Храм рубят — щепки летят!
Савве Лукичу был показан наследник: исподтишка, негласно.
Русский пернач Куроцап негодовал, но русский пернач и радовался. И, конечно, пенял самому себе на свою же нерасторопность.
«Можно было бы в Романов и вовсе не ездить. Знаком ведь уже с этим пентюхом! Даже туманно догадывался: сын, наследник! Предчувствие имел… Потому, наверное, сюда и послал — овцу поэтизировать. Но вишь ты, как оно вышло: не захотелось тогда овец… Пентюх-то родимый чуть навсегда и не отвалился. Теперь придется оправдываться… Вообще: столько времени — зря, столько выгод — прахом! Ищи теперь этих выгод, как ветра в поле. Да и реальных денег просажено — не счесть. Одна предоплата за „Парк советского периода“ в такую копеечку влетела — как на Страшном суде вздрогнешь. Но с другой-то стороны — вот он, пентюх! Свой, родной, протяни руку, шлепни, обними!»
После тайного показа Савва признал сына сразу и навсегда.
Почему? Да потому! Этот самый литтуземец, так понравившийся еще при первой встрече, был, конечно, и здесь, в Романове, куль кулем.
«Но личико-то — светлое! Но глазки цепкие. Да и совести, видать, ни на грош. А это для начала — первейшее дело. Совесть, ее позже, с годами в себе открывать надо. Лучше — перед самой кончиной. Если же совесть включить в смету спервоначалу — ни тебе капиталов, ни связей, ни положения в бизнес-сообществе. А пентюх… Дай ему для начала два-три лимона зелеными — не профукает ведь!»
Но главное, что поразило в наследнике — лицо и фигура.
Как завороженный, прикидываясь безобидным сусликом, свесив кисти рук перед грудью, рассматривал себя Савва в гостиничном зеркале.
Да! Тот же лоб, та же приятная щекастость, та же лепка плеч и шеи, те же цепко сощуренные ястребиные глазки. Правда, не зеленоватые, как у самого Саввы, но все равно: с приятным сероватым отливом.
«И главное: стать, стать — моя!» — уговаривал зеркало Савва.
И шлепал себя по щекам, и, как дурак, улыбался, радуясь предстоящей очной встрече…
* * *
Приезжий москвич о тайном показе ничего не знал. О небольшом первоначальном взносе, сделанном Саввой через день после показа на нужды романовской науки, тоже. Да если б и знал, что с того? Не слухи о прибытии в Романов Саввы Лукича, и даже не эфирный ветер были ему сейчас необходимы. А была необходима Ниточка Жихарева, она одна!
— Привязался наш москвич к Ниточке, как недостача к честному бухгалтеру! — ревниво клонил голову набок Кузьма Сухо-Дроссель.
А Леля, только что тайно прибавившая себе двадцать лет возраста (небывалое для любой женщины дело), Леля, готовая выставить Тиму-Тимофея своим сыном и думавшая, как бы половчей выскочить за Куроцапа замуж, Леля, чей интерес теперь как раз в привязанности приезжего к Ниточке и состоял, добавляла задумчиво: «Как лисий хвост к зайцу».
Ну а те, кто желал Ниточке и приезжему москвичу только добра, говорили совсем по-другому, и куда как ласковей: «Привязался, как поясок к халату». Или: «Прирос, как шерстинка к барашку».
— Но вполне возможно, что барашек этот и золотой, — добавляли вместе и порознь Коля и Пенкрат, готовившие, позабыв распри, решающий этап операции «Наследник».
Ничего про такие разговоры не зная, Ниточка и приезжий думали о своем. Не уходили и от размышлений о дальнейшей совместной жизни.
Приезжий настаивал на Москве.
Ниточка склонялась к Ярославлю.
Ниточке, конечно, тоже хотелось в Москву. Но…
В общем, внезапно она заявила: пока Трифон Петрович лично ей не скажет, что дальнейшая работа с эфирным ветром бессмысленна, что он увольняет Ниточку бесповоротно и навсегда, и, кроме того, пока не будет проведен Главный эксперимент, не будут получены его результаты — никуда она из Романова не уедет!
* * *
Олег Пенкрат решил сыграть во всей этой научно-изобретательской комедии свою роль. Важную роль, решающую.
