилась и для меня, хотя о полном понимании происходящего говорить было рано.
На послезавтра в городе был назначен митинг, посвященный предстоящей перекраске фасада царского дворца — главного музея страны. Митинг был санкционирован властями, которые приветствовали свободное изъявление народной воли по столь важному вопросу. Простор для исторических дискуссий был широк.
Исторический цвет, то есть тот, который замыслил архитектор, был песочно-розовым. Градозащитники стояли именно за него. Российские цари, после десятилетий коммунистического произвола и по истечении гнева, снова были в народном фаворе. Окажись они в живых, их, несомненно, избрали бы почетными гражданами города, но довольствовались тем, что церковь возвела последнего царя в ранг святого, считая, что он искупил своей кровью клятвопреступление соборному обету верности престолу. О падающих деревнях, потопленном у японских берегов флоте и подстреленных, точно птицы, детях, забравшихся на деревья поглазеть на мирную демонстрацию, вспоминали редко и с трагической ужимкой объективных историков. В общем, почувствовать себя вновь подданными самодержца, хотя бы и заочно и только благодаря исторической гамме, хотели многие. Среди них была небольшая группа, которая утверждала, что колер фасада был не песочный, а персиковый, и в отстаивании своего мнения была беспощадна. Эту эстетическую распрю решено было поощрять.
Другую многочисленную группу возглавил знаменитый рок-музыкант, что явилось неожиданностью, потому что представляли ее пенсионеры и молодые коммунисты. Эти считали, что дворец нужно выкрасить в багровые или кирпично-красные тона, каким он был во времена революции. Тем более что при вкусах нынешней элиты он наверняка получится не песочным, а именно розовым и дополнит ряд гламурненьких памятников. «Я против любого гламура», — заявил присоединившийся к ним кинорежиссер из дворян, автор популярного физиологического сериала «Исповедь беременной проститутки». Не считаться с этой наиболее агрессивной частью электората было нельзя, но и особой поддержки у нее не было.
Самая значительная часть обывателей не желала перемен вообще, нынешний лазурный или зеленый цвет их вполне устраивал. Он соответствовал их настроению и привычке, пожелание сводилось лишь к тому, чтобы сделать его менее ядовитым. Главный аргумент этой группы состоял в том, что зеленый цвет нравился их детям.
В общем, гражданская акция обещала быть насыщенной содержанием и принести удовлетворение всем участникам. Уже принято было решение придать дворцу песочно-персиковый цвет, и фирма «Русские краски» получила заказ, который держался в секрете. Но тут на сцену вышли не прописанные в сценарии силы, «храбрые мозгляки», как именовал их Иван Трофимович, которые, в свою очередь, тоже делились на группы, и каждая из них была особым образом неприятна автору постановки.
В ходе выработки плана завтрашних действий для меня постепенно стала проясняться остроумная связь между футурологией и плебисцитом, которая до того мучила своей неопределенностью.
Будущее всегда виртуально. Тонизирующим эффектом правильно приготовленного будущего научились пользоваться еще коммунисты. Но нынешняя эпоха внесла существенные дополнения в этот рецепт.
Информационные каналы, которые открылись во времена Великой Перетерки и несколько лет специализировались на развенчании и угрюмой правде, изменились, как меняются с годами люди. Раньше революционером не был только подлец, теперь только дурак продолжал размахивать флагом. Разобрав прошлое, как нищие разбирают помойку, и не найдя в нем ни одной пригодной для человека и достойной его вещи, люди и сами почувствовали себя осрамленными: как же они прожили на этой помойке, почитай, всю жизнь? Психика нуждалась в отдыхе и положительных эмоциях. Отныне беспристрастные аналитики, перехватив у ниспровергателей ухмылку глумливости, выстраивали цифры и факты по подсказке своего патриотического сердца. Им верили. Сознаться в том, что страна вновь оказалась на обочине, не позволяли себе даже самые мужественные. Анаболик свободы, принятый в неумеренных дозах, развинтил организм, о ней вспоминали с тоской. Между тем перемены были налицо, заря будущего била из-под ног.
