Глава пятая
1. Шлагбаум на пустыре
Звук капель из кухонного крана. Лопаются пузыри на волнах, исчезают, сменяют друг друга, как непрочитанные, пропущенные взглядом строчки — но если запечатлелся хоть гребешок пены, попытайся его задержать внутри, зацепиться, воспроизвести, нарастить. Влажная прохлада осталась позади, как тающее воспоминание. Солнце пылает знойно. Поднимаешься по каменистому берегу. Галька сменилась песком, он обжигает босые пятки, такой раскаленный, что плевок испарился бы, не долетев до поверхности. Но какой там плевок! На движение пересохших губ не хватает сил, и нету слюны во рту.
На море с высокого берега отчетливо выделяются трассы проплывших когда-то лодок, гладкие среди ряби. Опять попал не туда, а ведь только что как будто привиделось, вспыхнуло озарение. В другом сне, должно быть, только ободранные плечи саднят, напоминая не скажешь о чем. Низина среди выгоревших холмов раскатана следами танковых гусениц. Глинистые комья затвердели ровными брикетами. О том, что здесь шла когда-то дорога, напоминал лишь полосатый шлагбаум с будкой, бессмысленный среди ровного простора. Его можно было обойти с любой стороны — почему же неодолимо тянуло по разбитой, болезненной для пяток тверди к этому единственному ориентиру? Неизбежность советского бреда, несвобода в крови, неспособность обойти официальный требовательный ориентир. Впрочем, свобода бесцельна, она никуда не обязана привести, в ней растворяешься. Глупые разговоры, есть еще и судьба, советское воспитание ни при чем. Мудрец понимал, почему человек может стоять перед воротами, предназначенными для него одного, да так до смерти в них и не войти.
Из будки выглянул парень в выгоревшем камуфляже и сандалиях на босу ногу — солдат нерегулярного войска. Плоское лицо его было цвета глины вокруг, как будто сделано из нее, узкие глаза казались припухшими. В руке он держал раскрытую доску с нардами. Посмотрел на приближающегося, потом протянул руку назад за собой, в дверь будки, вытащил за ремень автомат, волоча его по земле.
— Здесь зона, проход закрыт, — сказал с азиатским акцентом.
— Мне надо, — с трудом вспоминались нужные слова.
— Без документов через границу нельзя.
— Какие документы, через какую границу? — вернулось ощущение тела, он, наконец, вспомнил, что стоит голый. Преимущество человека, с которого нечего взять.
— Тебе куда? — после молчания спросил плосколицый.
— Не знаю, — честно ответил он. — То есть пока не знаю, — спохватился. Опять попал не туда, вертелось в уме. — Но если туда попаду, хотя бы случайно, узнаю, вспомню. Я ведь и эту дорогу, кажется, узнаю, но каждый раз заносит в другое место… даже в другое время.
Он почувствовал, что начинает сбиваться. Солдат смотрел на него, кивая, как будто понимал, что ему говорят.
— Играть умеешь? — показал взглядом на доску.
— Не пробовал, — ответил Борис и тут же почувствовал, что снова сказал не то: как бы не предложил научить. — Как-нибудь в другой раз.
— Ищешь кого?
— Да, — обрадовался подсказке — точно прояснил вдруг что-то для себя самого. — Я женщину ищу.
— Какой нации? — спросил солдат. Этого вопроса он не ожидал.
— Кто? — спросил растерянно.
Солдат посмотрел молча, ворочая что-то в голове.
— Рената знаешь? — спросил наконец.
— Рената? — сообразил он. — А как же!
— Документ заполнять надо, — сказал, помедлив, часовой. Полуобернулся плечом внутрь будки, не заходя в нее, достал откуда-то бумажный лист, протянул, зевая, голому человеку.
Тот посмотрел. Это был бланк анкеты с нумерованными вопросами на непонятном языке. Засомневался, признаваться ли, что не понимает. На оборотной стороне заголовок, однако, был написан по-русски: «Краткая биография».
— Мне писать нечем, — сказал он.
Солдат опять сунул руку внутрь будки, протянул огрызок карандаша.
— Хватит?
