Книга: Пламенеющий воздух
Назад: Эфирный ветер — вечный двигатель?
Дальше: Эфирозависимые, «губэшник» и проч

Старик Морли и «Livery Stable Blues»

Профессор Морли на стареньком аэростате, с тяжелой корзиной и латанным-перелатанным куполом, неспешно поднимался вверх.
Кончался 1919 год. Стояла влажноватая, вполне обычная для западного побережья Соединенных Штатов осень, предвещавшая не слишком холодную, но снегообильную зиму.
Сам для себя Эдвард Уильямс Морли давно решил: это будет его последний полет.
Эфирный ветер, который он так усиленно искал, поймать никак не удавалось. Не удалось заполучить его глубоко в подвале, не удавалось засечь высоко в воздухе.
И все же эфирный ветер существовал!
Эдвард Уильямс Морли, бывший короткое время священником и, невзирая на уговоры отца (тоже священника-методиста), ради науки сан с себя сложивший, — хорошо это чувствовал.
Внизу повизгивал кларнетами и погромыхивал барабанами белый диксиленд. Случайно завернувший к Великим озерам «Ориджинал джаз диксиленд бэнд» исполнял одну из неповторимых своих вещиц — «Livery Stable Blues».
Кукарекали петухами кларнеты, ишаком покрикивал тромбон. «Конюшенный блюз» веселил и воодушевлял. Было приятно, радостно.
Однако звуки земные постепенно становились слабей: аэростат поднимался уверенно.
Четыре мощные медные горелки — одна в виде рассеченной надвое головы индейца и три в виде обычных факелов — приятно поблескивали в лучах закатного солнца. Корзину легко — как ту лубяную негритянскую колыбель — покачивало.
Внизу дугой выгнулся южный берег озера Эри. Чуть дальше — по реке Кайяхога — раскинулся неповторимый город Кливленд с превосходным Западным резервным университетом Кейза, в котором профессор Морли когда-то работал и который продолжал считать своим.
Напевая про себя тему из «Livery Stable Blues», профессор Морли прикрыл глаза. Милая сердцу ньюаркская конюшня представилась ему! Брыкливые ишачки, резвые, мокрые, только что приведенные с берега ньюаркского залива или, может, с реки Пассеик лошади, невесть зачем плутающие между столбов конюшни черные овцы, вскакивающие овцам на спину розовые петухи — все они ловко подражали музыке дикси.
Ослы поднимали копытца, кобылы, смешно задирая хвосты, роняли наземь крупные пахучие яблоки, розовые петухи били крыльями, овцы приятно блеяли…
Вдруг второй аэронавт, славянин Ефрем, тихонько дотронулся до плеча профессора Морли.
Эдвард Уильямс Морли раскрыл глаза. Славянин Ефрем, только недавно включившийся в поиски эфирного ветра и часто кидавшийся на любую сопутствующую науке мелочь, указывал куда-то на северо-восток. Мистер Морли одернул полосатый сюртук, выровнял края чуть сбившегося на бок кожаного, тяжелого, с металлическими вставками шлема, скинул на плечо очки на веревочке и только после этого глянул в указанном направлении.
Издалека, с северо-востока, на аэростат летел шар огня. Шар вертело вокруг собственной оси. В полете он испускал огненные стрелы или, точней, длинные огненные струйки.
Размер шара был велик. Диаметр никак не меньше сорока футов. Скорость движения не то чтобы очень высока, но вполне достаточна для того, чтобы через минуту-другую опалить купол аэростата, а потом — вместе с новеньким оборудованием и пассажирами — аэростат сжечь!
Профессор на миг снова сплющил веки. Он думал, видение исчезнет. Но огненный шар не исчез, а, резко сбросив скорость и словно бы забавляясь испугом мистера Морли и его ассистента, завис невдалеке.
Внезапно профессору показалось: шар — живой! Он дышит, пыхтит, даже улыбается…
То же самое, видно, почудилось и славянину Ефрему. Одной рукой он производил конвульсивные движения, а пальцы второй руки, сложив колечком и не разжимая его, перебрасывал из стороны в сторону, словно показывая: глаза, глаза!
Конечно, профессор и безо всякого ассистента хорошо видел: у шара наблюдается некое подобие огромных глаз.
Вдруг шар задымил и двинулся на аэростат.
«Все», — сказал себе полушепотом профессор Морли.
И в этот же миг увидел нечто намного худшее, чем вполне объяснимое передвижение атмосферных огней.
Разинув пасть, к огненному шару летел громадный воздушный ящер.