Физические силы человека, допустим, почти беспредельны, но психологический порог терпения есть даже у каторжника со стажем. И он ждет весеннего просвета в небе, дарового березового сока, передышки в лазарете или выигранного в карты пайка. Короче, всем хотелось верить.
Однако народ уже привык к непреодолимым трудностям, и это тоже приходилось учитывать. К тому же, ужасы, катастрофы и тотальная коррупция повышали значимость личного комфорта. Поэтому не только желтая, но даже и чиновная и патриотическая пресса продолжала «кошмарить» население. К позднему завтраку спешно готовились новости об угнанных пиратами судах, сгоревших заживо инвалидах, взорванных домах и взятых под стражу министрах. Из подземелья на глазах у телезрителей выводили освобожденных рабов и тут же сообщали о тысячах ненайденных заложников. Утром из аптек исчезали инсулин и корвалол, но уже к обеду те появлялись вновь по указу президента или губернатора.
Это рождало уверенность в том, что жуликоватая и опасная по сути своей жизнь, тем не менее, просматривается сверху до самых мелочей, до ресничного шевеления какого-нибудь затрапезного киллера, и, если выстрел предотвратить нельзя, справедливость все же не остается внакладе. Оборотни в шинелях и растерянные чиновники покорно показывали телезрителям пальцы, которые светились порошком от помеченных купюр. Преступников обычно на следующий день после отбытия роли отпускали, но об этом СМИ уже не сообщали: чувство народного возмездия временно было удовлетворено, а саму историю забывали наутро, как вчерашний детектив.
Контраст между страхом исчезновения и почти уже добытым благополучием пробуждал чувства сентиментальной преданности жизни как таковой. Утром в новостной программе показывали старушку, похоронившую мужа и семерых детей. Сотрудники МЧС вносили ее в первую в ее жизни квартиру, она плакала и сбивчиво цитировала слова старого гимна. На новоселье один из президентов подарил ей кровать, поскольку последние пятьдесят лет блокадница спала на сундуке.
Баланс оставался неизменен. Справедливость сплошь и рядом запаздывала, но всегда находилась в пути. Чем меньше было доверия к местным властям, тем выше становился рейтинг президентов. Экономические провалы приравнивались к природным стихиям, и те, кому положено, всегда были готовы к бою, двигая перед собой платформы с реформами и национальными проектами.
Жители сел, затаив дыхание, слушали о прорыве в области нанотехнологий и электронном правительстве, и им в голову не приходило сетовать на то, что сами они сидят без газа, а правительство в лице главы местной администрации продало их грибные леса шведам. Во-первых, шведы каждый год устраивают народные гулянья с бесплатным пивом и сахарной ватой для детей, а во-вторых, глава администрации уже два раза после вечеринок в своем индивидуальном дворце бегал по улицам голый, хихикая, лез в мошонку за мелочью и предлагал всем взаймы; в следующем году им наверняка предложат голосовать за нового.
Только на первый взгляд это выглядело возвратом к прежней тоталитарной системе. Отличия были кардинальные.
Раньше выступления диссидентов и злопыхателей ловили жадно, прежде всего по западным «голосам». Смертельный глоток правды требовался ежедневно, как прописанная врачом микстура. Теперь сведения о том, как президенты по-семейному делятся с олигархами государственными деньгами, тонули в общей желтизне и казались мстительным вымыслом людей без воображения. Очередное убийство журналиста, ребенок-маугли, обнаруженный в центре столицы, непомерные цены в Малмыже или третий выкидыш кинозвезды, ставший следствием наркотиков, шли транзитом через сознание обывателя, создавая необходимый фон правильному пищеварению. Экранная атмосфера гротеска и фантасмагории напоминала страшный карнавал, который всегда был рядом: машины переворачивались, самолеты взрывались, страна ждала объяснений из «черного ящика», порнозвезда в программе «Верность» сообщала, что отказывала режиссерам и всю жизнь прожила с одним супругом, раскаявшийся педофил цитировал Библию, последнее интервью давал сектант-самоубийца. Все это не то что была неправда, но шла в сознании по какому-то другому разделу.