— Только на очень короткое описание жизни, — усмехнулся. А куда положить бумагу? — чуть было не спросил, но удержался, осознав бессмысленность любых вопросов, излишество любых слов. Солдат, все не в силах сдерживать зевоту, снова скрылся внутри. Он сделал вид, что собирается писать, прислонил лист к стене будки. Лишь тут, в ярком свете, стало различимо написанное под заголовком бледным карандашом, столбиком, перевод с неизвестного языка, пункты анкеты:
Как зовут женщину?
Какой она нации?
Что ты о ней знаешь?
Что ей здесь нужно?
Как звали ее прежнего любовника или мужа?
Глупости, бред, почему я ему подчиняюсь? А если просто пойти дальше? — сообразил, наконец. В жизни мы постоянно выдумываем себе препятствия. Никто уходу не помешал, даже его не заметил, достаточно было просто не оглядываться, чтобы шлагбаум и будка исчезли за спиной. Он шел теперь среди стволов горелого леса, по черной выжженной земле, под ногами был не песок — горячая зола. Вы меня слышите? — вмешался откуда-то голос. Обугленные остатки, поколебавшись, сохранили очертания. Не прикасаться, даже не дышать, чтобы не рухнуло, не развеялось. Саднящие, ободранные плечи напоминали о чем-то, сияющем, как озарение, наполненное, неисчерпаемое, тающее. Внизу, над морем, как оправданное ожидание, показался беленый дом, тень исчезнувших ветвей проявилась на стене, набралась силы, обогатилась деревом, это была шелковица. Корни под ступнями оживали, прорастали на глазах побеги, ветви, возрождалась зелень исчезнувшего оазиса. Над головой пролетела, подтверждая дорогу, птица, почти сливаясь с небом цвета выгоревшей синевы. Вы меня слышите? Бормотание, напев, услышанный неизвестно где.
Переборы невидимых крыльев, встревоженный воздух.
Щуришься, прикрывая глаза, боишься ослепнуть.
Или боишься увидеть?
Зажмурься, увидишь яснее.
2. Голоса в темноте
Вы меня слышите? — повторял мужской голос. Узнаваемый комнатный воздух. Вы можете открыть глаза? Домашние запахи, книжная перхоть. Не можете или не хотите? Разрешите, сделаю сам. Прикосновение теплых пальцев. Пододвиньте поближе лампу, нет, вот сюда. Что с вами все-таки было? Вы можете рассказать обстоятельно? Постарайтесь вспомнить.
Вспомнить… если бы вспомнить. Что было? Нырнул, втянулся в сияющее кривизной отверстие, протиснулся сквозь скалу, потом вынырнул по другую сторону, ободрав об острые края плечи и спину. Это он помнил. Нырнул и вынырнул — сколько это могло длиться? Но в промежутке вместилось, произошло что-то, готовое высвободиться, разрастись… не получалось, мешали голоса кто-то похлопывал по щекам, тормошил. Эй, ты что? Открой, наконец, глаза. Что он бормочет? Не можешь или не хочешь? Безнадежная попытка удержать, вспомнить, увидеть, не надо было поднимать веки, налитые тяжестью. На мгновение ослепил свет, голоса стали зарастать густыми черно-зелеными водорослями.