В эфирный ветер он в глубине души не верил. Но в «Ромэфире» слыл рьяным его сторонником. Теперь Пенкрат придумал подмять эфирное дело под себя: Трифона нет как нет, в городе черт знает что творится! Пора защитить науку от грязных рук и тем самым сильно двинуть и ее, и себя вперед.
Пенкрат приготовился действовать: соблазн заарканить дело как следует был велик, и поэтому просчитывать детали он не стал. Общая мысль есть — и погнали!
«Лазером будем выжигать его, лазером! — неизвестно про кого шептал иногда вечерами Пенкрат. — А не поможет лазер — есть еще одно, давнее и проверенное средство!»
* * *
Ожидая очной и решающей встречи с наследником, Савва Лукич продолжал перебегать мыслью от радости к негодованию.
Мало того, что он потратил на городок Романов уйму золотого — и это в прямом смысле — времени! Мало того, что ему никак не хотели дать окончательного разрешения на вывоз «Парка советского периода» в Москву, выставляя при этом смешные резоны, вроде того, что вывоз скульптур, построек и, главное, почвы новейшего археологического периода может повредить городу в глазах туристов.
Мало! Так теперь еще какие-то бандосы покоя не дают. Сообщают: наследника показали не того! Якобы для получения финансовых выгод нагло подсунули Савве Лукичу другого…
За предоставление наследника настоящего бандосы требовали громадных бабок. В противном случае грозились унаследовать Саввино состояние — без всяких юридических тонкостей. И, конечно, без ожиданий, как они выразились по телефону, «долгой жизненной агонии мистера Куроцапа».
— Это у меня-то агония? — хватал за грудки что-то вновь взгрустнувшего Эдмундыча взбешенный Савва. — Нету у меня никаких агоний. А вот они точно через сутки агонизировать начнут!
Такие наезды терпеть было невозможно.
Русский пернач Куроцап грозно развел в сторону руки-крылья и…
Словом, Савва взял да и позвонил в Москву.
В самую высокую, последнюю и решающую инстанцию.
Но, прежде чем позвонить, милостиво разрешил представителю бандосов — какому-то сирийцу или айсору, очень вежливому и от этой вежливости почти онемевшему хмырю — показать того наследника, которого бандосы выдавали за настоящего.
Савву провели в сияющую изнутри и снаружи церковь и показали диакона Василиска.
— Вот он, ваш наследник! — небрежно ткнул пальцем молодой бандосик. — Черный монах и честный фраер. Ничего не разбазарит. Задарма ничего никому не отдаст…
Савва вышел из храма ошеломленный. Сходство с ним самим, а также с другими Куроцапами отец диакон имел отдаленное. Может, дело было в дорогом церковном облачении, которого никто из Саввиных предков не носил, может в том, что был диакон невысок и хоть молод, а сед…
Нет, не таким Савва представлял себе наследника!
«Привык, наверное, к тому, первому… К пентюху, как к родному, душой прилепился…»
По дороге из храма Савва размышлял и прикидывал, поклевывал воздух хищным, чуть загнутым на кончике носом, и руки в стороны, как те крылья, не сгибая в локтях, опять-таки слегка разводил…
После всех Саввиных прикидок выходило: отца диакона ему, как ту нежеланную, но кому-то очень нужную бабу, — просто подкладывают.
«Годы у отца диакона не те! И стать иная… Да и как я называть его буду? Отцом? А он меня — сыном? Ну просто трахомудень какая-то. И что за имя такое — Василиск, прости господи? Может, и святого такого никогда не было. Нет же! Невозможно! Бедолага диакон, наверное, про эту бандосовскую затею слыхом не слыхал! А вдруг… Вдруг слыхал, вдруг знает?»
Савва Лукич резко остановился.
Неприятная — и в глубине души ясно сознаваемая как недостойная — мысль вдруг полоснула его, как бритвой по щеке. Савва гнал мысль от себя словами, отбрасывал ее жестами. Но мысль не уходила.
