Книга: Пламенеющий воздух
Назад: Эфирозависимые, «губэшник» и проч
Дальше: Плюс Савва, минус Рогволденок

«Русская Долли»

В конторе директор Коля набросился на меня, как на прокаженного. Сказал, что это в первый и последний раз, и что хотя меня здесь страшно любят и ценят, но если я еще раз себе позволю…
Подойдя к директору впритык, я — как и в случае с Лелей — плотно прикрыл ему рот ладошкой.
С этого дня жизнь моя покатилась, как пробитый и с одного боку вдавленный внутрь резиновый мяч: неровно, рывками, то крутясь на месте, то устремляясь резко вперед.
Я продолжал работу в «Ромэфире», но за реку меня теперь не посылали, хотя, как показалось, и директор Коля, и Женчик с Лелей зауважали меня сильней.
Тут я с удивлением заметил: характер-то мой меняется!
Как-то очень быстро, буквально в течение десяти-двенадцати дней, пропала страсть к еде.
Раньше пожирал я огромное количество сыров, окороков, колбас. И не толстел, кстати. Теперь же, как тот заморский диетолог, пробавлялся несколькими глотками воды и овечьим сыром, покупаемым в местном супермаркете по цене неслыханно низкой. А ведь у себя в Москве любил я после вискаря и водочки выпить, и форелькой норвежской умягчить ее не спеша, и ценил это удовольствие превыше всего на свете!
А здесь, в Романове, пугающая трезвость на меня вдруг накинулась.
Аппетит пропал, однако с нежданной силой, с новыми — иногда странноватыми — акцентами проявилась тяга к женщинам.
Не говоря уж про красотку Лелю и более чем привлекательного Женчика-птенчика, стал я еще трепетней всматриваться в незнакомых, мило прикрывавших рты платочками женщин-романовок.
Чем плотней и глуше незнакомки были запакованы, а иногда просто-таки зашиты в осеннюю одежду, тем настырней следовал я за ними в своем воображении: поддерживал, подавал руку, входил за ними в дома и квартиры, следовал на кухни и в ванные комнаты, там помогал от одежды душной, одежды сковывающей, освобождаться…
Кроме женщин-романовок острый интерес стали вызывать во мне козы и овцы. Даже странным показалось: почему это человечество не следует примеру моряка Робинзона, почему не приближает к себе в качестве вторых жен и третьих любовниц всех этих коз-овец?
Подталкиваемый нездоровым любопытством, я выторговал себе свободное утро и съездил на одну из пригородных овечьих ферм.
И хотя по дороге убеждал себя, что просто вспомнил причину своего в Романов приезда, что потихоньку начинаю обдумывать «Историю романовской овцы в ста необычайных случаях, историях и эпизодах» — все это было, конечно, враньем! Диковатое, давно забытое продвинутыми народами влечение к полорогим представителям отряда парнокопытных неясно с чего вдруг на меня накатило.
Даже показалось: теперь я — волк! А они — предназначенные для утоления конкретно моего любовного и физического голода — овцы. Я пасу их и выпасаю и буду дальше их лелеять, ими любоваться… А потом буду на них кидаться, и любить их, и пожирать, пожирать…
Стал я лучше понимать, — а заодно сильней ценить — и волчью голодную повадку. Волка ведь не ноги кормят! А кормит его опять-таки любовный голод. И только потом, как следствие голода любовного, проявляет свою урчащую страсть голод пищевой. Но, бесспорно, именно любовный голод держит волка в форме, дает силу бегать и выть, сообщает его внимательному взгляду почти человеческое терпение, почти человечью ласку…
К счастью, влечение мое к овцам и козам оказалось мимолетным. (Может, просто развеялись эфирные пары из парфюмерного баллончика, который в знак примирения через день после беготни по лестницам сунула мне под нос и позволила два-три раза судорожно содержимое его втянуть Женчик-птенчик?)