От других можно было узнать, что его нашли голым на плоской скале, обнаружил патрульный катер, он лежал навзничь, раскинув руки, его, как положено, похлопали по щекам, привели в чувство. Потом рассказывали, что он спросил: «Меня долго здесь не было?» Сам он своих слов не помнил, не помнил, как выбирался на скалу по скользким уступам, как ему это вообще удалось, как бормотал, что не может открыть глаза. В темноте, поглотившей или раздвинувшей пространство, теперь совершали свои невидимые манипуляции такие же невидимые люди в белых халатах, а может, и не в белых, он их не видел, они явились уже сюда, в домашний воздух. Остальное можно домыслить. Двое мужчин, судя по разговору, были врачи, третья, женщина, была Юлиана, жена Ефима, она пришла вместе с врачами, которых пригласил брат, он тоже был здесь, но голоса не подавал. Врачи были не простые, не из районной поликлиники, из каких-то заоблачных институтов, каждая их минута оценивалась суммой с несколькими нулями. Они держали за щеки лицо, поворачивали, как живой сосуд, придерживали веки пальцами и направляли в глаза тепло, но не свет, требовали прижаться подбородком к какому-то устройству, их дыхание пахло коньяком Remy Martin и трубочным табаком, название которого известно только тем, кто курит трубку. Что вы сейчас видите? А что я должен видеть? Ни в роговице, ни в склере, ни в хрусталике, ни в сетчатке никакой патологии, травма головы пока не подтверждается, тут нужно еще специальное обследование. И, конечно, проверить внутричерепное давление. Истерическая слепота? У мужчины в таком возрасте? Церебральный амавроз? Не то. Заблокирована в мозгу структура, отвечающая за зрение? Надо посмотреть литературу. Был какой-то непонятный случай, кажется, в Португалии, массовая слепота, я слышал от коллеги из Стэнфорда. А, вы про это. Я тоже слышал, но это, кажется, роман, не научная работа. Пусть роман, художники иногда что-то могут угадать. Вы тоже, я слышал, литератор? Почему всё молчите? Как будто что-то скрываете. Не просто от нас, от себя? Человек, бывает, не видит того, что ему неприятно, и провоцирует чувство вины или стыда. Возможно, следует искать патологию не соматическую, а психическую, для этого надо понять личность пациента, обстоятельства, подробности жизни, каким-то путем войти в подсознание. Можно попробовать гипноз. Рэмсфилд из Иллинойса предлагает искать подсказку в некоторых обстоятельствах внутриутробного развития. Ну, так мы начнем вспоминать даже мифологию. Тоже совсем не лишнее. Мифологической этиологией я бы не стал пренебрегать. Знаете эту замечательную историю про Тиресия, который побывал и мужчиной и женщиной? Ослеп или был ослеплен в наказание я не помню за что, но зато обрел способность видеть то, чего не видят другие, узнавать судьбы, прорицать будущее. Или этот жрец Келасской пещеры, про которого я недавно читал. Есть версия, что он тоже был незрячим. Слепые недаром бывают ясновидцами, или, если угодно, ясновидцы недаром бывают слепыми. Могут не отвлекаться на внешние раздражения, мельтешню, обращать духовный взгляд, как говорится, внутрь. Или улавливать особые сигналы, робко подала голос Юлиана. Я имею в виду, из других сфер, уточнила, чтоб быть понятней. Ну да, ну да, мало ли что, может быть, хотя это уже не совсем наша область. Не стоит сразу называть все чепухой, вот что я хочу сказать. Есть люди со специфической организацией, этого нельзя отрицать.
Сигналы могут поступать в мозг по альтернативным зрительным трактам. Посмотрите-ка, вот… зрачки как будто реагируют… или это мне показалось? Будем разбираться, бывают удивительные случаи. Вот я вам сейчас расскажу, прочел в английском журнале. Один молодой итальянец ослеп, представьте себе, от любви, действительно от любви. Вначале заподозрили просто сужение артерий…
Слова становились безразличным журчанием, не хотелось на них отвлекаться. Ушли, наконец, ушли. Только бы не мешали. Капли звучно падают в воду. Опустить веки на влажные яблоки слепых бесполезных глаз — по привычке, чтобы не сомневаться в полной темноте. Как в кино, где, погасив свет, надо задвинуть шторы, чтоб было видней. Глазам становилось тепло, как под одеялом, но ощущение недостоверного туманного света в глубине глаз не давало проявиться чему-то. Это было похоже на бессонницу — невозможность перейти в другое состояние. Намеренное усилие лишь удаляло от него. Разогретый воздух колебался, оживлял трепетную поверхность. Ты это уже видел, не сумел прояснить. На беленой стене еще держится тень стоявшего здесь когда-то дерева. Из-под грязной облезлой штукатурки местами выглядывает дранка. После солнца в душной прихожей оказалось совсем темно, глаза понемногу начали привыкать… На нас кто-то смотрит, послышалось из-за приоткрытой двери… нет, подожди, там действительно кто-то есть…
3. Невидимый глаз
Возникало время от времени это чувство, что тебя опять кто-то видит, слушает… вот сейчас. Кто? Она не могла сказать. Кто-то невидимый, но существующий. Не могла объяснить. Возможно, это неосознанное ощущение было у нее и прежде, но отчетливо оно коснулось ее однажды, когда она спускалась к морю по еще безлюдной утренней улице. Внизу, в просвете между невысокими тесными домами, на горизонте, как из розовой десны младенца, проступала рассветная припухлость. Скользкий от росы булыжник сдвинул, скривил ступню, напрягся и оборвался ремешок босоножки, она сняла обе. Гладкая прохлада камней, шершавость асфальта еще хранила остатки вчерашнего тепла, уклон дороги поощрил вдруг закружиться, радуясь свободе дыхания после непонятной болезни, свободе запоздало обретенного одиночества, свободе от обязательств, от вынужденных отношений, возможности хоть на время не думать о будущем, связанном с другими людьми. Облегченные кружением руки сам собой взлетали, тело обретало невесомость.
