Книга: Пламенеющий воздух
Назад: Операция «Наследник»
Дальше: Разговор в лесу

Мельница ветров

Отстраненный от дел и предоставленный самому себе, приезжий москвич слонялся по Романову просто так.
К Ниточке он теперь приезжал только по вызову и в конце рабочего дня, на часок. Оставшееся время было в полном его распоряжении. Но оказалось: распоряжаться-то и нечем!
Вдруг стало ясно: время — это в первую голову люди, а не новости, параграфы или даже распоряжения правительства. Вот только приятных людей и связанных с ними событий в последние три-четыре дня случилось до обидного мало.
Ниточка сегодня в ночь не дежурила, сидела дома с отцом. К ней было нельзя, и приезжий слонялся по предвечернему городу без надежды хоть на что-то, слегка отодвигающее в сторону серую слоновью скуку.
Тихо завибрировал вколотый в трусы жучок.
Как начинающий наркоман, пугливо перед принятием дозы озираясь, вошел москвич в общественный туалет, переколол жучок на майку, вынул спецтелефон с экраном.
Поступило письмецо от Рыжего. Тот сообщал:
«Узнал случайно. Молодильная мельница! Трифон — скрывает. Тема не наша. Вам пригодится. Адрес: левый берег, за Моторным заводом, на реке Рыкуше. Жду эфира, как соловей лета. Ры. Шпи».
Долго раздумывать было нечего. Так складно врать Рыжий просто не мог. Да и зачем ему? За флакон парфюмерного эфира на все готов ведь…
Сыроватый вечер подступил вплотную. Погода портилась. Но через Волгу перевезли быстро. На маршрутке москвич доехал до нужной остановки, дальше пошел пешком.
По дороге пару раз оглянулся. Показалось: за ним движется полицейская машина, с выключенной мигалкой и одной зажженной фарой. Приезжий вспомнил, как придирчиво осматривал фары своей машины майор Тыртышный, перед тем как проследовать в здание «Ромэфира». А вспомнив, резко развернулся…
Единственная фара погасла, машина дала задний ход, мягко потонула в полутьме. Приезжий пошел быстрей, почти побежал.
Река Рыкуша оказалась неширокой, но шумноватой, мельница — старой, полуразрушенной. Рядом со старой стояла современная, трехлопастная, на длинной железной ноге, европейская мельница. Или, как выражался Трифон, «ветрогенератор». Лопасти генератора бесшумно вращались, и приезжему казалось: сквозь густеющий сумрак он видит синеватые струйки гонимого этими лопастями дыма или ветерка.
А старая мельница-толчея — та стояла бездвижно. Рыкуша ловко обминала спущенное вниз, пообломанное временем мельничное крыло…
Вдруг на старой мельнице раздался срежет, заполошно взлетели вверх — как из костра, который спешно гасят, — три-четыре искорки.
Приезжий двинул на искры. Но никакого входа на мельницу не нашел. Сколько ни плутал во тьме — ничего.
Внезапно выше неработающего, висящего над самой речкой крыла мелькнула полоска света, рыпнула дверь. На короткое время осветился избура-желтый прямоугольник пространства, затем блеснуло серебром, и кто-то, ругнувшись, полновесно выплеснул в реку содержимое цинкового ведра. Тут же дверь захлопнулась. Чуть погодя лопасти старой мельницы дрогнули, заурчал далекий, словно спрятанный в глубинах земли, мотор…
Нужно было спешить!
Не разбирая дороги, кинулся приезжий москвич к хлопнувшей двери. По дороге он два раза упал, измазав лицо и руки в осенней холодноватой грязи. Это не остановило.
«Если Рыжий написал правду… Надо воспользоваться! Если они не только эфир ловят, но и молодильными делами занялись — тут нельзя пропустить…»
В последние недели вопрос о старости и молодости взволновал приезжего не на шутку. Чувствуя себя в сорок лет вполне здоровым и крепким, он вдруг засомневался в прочности не сегодняшней, а вот именно завтрашней жизни.