Потребность в правде теперь удовлетворялась из источников, в которых она, как все знали по прошлому, не ночевала. Они назывались проверенными. В них правда так тщательно очищалась и дозировалась, что почувствовать ее первоначальный вкус было невозможно. Но эта-то чистота и была теперь надобна вконец одуревшим участникам карнавала.
Кроме лекарств и водки у всех есть потребность в воде. К тому же, карнавал только тогда умеренно возбуждает, а не превращает жизнь в один большой глюк, когда известно, что кто-то в то же самое время отряжен следить за дымом из труб ТЭЦ, арестовывать партии фальшивых лекарств и подавать огнеметные дразнящие сигналы бодрствования на границе с малой страной. Многие подозревали, что это тоже было частью карнавала, но выбирать особенно не приходилось.
Мир вокруг снова вел себя недружелюбно, и это было знаком возвращения к норме, потакая природному недоверию и рождая новый порыв любви к родному очагу. Чистые краски, которыми рисовалось будущее, казались при этом не только прекрасными, но и истинными. Чем страшнее становился карнавал, тем увереннее люди доверялись будущему. Более того, все были убеждены, что именно за такое будущее они и голосовали и речь идет просто об исполнении их воли, что воспринималось одновременно как Божий промысел. То, что власть не только уважает, но и старается следовать народному вкусу, сомнений не было. Недавно выпустили новый словарь, в котором вошедшие в массы причуды словоупотребления, дававшие повод для издевок просвещенным лингвистам, были теми же лингвистами признаны нормой. Слово «кошмарить», год назад пущенное в оборот одним из президентов, теперь каждый мог найти в словаре после слова «кошма».
Сказать ли еще, что все это была и моя жизнь, мой карнавал, моя родина. Меня давно подташнивало и мутило, но я свыкся с этим состоянием, считая его благородной реакцией организма на фальшь мироустройства. Вокруг были такие же раненые и контуженные, и, прекрасно зная, что все источники вокруг отравлены, я, как и они, просил, не выходя из бреда, только одного: «Пить!»
Все происходящее казалось нереальным, будто я со стороны наблюдал за тем, что делает и чувствует человек, носящий мое имя, а сам в это самое время страдал во втором ряду от бездарности постановки, и только понятная заинтересованность не позволяла покинуть зал.
Все оценки стали по преимуществу эстетическими, поскольку ход сюжета обсуждать не приходилось. Но уж в этом знатоки давали себе волю. В достаточной ли мере, например, наказана соседняя страна и не выглядит ли наша запоздалая принципиальность проявлением братовой обиды? Не дождавшись ответных чувств, брат вынужден теперь камуфлировать финансовую твердость драматической патетикой, вместо того чтобы с самого начала прагматично разделить имущество и перевести отношения на юридическую почву. Вечное наше прекраснодушие и родственные приоритеты, которые вынуждают, в конце концов, и при спасении жопы больше заботиться о сохранении лица.
Во всех этих разговорах упрека было не больше чем обращают его к щедрому и любвеобильному дядюшке, который вынужден был пустить по миру неблагодарного сына, прижитого от любовницы, в пользу законной семьи.
Короче, новости во всем этом не было для меня никакой, но я впервые попал туда, где готовился глюкогенный отвар, и теперь был готов заглянуть в глаза неслыханному коварству и хитроумию, равно как и встретиться с лабораторной вдумчивостью и сермяжной прямотой тех, кто больше нашего озабочен судьбами страны, но, может быть, ошибся в расчетах. Увы, в своих ожиданиях я был еще глупее, чем в своих поступках.
Пора, однако, вернуться в кабинет Пиндоровского, досказать суть происшествия и рассказать о том, что произошло дальше.