Внезапно она остановилась в смущении, ощутив словно бесплотное прикосновение к лицу, к оголенным плечам. Впереди, чуть ниже, молодой мужчина уставился в объявление на столбе, на нее не смотрел, даже не оглянулся, когда она совсем приблизилась, может, поэтому она замедлила шаг. Солнце вдруг засветило прямо в глаза, на миг заставило остановиться. Тогда лишь он обернулся. В бороде светились белые зубы, рубаха расстегнута на безволосой груди, на плече синяя сумка.
— Заметили, что я вас снимаю? Все-таки заметили.
Не заметила, ощутила, как шевеление воздуха от крыльев бабочки, пролетевшей мимо лица. Камера подсматривала сквозь отверстие в сумке. Оператор провинциальной киностудии, приказавшей долго жить, подхалтуривал последнее время на телевидении, оказался очередной раз без работы, вынужденную паузу решил использовать, приехав к морю, чтобы опробовать тут забрезжившую идею, не вполне еще ясный замысел: фильм, снятый скрытой камерой. Хитроумные приспособления, самодельные устройства позволяли включать ее на расстоянии, пультом, отдельно включать микрофон, чуткий, как шпион, аппарат сам настраивался на объект. Оглядываешься вот так на улице, говорил он, размахивая руками и спускаясь с ней под уклон дальше, каменные стены непроницаемы, но за ними жизнь, множество жизней, закрытых, никому не известных — каждая, как загадочная вселенная. Невидимый глаз заглядывает в окна, в одно, в другое. Занавеска чуть отодвинута, на ней чья-то тень, сейчас проявится… нет, закрылась совсем. Замысел уже несколько раз видоизменялся. Представилось вначале что-то вроде художественного сюжета про мойщика окон, продолжал он, не замолкая. В какой-то стране, ему рассказывали, кажется в Голландии (сам за границей еще не был), не принято занавешивать окна, нехорошо, говорят, таиться, скрывать нечего, занавески только для новобрачных. Фасады там, как ему объясняли, строились узкие, от ширины фасада зависел налог, но пространство жилья расширялось внутрь, и света хватало. Лестницы там могли быть узкие, но окна во всю стену, через окна поднимали мебель, спускали больных. И вот ты, мойщик, видишь все, что застигнешь, оказываешься нечаянным свидетелем. Никому, конечно, не рассказываешь… ну, то есть как не рассказываешь? А фильм разве не рассказ? Тут уже, конечно, противоречие. Померещился такой сюжет и отпал. У нас и окон таких нет, и мойщиков, у нас надо по-другому. Ненадолго вообразился дом, вот вроде этого, три этажа, вообще без фасадной стены, все квартиры, ячейки открыты для взгляда, как в театре, без четвертой стены, но по-настоящему, все разом. Это можно только вообразить. Но здесь он окончательно решил обойтись без сочинительства, жизнь сама по себе богаче. Ходит, смотрит, снимает пока впрок, мысль в процессе начинает проясняться. Вот, идут люди навстречу, их лица лишь кажутся открытыми, на самом деле непроницаемы, как те же стены. Проходят мимо, скользят друг по другу поверхностным взглядом, не глубже, ничего друг о друге не знают, не могут или не хотят. Чудовищная непроницаемость, отгороженность. Так мы устроены, можно ли перегородки убрать? Или ты скажешь, не убирать? И не только потому, что сам не хочешь все открывать. Совсем без загадки, недосказанности, без тайны другая жизнь окажется неинтересной. Вот наша встреча сегодня. Объектив нечаянно задерживается на женщине, она почему-то закружилась на мостовой. Почему? Уже, можно считать, начало, дальше не знаю. Жаль, что ты все же заметила (он давно уже, не замечая, перешел на ты). Когда человек видит, что его снимают, в нем что-то меняется, он перестает быть искренним, начинает внутренне прихорашиваться, да? как перед зеркалом. Хотя что значит искренний? — тут же возразил себе сам. Когда встаешь, опухший от сна или запоя, и говоришь себе в зеркало: ну и рожа, разве ты искренней, чем умытый, причесанный, глаженый? Тем более женщина — с всклокоченными волосами, в затрапезном халате? Разве сама природа не позаботилась о привлекательном оперении, о соловьиных серенадах, ради откровенной цели — продолжения рода?