«Мне теперь сорок, Ниточке — двадцать три. Вдруг через год-другой она кого помоложе затребует?..»
Так бормоча, москвич потянул ручку двери на себя. Та поддалась. Входя, он споткнулся обо что-то мягкое и снова упал.
Первое, что увидел приезжий, поднявшись, так это собственную перепачканную грязью мордашку и вздыбленные на макушке волосы.
Правда, три громадных зеркала, установленные на полу буквой «H», — два зеркала параллельных и зеркальная перегородка меж ними — отразили не только черную мордочку, но и дерзкий вызов на ней.
Отражение — приободрило. Да и бояться приезжему, собственно, было нечего. А вот невысокий, в цветной кацавейке и подштанниках голубоватых мужичок с бороденкой — тот перепугался до смерти.
— Ты зачем это? — крикнул мужичонка. — Лицо, спрашиваю, зачем изукрасил? Думаешь, и так бы не догадался, кто ты?
— Я тут… В «Ромэфире» я числюсь…
— Брось заливать! Да я тебе! Гляди какой! И сюда пролез… Но ты пойми, тупило: я не Фауст! Я не по этому делу. Мне что Гретхен, что мальчики без надобности. В эфирных полях какой смысл за детскими попками и юбками волочиться? Золото тоже мне ни к чему. А… Понял! Ты за молодилкой пришел… Но тебе ее не взять… Хрен ты получишь, а не молодилку! А ну вали отсюда к своим глюкам подлючим!
Приезжий москвич вынул платок и старательно вытер им лицо. Потом сделав несколько шагов вперед, осмотрел себя в зеркале подробней. Лицо оттерлось, но по краям щек и за ушами и после вытирания оставалось неестественно белым. Белыми оказались также плечи и рукава плаща.
— Это мука, простофиля! Нет, ты, наверно, не бес… А физия и плечи белые — потому что мука тут уже лет сто кружится. Сыплется отовсюду! Никак не выведем… Мельницу эту когда-то как крупорушку строили. Мельница-толчея она называлась. Но потом стали муку молоть. Голод и все такое, — уже спокойней проговорил мужичонка и кинулся вприпрыжку за брюками.
Вернулся он уже в брюках и кацавейку цветную застегнул на все пуговицы, но подозрений полностью не оставил.
— Так ты точно не из трубы? — спросил он и ловко намотал на палец кончик длинной и узкой, кощеевой бороды.
— Говорю ж… Взяли на работу, а работы и нет.
— Кто взял-то?
— Трифон Петрович.
— А кто у них там сейчас еще работает?
— Директор Коля.
— Юный оболтус с чистыми глазками. Еще?
— Пенкрат Олег Антонович.
— Даже комментировать не стану. Еще!
— Женчик-птенчик.
— Она все еще здесь?
— Бодрее Женчика у нас нету. Но и вредноватая она…
— Ну это я не знаю. Она, если хочешь… Ну, в общем, про нее потом. Столбов — работает?
— Вроде да. Но я его не видел, чем-то он занят сильно.
— В Столбове и в Трифоне вся сила. Ладно, я вижу: ты не из трубы и не подослали тебя. Садись, поболтаем. Меня зовут Порошков.
— А меня «приезжий».
— Неужто даже имени нету?
— Есть. Тима я.
— А чего сюда, Тима-Тимофей, прибыл?
— Овец живописать…
— Овечек, овцематок! — Порошков захохотал так, что где-то вдали замяукала кошка. — Кошка здесь просто необходима, — вдруг посерьезнел Порошков, — она всю дрянь на мельнице распугала и ужей вывела. Только вот корм для кошки Трифон редко привозит. И сам редко приезжать стал. Чует мое сердце, закрыть он мельницу хочет. А зря! У нас, брат Тима, тут такие научные открытия вдруг замерцали. Москва — сдохнет! Америка вместе со своими Скалистыми горами и гористыми скалами — в океан рухнет. А мы…
— Сидели мы у речки у Рыкушки! Сидели мы в двенадцатом часу!.. Золото мелете? — бешено крикнула вставшая в дверях Леля, — или у вас тут похуже дела творятся? От гражданского общества опыты прячете? Ты, Порошков, вместе с Трифоном скоро доиграешься.