Слово «летел» здесь не вполне подходило. Эдвард Уильямс Морли, привыкший как ученый к точности, а как бывший конгрегационный священник — к евангельской образности, определил движущееся в пространстве видение так: громадная саламандра с высунутым языком, словно бы передразнивая свои собственные, известные любому ученому очертания, движется скачками на задних лапах! При этом было непонятно, к огненному шару или к тепловому аэростату она движется…
Саламандра была еще далеко, но уже становилось ясно: она не похожа на своих сородичей, изображаемых в альбомах живописи, имеет толстые, непомерно развитые лапы и короткий, наполовину оборванный или кем-то откушенный хвост. Поскольку и хвост, и лапы были частично залеплены острыми перистыми облаками, казалось: эти части тела на концах закручиваются, вихрятся. Хорошо была видна лишь перламутровая рыбья сияющая шкура. Шкура в чешуйках густо переливалась и сразу напомнила про огромные заводи и крокодильи болота великой реки Миссури, по которой профессор Морли любил путешествовать в молодости, проповедуя священные истины воде, холмам, лесам…
Но зато скачущая саламандра как две капли воды — словно ее вырезали из старинных карт звездного неба — походила на свою астрологическую прабабку. Тот же красноватый туманец в хвосте, те же горящие камешки звезд на животе, та же — не крокодилья, а вполне себе собачья, но при этом сильно удлиненная пасть!
Вдруг саламандра ускорила движение и навалилась на огненный шар. Шар, который размерами превосходил и саламандру, и аэростат в несколько раз, тут же потух, стал пеплом и осыпался вниз, на береговую линию ни с каким другим по чистоте и красоте не сравнимого озера Эри.
Тело саламандры из бирюзово-коричневого стало неожиданно пурпурно-красным. Кроме того, она слегка поменяла свой облик.
— О’кей, — профессор Морли попытался успокоить побелевшего как полотно славянина. — Это я объясняю так: миражные явления иногда могут сопутствовать эфирному ветру. О’кей, — профессор закашлялся. — Наше сознание часто создает чудовищ из туч, звезд, воды… Да хотя бы из конюшенных навозных куч!
Слова на высоте приходилось выкрикивать, а для того чтобы набрать побольше воздуху, между ними приходилось делать ненужные паузы. Заглотнув воздуху в очередной раз, Эдвард Уильямс Морли бодро прокричал:
— Сейчас следует ждать… распада… этого миража!
Пока профессор кричал, саламандра на бегу развернулась. Сронив с языка продолговатый сине-прозрачный пузырь слюны и подскакивая в раже, как тот баскетболист-креол, она стремительно понеслась на аэростат.
«Все верно, — промелькнуло в голове у мистера Морли, — еще древние знали… Саламандра холодом тела… призвана гасить огни. Сейчас погасит все четыре горелки… и тогда…»
Пока профессор разбирался с мыслями, саламандра изменилась еще раз.
Она вдруг ясно обозначила свой пол! Под блестками красной чешуи показались великолепные женские груди. А на темной собачьей морде проступили следы обильной бело-розовой пудры. Ноги саламандры сладко вытянулись, хвост сократился до размеров обычного копчика… Вслед за этим проглянул нежнейший, умеренно выпуклый, уже без всякой чешуи, зато приятно затянутый светлой кожей пупок…
«Небесный!.. — выкрикнул про себя профессор. — Пуп небесный!..»
Эдвард Уильямс Морли заставил себя опустить глаза. Славянин Ефрем сел на дно корзины и вжал голову в плечи.
Гулкий ломкий звук, подобный звуку падающего с высоты «Эмпайр стэйт билдинг», раскатанного в лист кровельного железа, цепляющего в полете каменные выступы, стальные балки и гремящего чем ниже, тем сильней, — на минуту оглушил аэронавтов.
Вслед за звуком раздался уже не кровельный — дробно-жестяной смех. И астрологическое чудище с явными женскими признаками, словно глумясь над научной добросовестностью профессора и его ассистента, изгибом спины, именно тем местом, где был недавно хвост (славянин Ефрем за чудищем вполглаза все-таки наблюдал), толкнуло корзину аэростата.
Посыпались скрепы, болты, одна из горелок погасла…
И все же ученый победил в мистере Морли обывателя: он поднял глаза, чтобы в последние секунды жизни увидеть и уже только для себя самого описать в научных выражениях чешуйчатую женщину-саламандру. А также те части тела, которыми это холоднокровное существо будет гасить три оставшиеся и пока весело гудящие горелки…
То, что мистер Морли увидел, заставило его вскрикнуть. Страх смерти отступил. Профессор неосторожно передвинулся к самому краю корзины и едва из нее не выпал.