С такими чувствами и мыслями ткнулся я лбом в ворота фермы «Русская Долли».
Ферма была расположена невдалеке от деревни Пшеничище. Ворота — заперты, забор — высоченный. Да еще и, как в Москве на улице Матросской тишины, обнесен — сколько хватало глаз — колючей проволокой.
Но меня к братьям и сестрам нашим курчавым не только не допустили, а еще и погнали с фермы прочь. Да и как могло быть иначе! Над воротами высилась крупная, сплетенная из прутиков хмеля и всяких там вьющихся кореньев, вывеска:
«Русская Долли»
Царство овцы
Но ведь таких, как я, литтуземцев и обалдуев ни в какое царство (даже в овечье) просто так, за здорово живешь, никогда не пустят. И кроме того: был я в тот час пусть худым и драным, но волком!
Охранники это сразу учуяли. А может, у них просто приказ насчет праздных посетителей был.
Разодетые, как те карточные валеты: шапки с гребнями, кафтаны на ватине и какие-то огромные, мучительно заостренные орудия пыток в руках, — они не спеша, но без колебаний, спустили на меня двух овчарок.
А сами остались стоять на часах.
Дрессированные овчарки, угрюмо роняя слюну, проводили меня до остановки автобуса. И оттуда, как по команде, потюпали рысцой на ферму.
А на остановке ждал меня сюрприз: там стояла новенькая полицейская машина с мигалкой. Из машины вышел здоровяк-майор. Он медленно скинул форменную фуражку, чуть поводил ею в воздухе, давая темечку остыть, и снова нацепил на голову.
— Далеко собрались, молодой человек?
Ненавижу, когда меня называют молодым. Мне сорок, и я давно мог бы руководить школой бальных танцев или возглавлять министерство высшего образования. Мог, на худой конец, встать во главе ассоциации литературных негров! То-то была бы потеха: протесты всех видных членов всех наших тридцати четырех союзов писателей, протесты американского посольства и ряда развитых африканских стран… И если я таких постов сторонюсь, это не значит, что меня можно унижать обращением!
От возмущения и протеста мне захотелось обернуть майора вокруг собственной оси и дать ему звонкий подзатыльник: чтоб фуражечка в грязь слетела, и чтоб он, задрав свой полицейский задок высоко вверх, долго ее из грязи доставал…
Но я, сдержавшись, буркнул:
— В Царево-Романов, куда ж еще…
— Садитесь в машину, — неожиданно приказал майор.
— Это зачем еще?
— Пару вопросов задать вам надо.
В машине майор помолчал, а потом, сочувственно вздохнув, сказал:
— Тут на вас анонимка пришла. Блогерская. На сайт доверия. Но не к нам, а в прокуратуру. Скажу честно — не любитель я такого чтива. Блогерасты, мать их так! Имен понапридумывали, доносы днями-ночами строчат. И этот туда же… Za jaitsa.ru из себя он, понимаешь ли, тут корчит! Здесь бандосы вовсю лохов разводят! Дурью, опять же, сверх всякой меры приторговывать начали. Но есть в анонимке одна деталь…
Полицейский чин внезапно застыл, задумался.
— Что за деталь? — аккуратно встряхнул я его мысли.
— А деталь такая… Якобы вы тут у нас спецтехникой для неизвестных целей пользуетесь. А пользоваться такой техникой не положено. Вы ведь не из ФСБ? Знаем, что нет… Поэтому плащик ваш позвольте-ка на минутку… И пиджачок. Да вы не подумайте! Все официально. Фамилия моя — Тыртышный. Предписание из прокуратуры имею…
Я был поражен и повержен. Даже придуриваться не надо было. Пять минут ничего ни про какую спецтехнику не мог вспомнить. И пока майор придирчиво осматривал мой плащ и пиджак, а потом попросил снять и рубашку, я сидел, как мешком из-за угла пришибленный. Точней, как обделанный.