— Трифон ни при чем. Трифон — ребенок. Почти святой. Как это?.. Чудодей, чудотворец… Не в курсе он. Ему эфиром тешиться — не натешиться. А я ломовая лошадь. И я, Леля, Трифона давно обскакал.
— Ну и дурак. Зачем скакать дальше Трифона? Он и так далеко заехал. Вас обоих в дурдом определить надо. В отделение интенсивной медикаментозной терапии.
— Опять явилась меня испытывать? — крикнул Порошков. — А ну марш отсюда!
— Ты негодяй, Порошков, — сказала Леля, — и скоро все твои художества выплывут наружу. Я тут полицейскую машину неподалеку видела.
— Ох, мать, не пугай, — мы здесь чертями мельничными пуганные, ветерками эфирными притравленные… Но даже их не шибко испугались. — Порошков подмигнул приезжему.
Вдруг потянуло холодом. Потом — сильней, сильней.
— Чего съежились? — крикнул Порошков. — Я вам сейчас кровь морозцем очищу. Заодно мозги охолонут. Ты думала, мы золото тут перемалываем, наркоту трем? Дура ты, Лелища. Золото на мельницах только в сказках мелют. А наркота — не наш уровень. Иди, чего покажу…
Порошков зашел за зеркало. Леля осталась у стола, потом села, закинула ногу на ногу и как-то мирно, чуть даже смущенно сказала:
— Да я не за этим, Порошков, пришла.
— А не за этим, так чего языком зря молотишь! Сядь и сиди, пока мы с Тимой глянем, чего тут у нас делается…
Порошков пошел куда-то за зеркала. Приезжий москвич — за ним.
Метрах в трех за зеркалами — это сооружение приезжий узнал сразу — стоял двухметровый, обшитый белой сосной, крестообразный интерферометр. Под ним, в глубоком проеме, едва слышно плескалась вода. Гофрированный рукав тянулся от интерферометра к мельничному жернову, спущенному в реку. Другой рукав уходил через потолок вверх.
Слышался странно булькающий, с легким прихрустом звук: словно не крупу рушили — воздушную кукурузу толкли в ступе.
— Глянь-ка сюда, — Порошков поволок Тиму куда-то за возвышавшийся метра на полтора над уровнем мельничного настила интерферометр, — такого ни у Миллера в Америке, ни в лаборатории Гельмгольца, ни у нас в России отродясь не бывало…
За интеферометром, на одном из береговых выступов краем проходящей под мельницей реки, стояла огромная ступа с металлическим пестом. Пест непрерывно двигался. К ступе проводом была присоединена здоровенная стиральная машина. В ней все было, как в обычной, только круглое окошко — размером с корабельный иллюминатор.
— Кочерга есть? — снова с подозрением спросил Порошков. — А поворотись-ка, сынку.
Приезжий москвич послушно повернулся.
Порошков быстро задрал ему плащ, потом, чуть помедлив, сказал:
— Нету… Ну, теперь тебе окончательно верю. А то все думал, ты — чертов кузнец. Или сам нечистик-мефистик.
— Какой нечистик? Негр я… Ну, говоря культурней — «гуталин». Тима-туземец я литературный!
Приезжий, обозлясь, пошел с мельницы вон. Но вдруг обернулся. Порошков стоял сзади с кочергой в руке и собирался ею кого-то огреть.
— Ты, «гуталин», не бойся, — засмеялся длиннобородый, — ты сюда глянь.
Он подскочил к стиральной машине и что есть мочи стукнул по ней кочергой. Машина заработала.
— Смотри! — крикнул Порошков. — У нас никакой чертовщины! А для нужд медицины — пожалуйста. Молодим дряхлеющих! Юним — престарелых! В самой-то эфиросфере ни старость, ни молодость значения не имеют, ни к чему они. Но покамест мы все тут, в обычном мире вожжаемся — нате вам, пожалуйста!