Конечно, он ни в чем не подозревал отца диакона, служившего ревностно и усердно, и к тому же обладавшего редкостным голосом: у Василиска был бас профундо. О таком голосе Савва всю жизнь только мечтал… Но ведь отца диакона вполне могли использовать втемную! Причем в многоходовке этой, возможно, участвовали не одни бандосы…
Возвратившись в гостиницу, Савва, привыкший все доводить до конца, послал одного из охранников в библиотеку за книгой историка Ключевского. Вдруг припомнились ему студенческие времена, припомнилось то, что писал дотошный Василий Осипович про монастырские земли, и в особенности про то, сколько с них и в какие века монастырские крестьяне оброку платили.
— Тридцать процентов с десятины, — шевелил через полчаса толстенькими губами Савва. — А кой-где и тридцать три… Нет же, невозможно! Даже если отец диакон наследник подлинный — он не женат и не женится, и в смертный час все добро на церковь-матушку перепишет. И та примет! Сейчас у них об имуществе первая забота… И поселят на моих землях бесправных людишек, и начнет какой-нибудь отец игумен без сообщений по начальству с людишек этих три шкуры драть, станет «держать их в цепях и железах недель по пяти и больше». Голь перекатную плодить! К новой революции народец подпихивать!.. А прибыль с фабрик, заводов, с банковских капиталов — она во что вкладываться будет? В производство? В новые технологии? Это вряд ли… А «Парк советского периода»?! Его при таком наследнике, как пить дать, закроют. Гипсовым пионерам бошки пообломают, бронзовые туловища на куски распилят. Вместо гипсовых и бронзовых — черно-мраморных монашков понаставят: унылых, с лисьими мордочками…
— Храм рубят — щепки летят! — тихо проговорил Савва.
Правда, после этих слов рот себе ладонью сразу и прикрыл. Однако, посидев немного, словно в забытьи, отбросил том Ключевского на кровать и вздохнул свободней.
— Вот, к примеру, ты, Эдмундыч… Ты ведь никаких ключевских историй не читал?
— И не стану.
— И счастлив ты?
— Счастлив, Саввушка, ох счастлив при особе твоей состоять!
— Так ты потому, дурья башка, счастлив, что от тебя всё скрыли. Отцензуровали для тебя, девять-семь, нашу историю мрачные большевички. А до них — царедворцы веселые! Ну а сейчас по-новому: тихо и трепетно цензуруют. И не дай тебе бог слово неугодное ныне сказать!
— Что ты, Саввушка! Я темный, а и то знаю: цензура у нас запрещена.
— Ну, штук пять вопросов у нас всегда и отовсюду изымают.
— Это какие же такие вопросы, уж ты позволь мне спросить, Саввушка?
— А вот какие. В первую голову РПЦ, потом хасиды, ну и, конечно, прежние и нынешние жертвоприношения людские…
— А во вторую, во вторую голову, Саввушка?
— Ты старый, Эдмундыч. И поскольку стариться тебе дальше некуда, так ты, если будешь много знать, скоро песком рассыплешься!.. А что до первых двух вопросов… Ни хасидов, ни нашу родную церковную организацию — тронуть никак невозможно… Даже мысленно! Даже если у них какие-то непорядки или неправды. Ни-ни… Затерзают, как овцу! Вот я тебе про это сказал, и ты теперь на меня, может статься, донос напишешь. Стукнешь: Савва, мол, Куроцап в городе Романове говорил то-то и то-то…
— Что ты, Саввушка, если б я что существенное на тебя имел — давно стукнул бы. Но ты хитрый и умный, Саввушка. Лишнего слова из тебя клещами не вытянешь… Всё и от всех скрываешь. А только всё одно говорят люди: бесчинства в Романове Куроцап устроил. И еще, мол, бесясь с жиру, он цельный автобус пригнал в Романов! С пуссириотками! Ну, то бишь, со старушками блядовитыми…
— Милый мой! Ты пуссириоток с профурсетками перепутал! А если стукнуть собрался, так и скажи. Я и прощу, может…
Русский пернач Куроцап ласково склонил на бок лепную, с ястребиным кончиком носа головку.