— Ничего нет, — задумчиво сказал майор. — Что ж это вы? У себя в гостинице жучок держите? Так это бессмыслица получается. Зачем вам жучок-маячок в гостинице держать, а самому порожняком по району лындать? Нерационально.
Тут я только понял: речь о жучке, подаренном Саввой!
Жучок-маячок этот все время оставался в гостинице. Я его как включил по приезде в Романов, так и не выключал. Но на пиджаке или на майке не носил. Очень нужно, после Куроцапова кидалова!
— Ладно, проедемся к вам в гостиницу, — сказал майор и примирительно добавил: — Вообще-то спецтехникой сейчас может разжиться любой идиот. Закона-то соответствующего про нее нету… Но! Сигнал поступил — сигнал должен быть проверен. И хотя с первого взгляда вы на смутьяна никак не тянете… А прописали про вас в электронке… Боже ж ты мой! И бледный юноша с Болотной, и спецсредства, и смуту приехал в Романов сеять, и акции готовить… Ничего ведь этого нет, правда?
Майор глянул на меня чистыми детскими глазами. В глазах его, кроме детской чистоты, угадывалось еще и любопытство биолога-натуралиста: что там внутри у этого Тимы имеется? Не разрезать ли надвое, не исследовать ли прямо здесь, на поляне, близ остановки?
Я сидел молча. Тыртышный еще раз внимательно на меня глянул, коротко поговорил с кем-то по рации, и машина тронулась.
Вместо того чтобы думать, как сделать так, чтобы майор не конфисковал Саввин жучок, которого мне вдруг стало страшно жаль, я начал думать про то, какая же сволочь меня заложила.
В голову ничего правдоподобного не приходило.
«Леля? Откуда ей знать… Гостиничная администрация? Горничная в белье покопалась? Это — вполне».
Въехали в Романов.
— Времени у меня мало… Придется тут решать… — Майор плавно подвел машину к обочине дороги.
Мы остановились.
— Так на работу или в гостиницу?
«Дроссель! — вдруг пробило меня, как шкворнем. — Кузьмило! Он, как пить дать. В первый рабочий день, пока я с Лелей любезничал, мой пиджак… мой пиджак дорожный… Правильно! Пиджак с жучком-маячком оставался в кабинете. А потом я пиджачишко этот в шкаф гостиничный засунул, во все новое переоделся».
Сам от себя такой дерзости не ожидая, я вдруг выпалил:
— А вы монетку, господин старший майор, бросьте. Орел — на работу. Решка — в гостиницу.
Про старшего майора ему понравилось.
— А что? Тоже способ.
Выпало ехать на работу.
После осмотра моего рабочего стола, в котором ничего кроме Лелиной «Справки» не было, а также после краткой беседы с директором Колей (майор от Коли вышел мордой вверх, животом вперед, словом, очень довольный вышел) Тыртышный хлопнул меня по плечу и сказал:
— Ну все. Сняли вопрос. Они там у себя в Москве всяких дристунов слушают, а мы приличных людей зазря беспокоим. Za jaitsa.ru он здесь хватать, видите ли, всех будет!
«Недомерок! Рогволденок! Вот кто нагадил!»
От нахлынувших чувств я момент прощания с Тыртышным упустил и долго не мог потом вспомнить, подал я майору на прощанье руку или нет.
Через полчаса, отпросившись у директора Коли, поспешил я в гостиницу. Жучок оказался на месте, был включен и работал. Два других Саввиных жучка-маячка тихо грезили в красной коробочке. Малый экран, на который включенный жучок, лежащий отдельно, за телевизором, транслировал убранство гостиничного номера, чуть подрагивал от слабых помех…
Радостно облегчась, упал я на широкую двуспальную кровать. Но тут же сообразил: отдохнуть как следует вряд ли удастся.