В безупречно отлаженном механизме жизнеустройства со временем обнаружился изъян, за которым большинство ученых признало онтологическое происхождение. Организованные контрасты превратились с годами в некое иллюзорное крошево, которое уберегало человека от опасного для жизни страдания, но не давало, как выяснилось, и полноты удовлетворения. Таким образом, щадящая социальная терапия неожиданно привела как бы к обесточиванию организма или к тому, что в физике называют усталостью металла, вызванному не грубыми повреждениями, а циклически повторяемыми напряжениями.
Человек засыпал на ходу. Можно сказать и так: он портился. Как портятся продукты с просроченным сроком годности. Недовоплощенные эмоции накапливались в организме вроде гнилостных бактерий.
Даже те малые силы, которые необходимы для передвижения в комфортно устроенном пространстве, не успевали возобновляться. Для их восстановления нужны были стрессы радости, в формулах которых по определению присутствовали негативные эмоции, вроде разочарования, отказа, угрызений совести или чувства собственного несовершенства, но люди уже привыкли себя щадить. «Берегите себя!» — призывали с телеэкранов комментаторы, облизывая с губ пену. Индустрия шоу, достигшая виртуозных вершин и обслуживающая все возможные социальные и психологические ситуации, обнаруживала, к сожалению, свою неэффективность — болезнь прогрессировала.
Под угрозу, между прочим, был поставлен главный постулат общественной философии, не прописанный в законах, но тем более значимый. Если бы его можно было вербализовать, то звучал бы он примерно так: всё поправимо. Иначе говоря, социальные мероприятия и психологические тренинги так успешно противостояли метафизическим законам, что, в конце концов, последние стали считать отмененными. Муниципальная помощь старикам должна была превратить старость в прижизненный рай, в клубах одиноких сердец склочники и аутисты обретали свое счастье, в кабинетах релаксации изживалась раковая симптоматика поисков смысла жизни.
С помощью социального статуса человек получал чувство достоинства, за усовершенствованием имиджа шел в Модный дом, деньги давали право на талант, который долгие годы не хотели признавать недоброжелательные родственники и завистливые чиновники, большие деньги — на славу и неподкупную любовь стадионов. Дело дошло до того, что картавые дикторы стали гордиться своей картавостью, вроде как рыжие своим редким пигментом. Те и другие видели в этом знак избранности. У дикторов тут же нашлись подражатели, комплексующие по поводу ординарности своего произношения.
Надо отдать должное, все это создали люди, хорошо знающие свое дело и досконально изучившие человека. Наступивший кризис, однако, уже не удавалось скрыть, и, как врачи, следящие за угасанием пульса, говорят о больном, эти могли сказать о своем народе: мы его теряем.
Наука доказала, конечно, что синдром хронической усталости (СХУ) имеет вирусное происхождение, и на этом поднялась целая отрасль медицины. Были открыты герпес-вирусы № 7 и № 8, не говоря уж о вирусе Эпштейна-Барр, поражающем прежде всего детей, и в девяноста процентов случаев инфекция протекала бессимптомно. Но медикаментозные средства действовали невразумительно, и в любом случае требовалось повышение синтеза дофамина, то есть улучшение качества жизни, что было возможно только при натуральном переживании. Однако даже в словарях обозначающие эти переживания слова: восторг, радость, счастье, любовь — съезжали в разряд устаревших, во всяком случае, всерьез принимать в качестве лечебных средств то, что вся предшествующая культура не сумела толком осмыслить, было бы странно. К тому же (снова и снова) высокий градус радости предполагал такую же интенсивность в чувствах негативных, что могло стать угрозой государственной безопасности, а этого ни один разумный человек допустить не мог.
Если у одной части общества СХУ проявлялся сравнительно безобидно: низкотемпературной лихорадкой, першением в горле, чесоткой, расстройством сна и неразвивающейся беременностью, то другая вызывающе худела и испытывала приступы беспричинного раздражения. К последним и относились «храбрые мозгляки», вызвавшие в свою очередь замешательство и возмущение Пиндоровского, рука которого заметно дрожала на невидимом пульте.