Она шла с ним, слушая безостановочное философствование вдохновенного болтуна. Пристроились на попутной скамейке в сквере посмотреть на маленьком мониторе уже отснятые кадры, пока, можно считать, только черновой материал, без сюжета, без связи, изображение на мониторе мелкое, но для понимания масштабом можно пренебречь, главное войти. Столик в кафе у набережной, двойные шахматные часы, пальцы дотронулись до короны ферзя, взялся — ходи, вопрос куда, соперник задержал у губ чашку, почтенная седина, брови приподняты выжидательно, вокруг зрители, кто-то покачивает головой, неслышно переговариваются, оценивают. Смуглые парни сидят на корточках у края дороги, наблюдать можно часами, не двинутся, тонкие лица южан кажутся интеллигентными, пока не вглядишься. Отрешенные, небритые, без работы, сплевывают в сторону, поза промежуточной устойчивости, сесть на землю значит расслабиться окончательно, встать — значит идти, куда? Ждут, пока их подхватит волной — какой? Кто был каждый из них, кем становятся вместе? — спрашиваешь сам себя. А вот и женщина спускается по наклонной улице, закружилась… все. Россыпь пока про запас, сюжет должен дозреть сам собой, составиться, соединиться из лоскутов, обрывков. И разговоры такие же обрывочные, ищут соединения. Вчера он мимоходом прислушался к одному, какие-то верхние опять потребовали дань с нижних, а по какому праву? О чем это, о ком? Местные денежные разборки, напряженные отношения, да? Он был здесь второй день, нездешний. Самое плодотворное состояние, когда чего-то не понимаешь — как с другой планеты. Начинаешь снимать, вроде бы случайно, а мысль уже продолжает работать направленно…
Он говорил, говорил, а она шла с ним куда-то, не думая о направлении, прислушиваясь к странному чувству, будто что-то похожее с ней уже было в каком-то другом времени. Два человека, только что не знавших о существовании друг друга, сошлись в одном месте и в одно время, можно сказать, оказались соединены самозародившимся, без автора, сюжетом — называть ли его случайностью, совпадением или, может, судьбой?
Его звали Руслан, он оказался обладателем ключей от уединенной хибары за городом, на отшибе. Полусторожка, полусклад над морем, прежняя собственность студии, заброшенная или временно забытая за ненадобностью. Там было все необходимое для жизни: чайник, алюминиевая посуда, раскладные брезентовые стульчики, воду можно было носить из близкого источника. Анита первым делом стала искать тряпку, веник или щетку, что-нибудь, чтобы прибраться, вымести чужой мусор, смыть нежилые, чужие запахи. Справа от входа обнаружилась дверь в чулан, закрытая на защелку. Она неосторожно ее открыла: из двери прямо на нее вывалились жуткого вида неживые тела, матерчатые чучела или манекены в камуфляжной военной форме, испачканные красной краской, отдельные части тел, руки, ноги.
Это были муляжи, манекены, припасенные, видно, для съемок смертоубийственных сцен, объяснил Руслан, человеку такого вида не придашь, там, наверно, было еще много всякого реквизита, можно посмотреть. Анита не разрешила, не захотела, ее и от этого ужаса чуть не трясло. Вдвоем они поскорей стали запихивать муляжи обратно в чулан, неаккуратно, мешала брезгливость, те не умещались, выпирали, с трудом удалось прижать дверь, закрепить защелку деревяшкой. Еще долго не оставлял ее страх перед вторжением из какого-то нездешнего, на время упрятанного мира. Проходя мимо этой двери, она невольно каждый раз отворачивалась.