А все потому, что последнее случившееся со мной изменение было таким: я перестал спать. Не то чтобы совсем перестал, но урезал сон очень и очень сильно. Словно боялся пропустить что-то важное, боялся: я не увижу и не услышу чего-то такого, без чего дальнейшая жизнь как раз и окажется блеклым овечьим сном! При этом никакого перегруза от работы на метеостанции — а нагрузка там оказалась нешуточной — не чувствовал. Спать же перестал не только из-за боязни пропустить что-то важное, перестал после трех-четырех сновидений, посетивших меня в городе Романове. Как раз после этих снов я и решил окончательно: лучше уж бодрствовать, чем сны такие видеть!
Снами торговать распивочно и на вынос не хочется. Про себя переживать их буду. И никто не посмеет требовать от меня другого.
«А мы требуем! А мы настаиваем! Как это так? Самое подленькое и соблазнительное от нас утаить? Не позволим! Тем более — все эти ваши Чернышевские-Достоевские свои сны без устали нам в головы вколачивали! А хитрый Менделеев со своей периодической таблицей? А композиторский ученый Бородин с привязчивой химией во сне?» — вдруг хором загомонят читатели-придиры.
Но ведь там другое дело: их сны были вещими! Значит, предназначены были для многих. А мои сны — они точно не для всех. И никакая цензура ни в какую печать — кроме, конечно, негодяйских блогов — их ни за что не пропустит. А жалкий подцензурный лепет — он кому теперь нужен?
Тут прав другой классик, говоривший что-то вроде: какая гадость, господа, эта ваша подцензурная литература!
Гадость и грех, добавлю!..
Но я опять про сон. Не конкретный, а вообще.
Сон ведь — тот же эфир. Может статься, стукнуло мне вдруг в голову, сон — единственно доступная нам часть мирового эфира! Быстротекуч сон и переменчив, и природу, скорей всего, имеет надчеловеческую. Поэтому полную волну сна, в каких-то пространствах и без нас (то есть без сновидцев) обитающего, поймать и передать, как тот волшебный московский стеб, — невозможно!
* * *
Вихри эфира продолжали ниспадать на Землю с севера, из созвездия Льва.
Точки соприкосновения вихрей с Землей были разные. Самые чувствительные располагались в Северном полушарии: недалеко от Великих озер и реки Гудзон, в Померании, близ Валдайской возвышенности, в среднем течении Волги и нижнем течении Енисея.
Села-города, жизнь-смерть, дрожь любовных соитий, печальные процессии, влекущиеся к нешумным погостам, ор на площадях и требования честных выборов, глухой стук орехов, ударяющихся о подмерзшую землю в пропитанных горьковатым запахом рощах, сокотанье сорок, воркотня голубей — все это, попадая в зону эфирных вихрей, звук свой удесятеряло, а потом от счастья обновляемой жизни немело.
И тогда вихри эфира — плотной бесплотностью подобные снам — рассеивались в пространстве, уходили в землю. Чтобы дать место новым вихрям: как две капли воды схожим с предыдущими, но вместе с тем и совершенно иным.
Дальше случалось по-всякому.
В то сентябрьское утро низко висевший над земными трещинками и почвенными углублениями туман — как тот сон — быстро исчез. Блеснуло солнце, стала видна сизая стылая, у берегов с коричневой желтинкой, вода.
Над неглубокими воронками, оставленными на поверхности воды только что вошедшим в нее вихрем (уже не со скоростью 11,29 километров в секунду, даже не со скоростью 3,04 километра, а всего лишь со скоростью 200 метров в секунду вошедшим!), остро сияли радужные мелкие брызги.
Радость ветра на несколько минут оттеснила тоску грубого, материального мира. И принесла надежду: каждый будет, как ветер! Принесла также и понимание: будущий человек — человек-ветер и есть!
Тут же человек-ветер из прибрежного волжского леска и вышел.