— Ты, Саввушка, лучше мне про вопросы цензуры изъясни…
— Выскочило словечко на беду! Так и хочется назад его проглотить. А ни хренашечки! И знаю ведь — не прав я! Ничего стоящего кроме церкви у нас в России не было и нет… А не могу от разноса удержаться. А ты… Ты, может, только этих слов решающих от меня и ждал… Или вот еще таких, — Савву как словно подбросило с места, он крепко ухватил Эдмундыча за грудки. — Республику Парагвай тут у нас хотят устроить! Что-то наподобие давнего иезуитства! С подчинением церковным иерархам всего и вся! Так ведь еще Вольтеришко щуплый над «Парагваем» таким смеялся. И православие наше светлое — никаких таких действий не требует… А вот церковные службисты, все эти старосты, латифундисты-экономисты, вместе с келарями и ключарями — они этого Парагвая дерзко желают!.. Прямо-таки песню складывают: «Наш Парагвай, вперед лети!..» Я директором совхоза при совке был, птица невысокого полета. А и тогда понимал: пора бы им по-новому и о новом с паствой говорить!.. Ладно, старик, иди в номер, строчи доносы…
Ступая на цыпочках, Эдмундыч ушел в номер. Сквозь неплотно прикрытую дверь он еще долго слушал горькие бормотания и тихие вскрики слонявшегося по пустому коридору Саввы, страшно растревоженного «Историей» Ключевского и сочинениями теперь никому не интересного Вольтеришки:
— Нет же, ни за какие коврижки! Так гипсовать историю! И когда? Сейчас, при свободной жизни… Не дам! Херовая история, а наша. Зыбкая, а моя… И никакого тут Парагвая! И денег больше — ни копейки. Это я — наследник Ключевского. И с наследством своим поступлю, как сам пожелаю!
* * *
Как пьяненький или принявший дозу, в заломленной на ухо конфедератке и в калошах на босу ногу, шатался эфирный ветер по улицам Романова.
Он заглядывал в подсобки и спускался в подвалы, забирался в заколоченные на зиму ларьки и стучал в забитые крест-накрест двери истлевших очагов культуры.
Наглотавшийся земной жизни эфир был в меру прозрачен, но и в меру плотен, был благодушен и тихо-резв. Разве дураковат стал слегка от сивухи.
«Кончай бухать!» — увидел он косую, подсвеченную розовым надпись на магазине «Бодрянка» и со смеху лег наземь.
Рядом какой-то мальчуган, с трудом раздвигая меха, играл на аккордеоне «Scandalli» русскую народную.
«Вот кто-то с горочки спустился…» — старательно выводил он.
Эфирный ветер легко взметнул себя над землей, стал близ мальчугана приплясывать, стал вокруг него тихонько похаживать…
И тут произошла с эфирным неслыханная вещь!
Подступила к нему — родом, конечно же, не романовская, только год назад в городке объявившаяся, — гибкая и превосходная, но какая-то слишком унылая дама. Меланхолично расстегнув плащ, а потом и платье на пуговичках, поманила за угол…
Что было ветру делать? Со вздохом ощупал он крепкие, еще ничуть не утратившие упругости, но, правда, уже слегка прихваченные холодком груди. А потом — и теперь без всяких вздохов — радуясь и ликуя, ввинтился в прислонившуюся к романовскому столбу дивно-изогнутую, но все так же печально всхлипывающую от любви даму.
Вскоре дама, не требуя ни клятв, ни платы за любовь, запахивая плащ и бормоча на ходу что-то рыночно-хозяйственное, стала собираться восвояси. Здесь-то подкравшийся сзади мужик (в майке, в расстегнутой куртке с капюшоном, с худым лицом, с вывалившимся грушей животиком) и врезал что было сил ветру по голове.
Эфирному стало дурно.
Ища опоры и помощи, он прислонился к другому, совершенно постороннему, однако сразу полезшему его защищать мужику. И тут же вместе с ним грохнулся наземь. Бивший по голове — в мгновение ока смылся.
Доблестные волжские полицейские — всего через два часа — подхватили эфир вместе с приклеившимся к нему алкашом с земли и сперва хотели свезти в участок. Но сразу и бросили.
Что возьмешь с бухого, кроме бухла? Что возьмешь с обкуренного, кроме «дури»?
Придя в себя и посидев, как тот бывалый зэк, чуток на корточках, выпустив пары, а заодно и расшвыряв по белу свету облачко метилового спирта, густо вдутого в паленую александровскую водяру, эфирный ветер порхнул туда, куда спервоначалу и собирался: на чертову мельницу…