Мозгляки считали кощунственным тратить деньги на перекраску фасада. В условиях мирового кризиса такую роскошь не могут позволить себе даже американцы, говорили они. Лозунги носили политический характер: «Фасадная акция фасадного правительства», «Больному нужен не маникюр, а лекарства», «Нечего размахивать руками, когда штаны падают», «Долой партию жуликов и воров!». В связи с последним лозунгов генеральная партия подала иск в суд за оскорбление, но в связи с недоказанностью того, что пощечина была отправлена именно по их адресу, дело прекратили.
Экономическое положение страны мозгляки рисовали в самых драматических тонах. Среди прочих упреков власти был и такой: «Нам горько за наших соотечественников срочников, а также сверхсрочников, которые коротают последние дни и часы в заплеванных больницах без милосердия и смены постельного белья…»
К ним присоседились группы поменьше, иногда это были даже одиночки, которые требовали переправить выделенные деньги на конкретные нужды: операцию больному ребенку, ремонт аварийного дома, дезактивацию ртути, из-за которой жители заводского поселка страдают кровяным поносом и не могут отличить по запаху картошку от ананаса. Какой-то старичок обещал выйти с плакатом «Целебрекс = смерть!». Он утверждал, что благодаря этому препарату жена его, страдавшая остеоартрозом, умерла от кровоизлияния в мозг. Была здесь и группа родителей детей с ограниченными возможностями, которая призывала издать закон, запрещающий употребление в сатирических программах слова «дебил».
Со многими Пиндоровский разбирался не только легко, но и изящно, что выдавало в нем человека с высокими полномочиями. Больше всего угодили старичку: оказывается, целебрекс еще вчерашним числом был запрещен. К сатирикам намеревались принять самые решительные меры. «Им давно пора жука пустить». Кто-то предложил именно сатирикам поручить персиковую окраску дворца. Аварийный дом обещали расселить в течение недели. На операцию ребенку выделили деньги из Фонда президентов. Отказали только городским скалолазам, пожелавшим устроить скоростное лазанье по стенам дворца, приурочив его к пятнадцатой годовщине обретения мощей старца Феодора Томского, которые молва считала мощами царя Александра Первого.
— Попортят штукатурку, — сказал Пиндоровский, уже вполне взявший себя в руки. Он даже отхлебнул холодного чая, как это любила делать Клеопатра. — Пусть болдерингуют во славу монарха на Ястребином озере.
Пафос основной массы «политических» предполагалось укротить раздачей подарочных сертификатов свободного профиля. То есть желающие могли приобрести на сертификат духи и американский аспирин или вложить его в строительство дачи или в турпоездку, могли преподнести друзьям или внести в качестве сбережения на ребенка. Воспользоваться этим подарком имели возможность только безработные со стажем и только в период рождественских праздников, но об этих нюансах никто не должен был знать, кроме посвященных. Опасность заключалась не в обнаружении подвоха, а в том, что сработает «ходынский синдром». Желательно было избежать жертв.
— Дармовщина отбивает бдительность, это вас пусть не беспокоит. А вот штук десять машин «скорой помощи» подгоните. Жалко людей.
Лишение прав и преимуществ ожидало наиболее фанатичных из мозгляков — за оскорбление власти.
— И пусть хорошенько поищут в карманах, — добавил Пиндоровский. — От этих отморозков за версту несет наркотиками. Ну и с собой, на всякий случай, прихватите. Кстати, автоматические ножички и сувенирные сюрикены считаются. В смысле, холодным оружием.
Бог знает, почему я ждал фокуса, а то, пожалуй, и чуда? Было время, когда и я каплей лился с массами и приемы противодействия народной стихии были мне известны. Помню, как мент небрезгливо выковырил у меня изо рта два сломанных зуба и сказал, бросив их на стол, точно игральные кости:
— Трех для покера не хватает. Одолжишь? Или подпишем договор об отсутствии претензий?