Сел на поваленное дерево, подтянул за матерчатые ушки по очереди кирзовые сапоги, встал, постучал каблуками о землю, одернул старенький армейский ватник.
Вышедший из леска не знал, что он ветер. Поэтому в повседневной жизни вел себя, как все. Лишь иногда, оставаясь наедине со своей душой — как вот сейчас, на грибной охоте — вдруг он чувствовал необыкновенную легкость в теле. Легкости человек не верил: думал — гипотония. Однако десять минут назад, протянув руку к спрятавшемуся в траве подосиновику, заметил: кисть руки стала прозрачной, рукав ватника просматривается насквозь.
«Опять давление, как оно меня достало», — человек полез за карманным тонометром.
Артериальное давление было в норме. Круглобородый, востроглазый, с любопытным носом, в армейском ватнике человек весело вскочил на ноги, и его внезапно приподняло над землей.
Приподнимание и кратчайшее зависание длилось две-три секунды, но человек успел вдоволь наглотаться из резкой, мощной, никогда раньше его не окатывавшей волны счастья. Зашвырнув тонометр в траву и на ходу чуть подпрыгивая, поспешил он из сумрачного леска прочь.
Но лишь ближе к реке, на широком склоне — вдруг окончательно почувствовал себя ветром.
Голову грозно обдуло свежестью. Представилось: дом покинут навсегда, людей на сто верст — ни души!
Острое космическое одиночество, невыносимо-сладостное в своей безнадеге, пробило человека насквозь. Он уронил кошелку с грибами, одна рука его взметнулась вверх, вторую он судорожно сунул в карман. Потом вдруг затрещал обеими руками, как тот ветряк деревянными крыльями.
Но почти сразу руки и опустил. Ему почудилось: на правое плечо опустилась тяжелая мокрая птица. Птица тонко, по-соколиному, крикнула, и человек-ветер от внезапной боли случайно оцарапавших шею птичьих когтей тоже закричал: верней застонал, как стонет от нестерпимо-сладкой боли женщина…
Птица исчезла, как и явилась: одним махом, нечуемо.
И тогда человек-ветер попытался исчезнуть из этой жизни вслед за птицей. Неудачи в любви, беспредел в городах, неприятности на работе, грубое недоверие друзей и полное отсутствие родных — толкали к этому резко, явно!
Однако человек-ветер не исчез и не взлетел, а, широко шагнув вперед, провалился в старательно прикрытую ветками яму.
Это не огорчило, наоборот, рассмешило: «В другой раз получится!».
Именно после этих слов человек-ветер пупырышками языка, высунутого, чтобы слизать корку с губ, снова ощутил порыв необычного ветерка: не особо движущегося, но и не стоящего на месте, набитого, как мельчайший дождь, бульбочками шипящей и лопающейся газировки. Правда, газировки, на лице и на свободных участках кожи влаги не оставляющей.
Ветер был так слабо-силен, так странно закручен, что человек в армейском ватнике сразу потерял ориентировку в пространстве. Ему показалось: еще секунда-другая, и ветер развеществит его, в два счета превратит в круглый нуль и погонит, подкидывая невысоко над землей, как ту траву перекати-поле, далеко, в неведомый край!
Когда человек в ватнике пришел в себя, странный ветер уже стих: отдаленный вздох, чуть слышимое шевеление воздуха, едва различимое любовное бормотание реки…
Вихрь эфира, которого человек в армейском ватнике ни языком, ни кожей лица больше не чувствовал, ушел в воду, а затем глубоко в землю: чтобы воздымать из нее горы и новые города, раздвигать литосферные плиты, насылать, когда надо, потопы-землетрясения, а потом снова блаженно реять над землей, становясь вечным и единственным для нас успокоением, которое всегда приходит после суровой и необходимой кары…
Назад: Эфирозависимые, «губэшник» и проч
Дальше: Плюс Савва, минус Рогволденок