Еще один, почти прозрачный, с легчайшим розовым отсветом вихрь необычайно плотного воздуха несся на саламандру!
Вихрь в мгновение ока охватил женщину-ящерицу с головы до пят.
Красновато-чешуйчатое, но все одно прекрасное женское тело стало чернеть. Сперва обуглились ноги, потом подернулось пеплом и лопнуло пузо, вывалились, сгорели и стали опадать угольками кишки. Лапы чудища на миг стали остро-прозрачными. Голова, чернея, дотлевала…
Жили у саламандры только глаза. И они — смеялись!
Но и глаза под натиском вихря вдруг налились изнутри неприятной зеленью и с треском лопнули. Зеленовато-коричневая жижа хлынула вниз…
И здесь произошло нечто странное: воздушный вихрь всосал в себя и останки саламандры, и огоньки давно рассыпавшегося огненного шара, поймал на лету падающие угольки кишок, подхватил все до единой чешуйки, все кожные наросты, коготки…
Ничего не осталось!
Только на мгновенье, словно для последнего запечатления, женское прекрасное чудище, как на дагерротипе, проступило черно-синими линиями сквозь бешено крутящийся вихрь.
Но сразу же — подобно вакуумному скоростному насосу, о котором мистер Морли мог только мечтать, — вихрь контуры саламандры в себя и всосал. А потом завернулся восьмеркой и, показав на миг вместо женщины-саламандры белокожего младенца в люльке, поигрывая легчайшей пеной на краях, унесся на юго-запад, в сторону Аппалачей…
«Это был вихрь эфира? — со страхом спросил себя мистер Морли — и как честный ученый и прямодушный священнослужитель сам себе ответил: — Да, он… Но ведь тут — посягательство на свободу!.. А если эфирному ветру что-то в Кливленде или в Западном резервном университете не понравится? Тогда — что? Все разрушить?»
Вопросы тут же сменились мыслью: «Эфирный вихрь есть усиление постоянного эфирного ветра. Только рискуя жизнью, только подобравшись к вихрям вплотную, можно наблюдать всплески эфира. А постоянный эфирный ветер наблюдать невозможно, нет!».
Впрочем, тревожные мысли были все же откинуты, потому что профессор вспомнил одну утешительную странность: саламандра во время короткой стычки с эфиром на миг разгневалась, стала грозной. А эфир — тот все время шутил, усмехался! Едва слышимая мелодия эфира, как та тема из «Livery Stable Bluеs», похохатывала, кукарекала, по-ослиному покрикивала. Получалось: эфир шутя саламандру из своего небесного террариума выпустил, шутя позволил ей загасить огненный шар. А потом сам же это женское чудище — и опять-таки посмеиваясь — развеществил.
Жизнь — шутя? Смерть — шутя?
В такое ответственный и серьезный мистер Морли поверить не мог.
Интересным показалось Эдварду Уильямсу Морли и то, что когда саламандра пожирала огонь, сделалось заметно холодней. А когда вихрь эфира пожирал саламандру — и вовсе холодно. Но холод не испугал, а страшно взбодрил профессора. Он вдруг почувствовал себя на двадцать, если не на тридцать лет моложе! Разогнулась спина. Ушла боль из плечевых суставов, из низов живота пропали ненужные складки. Глаза перестали ловить рябь и туман, взгляд очистился, стал острым, чувственным.
И главное, профессор Морли вспомнил одну прелестную и давно позабытую им женщину. Вспомнил, как мял и терзал ее губы, вспомнил и все другое: незабываемое, вечное…
Когда славянин Ефрем пришел в себя, никакого чешуйчатого ящера рядом не было. Не было и завихрений, окутывавших это существо. Только профессор Морли, вцепившись в края корзины, глядел вслед розоватому полупрозрачному облачку.
— Эфир? Это был вихрь эфира?
Мистер Морли на вопрос не ответил, зато дал приказ снижаться.
Славянин Ефрем установил рычаг, регулирующий силу пламени, почти горизонтально, и огонь в медной, рассеченной надвое голове индейца уменьшился. В двух других горелках тоже.
Аэростат плавно пошел вниз. Когда он приземлился, белый диксиленд уже не играл. Кое-кто из музыкантов, отдыхая, сидел на траве, другие выдергивали из тромбонов хорошо скругленные кулисы и медленно выливали из них слюну на еще сочную и зеленую кливлендскую траву. Остальные тщательно протирали трости кларнетов и саксофонов.