В доме им нечего было делать, большая часть дня проходила под небом, среди зеленых гор, в тени раскидистой шелковицы. Камера запечатлевала панораму, провода электропередач танцуют между опорами, спускаясь по склону, и дальше вниз, к синеве моря, над морем райский сад, из которого еще не изгнана пара влюбленных. Давно не беленая штукатурка непорочно сияет на солнце, тень шелковицы отдыхает на ней, слегка обмахивая ветвями. На траве чернеют упавшие ягоды, на одну, раздавленную, садится пировать пчела, интересно, в какой мед может преобразиться сок этой ягоды. Муравей пытается утащить веточку, она цепляется за траву, трудяга долго не оставляет усилий, поворачивает поудобней, наконец уползает, бросив.
Берег внизу не был приспособлен для купанья, маленький пятачок гальки среди камней. Плавали нагишом, и дома не до конца одевались. Стая дельфинов появлялась неподалеку, резвилась, то и дело один, другой выпрыгивали по высокой дуге над водой. Оба подплывали к ним совсем близко, сами чувствуя себя дельфинами, кружили друг вокруг друга, подныривали. В раковине, приложенной к уху, слышались голоса необъятной, нездешней жизни, нынешней и прошлой, наверно, вслушавшись, можно было узнать, вычленить что-то свое. Нет, свое прошлое она вспоминать не хотела, и его ни о чем не расспрашивала. Все происходило только сейчас. Солнце позволяло есть мало, без заботы о завтрашнем дне. Однажды спустился откуда-то сверху по пути на городской рынок старик в сванской фетровой шапочке, седая щетина не росла и не сбривалась, навьюченный мул на узде, предложил козий сыр и мед. Из подручного материала Руслан соорудил под шелковицей стол, две скамьи. Очаг из камней, сложенный кем-то до них во дворе, топили плавником. Свечи заменяли электричество, но ни к чему было их зажигать. Была не еда — трапеза, не посуда — утварь. Чай, заваренный в медном восточном чайнике, лаваш цвета нежности, мед цвета любви. Выползали на солнце ящерицы, синяя птица пела в ветвях над головой.
От жаркого полуденного солнца они укрывались в устоявшейся темной прохладе жилья, единственная кровать была узка для двоих, да и металлические колючие пружины нечем было смягчить, они лежали, постелив на полу одеяла. Она приподнималась на локте, смотрела на его лицо, на розовый шрам над бровью. Кудри темнели на подушке, брови-крылья, темный рот окаймлен усами, русой неухоженной бородкой, пора уже было ее подстричь. О чем бы он только что ни думал, она знала, о чем он будет думать сейчас, когда этих пересохших губ коснутся ее губы, увлажняя, увлажняясь, и пальцы лягут на грудь, скользнут медленно к животу. Потом они лежали, расслабившись, освежившись глотком вина, бутылка стояла тут же, на полу, на расстоянии протянутой руки. Счастье было, свернувшись бездумно калачиком или эмбрионом внутри его большого обнимающего тела, слушать, как он философствует, обаятельный, прекрасный болтун. Он был младше ее на шесть лет. Если бы ты знала, какие картины возникают сейчас за этим лбом, говорил он. Что превращает бесформенную повседневность в осмысленный сюжет? Взгляд. Реальность сама по себе не осмысленна, смысл создается кем-то, кто видит. Глаз становится взглядом.
Она слушала, не слишком вникая в смысл, преображая его по-своему. Снимать себя она больше не разрешала — хватало первых случайных кадров; по какому-то суеверию не хотелось, чтобы эти невыразимые трепещущие мгновения превращались в затверделое вещество пленки, и смотреть не хотелось, казалось, в изображении омертвеет, исчезнет главное. Но время от времени, когда она была одна и когда вместе с ним, здесь, в тенистой прохладе жилья или под открытым небом — возобновлялось это необъяснимое, странное чувство, будто на них кто-то смотрел неизвестно откуда, с высот или был рядом, будто все это, пылинки в луче, пробившемся сквозь щель самодельной бумажной шторы, они оба, обнаженные, на полу, застеленном одеялом, эти ее слова, его дыхание, лицо, этот вот лоб, этот темнеющий на нем прочерк подсохшей царапины… все кем-то сейчас запечатлевается, снимается или записывается где-то там, но об этом не надо знать, даже думать.