Приезжий подступил поближе.
Порошков снова огрел стиральную машину кочергой, и та завертела валиком раза в два быстрей.
Нежданно-негаданно за стеклом иллюминатора показалась голая рука. Дряхлая, морщинистая, в пигментных пятнах, в седеньких волосках. Рука в отличие от самого барабана бешено не вертелась — тихонько повертывалась… Пальцы руки свел писчий спазм, ногти от собственной длины аж загнулись. При этом рука — так показалось — все норовила сунуть кому-то под нос костлявый старческий кукиш. Но кукиш никак не складывался…
Пест застучал громче, машина стиральная взвыла сильней, сверху густо сыпануло мукой.
«Как снег», — подумал приезжий и обморочно прикрыл веки.
Когда он их разлепил, в барабане стиральной машины, медленно и величественно вращалась уже другая рука: мужская, мускулистая и перстень квадратный на пальце. Однако по расположению пигментных пятен и родинок москвич сразу определил: рука все та же, только налилась краснотой, плотью!
— Рука — что? — кричал, перекрывая шум ступы-толчеи ученый Порошков. — Рука — плевое дело! Нет, ты попробуй сперва по частям, а потом целиком всего человека омолодить. Вот, к примеру, печень. Ну как ты ее моложе сделаешь? В камнях она, в гематомах, кисты отовсюду, опять же, свисают…
Порошков трижды стукнул кочергой по машине, барабан завертело с невообразимой скоростью, и почти сразу стала видна за стеклом кровавая, безобразно шевелящая жирноватыми желто-коричневыми краями печень алкоголика.
Рвотный спазм был так силен, что приезжий москвич даже не успел прикрыть рот рукой. Чтобы не видеть собственной блевотины и летящих к машине брызг и комочков пищи, он снова наладился бежать.
— Да погоди ты! Сейчас — главное! Я мозг твой отсыхающий продую! Враз омолодишься! Стой! Куда?
— Ах ты, членовредитель хренов! Ах ты… — ворвалась на зады мельницы Леля. — Так вот куда бомжи с кладбища пропадают!
— Ты дура, Лелища! Тут все искусственное! Только кровью свинячьей сбрызнутое!
— Врешь, негодяй! Это ты с кладбища на своем горбу и мертвых, и еще живых таскаешь! Я ночью видела!
— Хворост это был, хворост! А кладбищенская земля… Необходима она для опытов… Остальное — папье-маше!
— Я тебе сейчас дам папье! Я тебе по морде — маше!
— Вон ты как, — Порошок отступил на два шага от Лели и, надсаживаясь, крикнул: — Полудух, полутело — явись!
И тогда из густого моторного шума выступил однорукий, едва втиснувший себя в зеленые бермуды гигант.
— Ну моя рука, — сказал он примирительно, — ну подлечил меня доктор! А вот ножки ваши, мадам, если я их сейчас выверну, уже никто не излечит…
Леля отступила назад.
— И твой затылок, щенок, мы на раз поправим! Где мой красный топор, доктор?
Тима-Тимофей ринулся с мельницы вон.
— Стой! Куда? — кричал ему в спину Порошков, — ты однорукого не бойся! Это глюк, глюк! Тут они иногда от эха зеркального случаются… Вернись, Тима! Омоложу!
— Ты себя, кощей, омолоди, — дергая дверь, на ходу огрызался москвич.
Правда, перед тем как вывалиться во тьму, он еще раз мимовольно оглянулся.
Глюк с красным топором и в зеленых бермудах пытался весь целиком, с головой и ногами, влезть в стиральную машину.
— Боже ж ты мой, — причитал Порошков, — хоть ты объясни ему, Лелища!
— Кому? Тиме?
— Да нет, глюку этому, Порфириону! Глюк-то искусственный… Просто вымышленное существо — и все!.. Глюк искусственный — да топор у него настоящий!