Я подписал. Тяжбы с ментами еще не были в ходу, эйфория свободы и правовое сознание не знали о существовании друг друга, а иск по поводу действий блюстителей порядка ничего не сулил, кроме потери оставшихся зубов. Униженный в очередной раз, я вместе с другими лелеял надежду на глобальные перемены и не собирался проводить жизнь в судах, которые не успели перестроиться.
Эта история продвинула меня в понимании повадок власти, которая виделась мне все же не хорошо отлаженным абсурдом, а следствием поломки правильного механизма. Пресса забрасывала криминальными новостями, приучая к виду невинных жертв и циничной неуязвимости блюстителей. Это вызывало паралич воли, который казался всего лишь экономией сил для грядущего переустройства. Я скупал ненужные мне книжки у интеллигентной старушки, но в другой раз, когда молоденький сержант отпустил с высоты ее сетку с бутылками пива, которые могли принести рубль в минусовой бюджет, сведя челюсти, прошел мимо — он выполнял закон о спекулянтах.
Так начинался этот сериал. Интрига именно в силу своей чрезвычайной примитивности не давалась разуму, который, обострившись в общении с гениями, не хотел верить, что перед ним ставят простенькие задачки.
Дело еще и в том, что я долго не доверял собственному опыту, во всем подозревал тайну, полагая, что она находится не только за пределом моего опыта, но, может быть, и понимания. Масштабы происходящего внушали, как в детстве, мысль о его сложности и существовании неких заповедных начал. Так мы смотрим с парохода на дальний берег, так Иосиф Бродский долго не верил, что по-английски можно сказать глупость. Даже когда все стало яснее очевидного, я все еще продолжал надеяться, что в верхних эшелонах власти идет борьба философских злодеев с остатками благородства, и сокрушенного ума с партийным фанатизмом…
Передо мной сидели заурядные мошенники и бандиты и скучно дулись в дурака, до этого отобрав себе из колоды все козыри и на всякий случай поставив за спиной по телохранителю с автоматом.
Первоначальный крик и истерика Пиндоровского относились, однако, не к этой штатной ситуации, которая давно уже, видимо, стала повседневной рутиной. Я пропустил момент и теперь мог только догадываться, что дозволенным митингом решили воспользоваться какие-то сторонники Антипова и публично огласить то, что было страшнее самых радикальных политических требований.
— Квартиры всех, с кем общался академик, под наблюдением, — докладывал мордатый генерал с кукольно моргающими глазками. Я отметил, что он почему-то был в парадной форме старого образца, еще без золотого шитья от Юдашкина. — Лояльный контингент, большинство не видели его больше года. Готовы сотрудничать, но о митинге даже не слышали.
— Однако информация-то от кого-то поступила, мать вашу! — рявкнул Пиндоровский.
— Так точно. С несуществующего компьютера. Ищем.
— Ветра в поле?
— Практически да.
— Что-о?
— Учеников опросили. Все наблюдали его последний раз на суде, и то по телевизору. Готовы сотрудничать, но…
— Вот заладил. Что в их писуле было еще?
— Утверждают, что академик таинственно исчез и они выполняют свой долг перед ним. А журналист, через которого он собирался обнародовать свои идеи, убит.
— Трушкин?
— Так точно.
— Врут с пеленок. Антипов уехал на Тибет для встречи с далай-ламой. Пусть попробуют проверить. — Хотя было понятно, что Пиндоровский соврал, но сделано это было мгновенно, с проворностью наперсточника, и вряд ли кто-нибудь кроме меня это заметил. — А Трушкин Константин Иванович — вот он, прошу любить и жаловать.
Я понял, что и во время штабных разборок Пиндоровский не выпускал меня из поля зрения и, значит, не имел намеренья скрывать секреты политической кухни. Одно из двух: либо мне беззаветно доверяли (что вряд ли!), либо считали приговоренным и поэтому не опасным. Нечего и говорить, что из двух этих вариантов меня не устраивали оба.
— Константин Иванович — известный журналист, расписывать вам не надо. Он сам к нам пришел и, конечно, не откажется помочь.