Только продлить, продлить это безразмерное, остановившееся время. Ничего подобного с ней до сих пор не было, даже шевелить воспоминания не хотелось. Впервые ей было дано испытать то, чего она была лишена и в сиротском детдомовском детстве, и в годы студенческой нужды, когда надо было лишь пробиваться к осуществлению, и в обеспеченном, солидном, хотя и не оформленном браке — она могла ощутить беззаботность, когда можно было не думать о завтрашнем дне, часов у обоих не было.
И лишь на мгновение подступало, посасывая неясно под сердцем, сознание, что бесконечно это продолжаться не может, но ведь то же самое можно сказать вообще о жизни. Таяли деньги, кончались привезенные однажды запасы, чтобы возобновить их хоть напоследок, надо было все-таки съездить в город.
Невозможно было объяснить, отчего возникла тревога, похожая на предчувствие, когда она утром провожала его к дороге. Не следовало разрываться, отпускать его одного, надо было поехать с ним в город вместе, но сдерживала мысль о возможности встретиться там с людьми из прошлой отодвинутой жизни. Как будто вдруг испугалась, что этот день для обоих окажется последним. Стемнело, а Руслан все не возвращался, хотя обещал не задерживаться. Она сидела на раскладном стульчике так, чтобы видеть одновременно дорогу вверху и внизу море. Взошла полная луна, одна за другой стали проявляться звезды. Первой засветилась над морем Венера. Когда стали по очереди возникать звезды Медведицы, сначала крайняя на ручке, потом слева на ковше, и вот уже все, она поняла, что он задержался на ночь. Прошла в дом, зажигать свечу не хотелось, лунный свет проникал в окно. Подняла с пола его рубашку, на ходу задетую ногой, ее надо было давно постирать, не успела. Легла на одеяло, уткнулась в рубашку лицом, дышала запахом родного пота и плакала от счастья и ревности. Конечно, сейчас к нему уже там липнут длинноногие, юные, как же могут не липнуть, не могли не встретиться на его пути и, конечно, не могли устоять перед этой белозубой улыбкой, перед этим запахом, который был ей оставлен на память. Бывает ли мучительным счастье? Прежде она такого не знала. Прежде она вообще ничего не знала.
Руслан возвратился из города за полночь. Почти всю дорогу ему пришлось идти пешком, под луной, погоняя перед собой свою удлиненную тень, лишь последние километра три его подвез мотоциклист, как оказалось, нетрезвый, без шлема. Опасно оборачиваясь, он время от времени что-то возбужденно выкрикивал, требуя от седока подтверждения, языка Руслан не понимал, но соглашался, угадывая интонацию, лишь бы тот смотрел на дорогу. Дважды почудилось слово «мобилизация», звучало оно недостоверно — так могут казаться осмысленными случайные совпадения чужих звуков, он переспрашивать не стал, чтобы лишний раз не рисковать, да и не было времени, быстро доехал. Из сумки сначала вынул непонятные предметы: старинную виниловую пластинку с отклеившейся этикеткой, которую здесь не на чем было играть («сейчас, сейчас расскажу»), за ней диковинные песочные часы, они восхитили Аниту без объяснений, одним своим видом — заполненные песком до отказа, так что ему некуда было сыпаться, эти часы выглядели обещанием исполнить мечту об остановленном времени. Две бутылки деревенского вина, сыр, помидоры, лепешки лаваша напомнили о забытом голоде. Вино, черное при свете уже высокой луны, разлили в стаканы, она прильнула к горячему плечу Руслана, готовая бесконечно слушать его рассказ о городских приключениях.