Приезжий выпал во тьму. Ночь ударила его, как узкоглазый тайский боксер: молниеносно, по лицу открытой перчаткой.
Тима-Тимофей с трудом перевел дух.
Слева плескалась темноводная Рыкуша. Сзади сквозь оставшуюся открытой дверь долетали слова и возгласы.
— …ну, негодяй, теперь, когда глюк этот убрался, займемся настоящим омоложением, — налегала на Порошкова Леля. — Ложись на спину! Быстро!
* * *
На следующий день, переправившись вместе с другими ромэфировцами через Волгу, приезжий москвич скучно смотрел на реку. Делать ему ни черта не разрешали, да и неохота было.
Он вспоминал речку Рыкушу и кацавейку Порошкова, жалел, что не выдержал, позорно сбежал.
Нехотя наблюдал он, как директор Коля и зам по науке Пенкрат спускаются под воду в скафандрах сами и спускают туда же научную аппаратуру. От этих наблюдений приезжему стало холодно, неуютно.
Снова вспомнилась мельничная толчея-крупорушка, а потом сразу, без всякого перехода, — ночная, тихо шумящая Москва. Веселое мелькание огней за окнами, бойкие постукиванья по клавишам, пляски вокруг компа в стиле охреневшего от счастья литературного негра… Как же! Выполнил авторское задание в срок! Вспомнились и неплохие деньжата, которые платил повелитель рабов и секретарь какого-то там писательского союза Сивкин-Буркин. Вспоминались слова, которыми после дрыгоножества, танцев-шманцев и первобытных жестов они обменивались.
— Ты плантатор, Рогволдище!
— Я не курю план, раб.
— Я не раб, Рогволдище…
— Так значит — крепостной села Горюхина! Дай мне, радость моя, тебя расцеловать!
— Нет, барин малорослый! Нет, барин синий! Ты сам себя в свою синюшную задницу чмокни. Если, конечно, достанешь…
Воспоминания взвинтили и раздергали. Приезжий москвич даже оглянулся: не видит ли его из окна метеостанции Ниточка?
Однако Ниточка Жихарева была полностью погружена в работу.
Еще два дня назад, все в том же медицинском кабинете, она сказала приезжему:
— Тут у нас какое-то суетливое безделье наступило… Работать все перестали… Верней, работают, но делают совсем не то, что надо. А суетятся так пуще прежнего. К чему-то готовятся, что-то от меня и от тебя скрывают. И Трифона нет… — На Ниточкиных ресницах опять задрожала слеза. — Мне даже кажется: я одна наше эфирное дело люблю. Понимаешь? Одна и по-настоящему. А остальные — они только притворяются. Трифон Петрович и тот… Он вообще для меня человек-загадка!
Вспомнив колкие Ниточкины слова про любовь к эфирному делу, москвич стал внимательней смотреть в спецбинокль на Волгу.
Бинокль был устроен так, что показывал и то, что над водой, и то, что под водой. Надводное и подводное пространство разделяла в окулярах узенькая оранжевая черта. При этом подводная часть была окрашена в зеленовато-серые тона.
Ни над водой, ни в ее толщах ничего интересного не происходило. Коля и Пенкрат, стоя на илистом дне, медленно устанавливали приборы. С лодки все необходимое им на тросах спускал рабочий без имени: дергающий головой, долговязый. По виду — прямой кандидат в эфирозависимые.
Перед окулярами бинокля проплывали водоросли. Мелькнула стайка рыб, что-то угревидное, сверкнув матово-серебристым телом, пронеслось, исчезло…
Постепенно приезжий тратить внимание на текущую работу перестал, стал думать о возможностях эфира, а также про то, что же такое на самом деле наша проклятая и обожаемая жизнь? Может, она и впрямь, как уверяют романовские ученые, одно только усиление или ослабление потоков эфира?
Вдруг рабочий с лодки заорал благим матом:
— Одного оторвало! Со всеми, на хрен, трубками!..
От неожиданности приезжий москвич выронил бинокль.
Назад: Операция «Наследник»
Дальше: Разговор в лесу