— Иван Трофимович, — вскочил я, — что у вас за манеры Карабаса-Барабаса? И я не за тем пришел…
— Да знаю я, зачем вы пришли, — зло оборвал меня Пиндоровский. — И потом… При чем здесь Карабас-Барабас? Даже просунув голову в петлю, человеку непременно хочется произнести некую трагическую фигуру.
— Напрасно вы меня пугаете. Я не боюсь.
— Вот, снова фигура. Боитесь, конечно. Чего бы иначе со мной каркаде распивали, который терпеть не можете? А ведь несчастные «антиповцы» наверняка из этого же розлива, — благодушно обратился он к собравшимся, — от начальственного насморка впадут в кому, а за какую-нибудь эффектную фразу, которую вынашивали и лелеяли ночами, жизнь готовы отдать. Искусственные люди. Надо бы успеть в утренней газете… Гримдинов!
— Я! — Гримдинова заседание окончательно укачало, лицо его выражало такую решительную анонимную готовность, которая не оставляла сомнений в том, что он вынырнул из глубокого и превосходно обставленного сна.
Пиндоровский посмотрел на него несколько секунд с брезгливой задумчивостью и устало произнес:
— Ничего. Продолжайте дальше. Ролик про Трушкина готов?
— Заканчивают монтировать, — ответил брюнет с богемной прической, глазами, привыкшими к темноте, и с растекшимися по щекам рыжими усами.
— На стол ко мне.
Удивительно, как убыстряет мысль упоминание твоей фамилии в чужом разговоре. Я мгновенно понял, в чем дело.
— Так вы все это время тайно снимали меня?
— Традиция, — бросил в мою сторону Пиндоровский, даже не пытаясь изобразить любезность. — Всем вновь прибывшим подарок о первом дне. И цифирьки, знаете, которые скачут в правом нижнем углу, ни у кого не оставят сомнений, что съемки производились именно сегодня. Может быть, вам и приятней было бы героически погибнуть, но это, извините, в другой раз. Сейчас вы нам нужны живой и, по возможности, беззаботный. Лучше бы, конечно, жизнерадостный, но этого и камера вам добавить не может. Готовьте аппаратуру и большой экран, — послал Пиндоровский команду кому-то в заднем ряду. — Про убийство они сразу вставят, а мы и пустим на первых словах. И тут же посеем недоразумение с щадящим рукоприкладством. Поручите Энн.
— Его не могут найти.
— Чушь! Тоже мне, второй Антипов. Найдите! Лавры им не дают покоя? А его девчонка?
— Они вместе.
— Накиньте сеть! Родственники! Мне вам объяснять? А Константин Иванович, я думаю, не откажется завтра сам явиться перед публикой. Не откажется, не откажется. Чтобы ускорить процесс акклиматизации… Леша, отведи журналиста к нашему главному архивариусу, пусть поговорят. Человека разъедают сомнения, надо ему помочь.
Вынырнувший неизвестно откуда мальчик Алеша уже не был для меня неожиданностью. У меня даже шевельнулось подобие надежды — все-таки он был единственный, кого я видел еще наверху.
Мы молча вышли и отправились в конец коридора. Алеша открыл ключом дверь с матовым стеклом, которая оказалась входом в еще один лифт.
— Вы не волнуйтесь, — тихо и как бы извиняясь, произнес лирический мальчик, — все к лучшему. Скоро вы сами поймете.
— Я уже понял, — сказал я. — И помолчи лучше. Все равно соврешь.
— Уверяю вас, никогда…
— Запускай машину.
Мы еще два раза меняли лифты, мальчик явно нервничал и путался, обещанный Пиндоровским круиз длился не меньше получаса. Не буду это описывать. Скажу только, что главным архивариусом оказался старичок с гусарскими усами, который забавной трусцой покинул давеча ГМ. И его обрисовывать не стану, а попробую передать близко к тексту все, что он с чрезвычайным волнением, восторженными всхлипами и неизвестно кому посланной укоризной наговорил мне, быстро передвигаясь между шкафами и компьютерами и гордясь своим безупречно устроенным хозяйством.