Диксиленд не играл, зато на пригорке пел темнокожий хор.
Праздничные афроамериканцы в золотых и синих одеждах яростно, но без единой фальшивой ноты выводили слова волшебного госпела. В этот госпел, в эту евангельскую музыку они вместо положенной хвалы Всевышнему ловко вплетали похвалу профессору Морли:
— О-у, Морли, Морли! О-у, мистер, мистер…
Никакого пепла от женоподобной саламандры ни рядом с афроамериканским хором, ни на праздничном пригорке, ни по дороге на Кливленд не было и в помине.
— Этот полет я запомню навсегда, — наставительно сказал профессор ассистенту Ефрему и разгладил утратившие в небесах прямоту и строгость усы. — А вам, юноша, следует в приличных выражениях этот полет описать. Только не пытайтесь врать. Не пытайтесь выдавать мираж за действительность! Я конечно, сообщу вам подробности своего виде́ния… Но не увлекайтесь поэтическими сравнениями. Научными оборотами пишите, научными! И вообще, запомните: видимых форм эфирный ветер иметь не может!
— А как же то, о чем вы, господин профессор, кричали? Когда пламя и ветер бушевали рядом? — славянин Ефрем с хитрецой улыбнулся.
— Разве я кричал?
— Вы кричали: «Проклятая ящерица! Я тебя поймаю! Я тебе разведу ноги как следует!..». А потом рокотали без остановки: «Проклятье, проклятье! Теперь теорию эфира придется переворачивать с ног на голову!..». А потом уже тише вскрикивали: «И разве только ее?.. Если эфир живой, если он решителен, как пионеры Америки, что тогда про него следует думать? Если эфир есть творец и уничтожитель реальных форм, — кто тогда я? Игра эфирных струй?.. Но я не желаю быть творением ветра, не желаю быть сделанным из воздуха!». Тут вы добавили несколько бранных русских слов.
— Вы, юноша, страшно неопытны. Путь свой в науке только начинаете. Не все, что мы видим, существует на самом деле. О’кей. Мы с вами забудем про мои выкрики. Подготовьте сдержанный отчет: высота, скорость, неудачные замеры… В общем, эфирный ветер не удалось обнаружить и на этот раз. И не пожирайте меня мистическими славянскими глазами. Знаю я вас! Чуть что — вместо науки сразу о сверхъестественном болтать начинаете… Лучше почаще ругайтесь… Как это у вас называется?
— Материться…
— Да, вот именно: материтесь. Это вам, русским, вообще славянам, прекрасно удается. Ругательства — ваш козырь. А остальное мы сделаем сами. Теперь проверьте: не поврежден ли малый интерферометр? Возвращайтесь к корзине и сию же минуту проверьте.
— Уже проверил, господин профессор. Все цело и невредимо. Как будто не огненный шар плыл рядом, а…
— А невредимо — и прекрасно. Вы, юноша, должны четко осознавать: интерферометр, изобретенный моим коллегой профессором Майкельсоном, — очень, очень чувствительный прибор! И чувствителен он в первую очередь к вибрациям. Вот потому-то, — мистер Морли широко улыбнулся — потому-то в начале своей карьеры профессор Майкельсон даже спускал один из первых громадных интерферометров в подвал знаменитой Потсдамской обсерватории. Это было у вас, в Европе… Но помехи — как и в нашем случае — были и там, вибрации были и там…
— Я не забыл, господин профессор, вы упоминали об этом.
— Терпение, мой друг, терпение. Упоминать обо всем в подходящее время — таков мой девиз. И вот: одна пара зеркал не давала возможности исследовать все как положено. Пара зеркал делала оптическую длину световых лучей — короткой, слишком короткой… Но я заболтался. Принесите-ка мне стакан бурбона из ресторанчика… Ну там, на холме, видите?.. Старый Морли глотнет разок-другой. И не надо, юноша, разбавлять бурбон водой!
Евангельская музыка черного хора вдруг мощно, на одном из слогов расширившись, начала стихать.
Славянин Ефрем ушел за бурбоном. А профессор Морли, затихая вместе с евангельской музыкой, все бубнил:
— Да, я старик, старик. Но под струями эфирного ветра — чувствую себя моложе и моложе. Угу-гуй, моя крошка! Я отведу тебя на конюшню! Там протру твой пупочек нежной замшей, а потом — прислоню тебя к сладко-позорному столбу… О «Livery Stable Blues»! О blues and soul…
Назад: Эфирный ветер — вечный двигатель?
Дальше: Эфирозависимые, «губэшник» и проч