За дни, что он не был в городе, там что-то успело произойти. Ни в одном магазине не оказалось хлеба, даже муки, все казались встревоженными, настороженными, неразговорчивая продавщица на вопрос ответила хмуро: ты что, с луны свалился? Сам он расспрашивать не был настроен, спешил, помня обещание вернуться не поздно, направился на рынок. И у самого входа задержался возле старьевщика — не мог не задержаться, такой фактурный, как у нас в кино говорят, персонаж, давай покажу. Сумка с камерой оставалась лежать рядом, пришлось убрать голову с его плеча, освободить ему руку. На мелком кадре не рассмотреть было подробностей, гречишных пятен на коже рук, но вот выпяченная нижняя губа, за ушами седые космы, а вот его товар, пояснял Руслан, шурум-бурум исчезнувшей жизни разложен на одеяльной подстилке, крупно: дверные ручки, старые выключатели, мотки проволоки, вышедшие из употребления детали, полупроводниковые платы к давно не существовавшим приборам. Некоторые названия пришлось спрашивать, Руслан никогда не видел, например, вот этот предмет, оказавшийся ежиком для примуса, про другие старик сам не знал, что это такое. Кому надо, узнают, есть такой анекдот про очередь, слышали? Стоит очередь, а за чем, никто не знает. Какие-то, говорят, фигли-мигли, непонятно что, но раз другие стоят. Не успели дойти до прилавка, в очереди говорят: фигли кончились. Какие фигли? Теперь уже не имеет значения. Но мигли, говорят, остались, можно стоять дальше. Вот у меня такая коммерция, покупать не покупают, пусть хоть видят, что я торгую, да? Нищенствовать в этих местах не было принято, традиция не позволяла, Руслан это уже раньше понял. Местные цыганки, и те не промышляли обычным обманным ремеслом, здесь их гадания не имели силы, вот они, стоят тут же поодаль, приторговывают изделиями местной табачной фабрики, дешевыми, могли бы снабдить пол-Европы, если бы там кто соблазнился, местные покупают отчасти из патриотической необходимости, других просто нет. Но к сигаретам любого не допустят, словоохотливо объяснил Руслану старик, тут во всем своя конкуренция.
Брать деньги просто так он тоже не захотел, но что у него можно было купить? Разве что эту старую пластинку — Руслану смутно вспомнилось, будто среди реквизита в кладовке есть древний патефон, надо будет поискать. А потом еще старьевщик обратил его внимание на эти часы. Но когда Руслан достал из кошелька пятисотенную бумажку — единственную, что у него оставалась, тот снова развеселился. Знаете, как один скупой сказал нищему: рад бы подать, но нет при себе мелких денег, только большие купюры. Так нищий сразу предложил ему дать сдачи или разменять любую. Нет, мне до такой коммерции надо еще дожить. Сколько вы знаете анекдотов, удивился Руслан. Старик оживился: о, раньше, наверно, знал больше, я много чего знал, все забыл, прежнюю память совсем отшибло, вы себе не представляете, какие бывают болезни, вообще ничего не мог вспомнить, даже как меня зовут, кто я, откуда, пришлось наполнять память заново, и то как дырявая посудина, одно появляется, другое пропадает. Держатся, как ни смешно, анекдоты, вдруг выскакивают сами собой, неизвестно откуда, где хранятся, надо бы врачам рассказать этот случай, может, им было бы интересно. Только он к врачам сам не хочет, не совсем идиот, у них он уже побывал, хватит. Против чего бы он не возражал, так если бы молодой человек расплатился с ним не деньгами, а едой, купил бы ему тут же на рынке хлеба, там и бумажку разменяют.
Кроме лаваша, сыра и помидоров, Руслан купил три бутылки вина, да, было три. Ему показалось, что старик на них покосился, предложил ему налить. Тот замахал в испуге руками: что вы, мне это нельзя, но чувствовалось, что колеблется. С некоторых пор, объяснил, уступая все-таки слабости, это ему нужно было для храбрости, он боялся возвращаться домой, там его теперь мог поджидать один опасный человек, такой, знаете, горбун, в кепке.
— Горбун? — переспросила, невольно вздрогнув, Анита.
Да, не заметил ее реакции Руслан, старьевщик тогда же про него и рассказал. Руслан помог ему убрать шурум-бурум в старый рюкзак, погрузить на тележку, сделанную из детской коляски, одеяло они сворачивать не стали, пристроились тут же неподалеку, расстелили на сухой, в меру замусоренной траве. Вино окончательно развязало старику язык. До последнего времени он приторговывал здесь, на рынке, среди прочего старой бумагой для обертки, пока этот горбун (вроде бы он местный краевед или как их тут называют) не обнаружил в этих бумагах что-то для себя ценное, велел ничего больше не продавать, все сначала показывать ему. Допытывался с пристрастием, где он эти бумаги нашел, пробовал вначале припугнуть, показал штамп в уголке некоторых листов: «Для служебного пользования», на одном было даже «Совершенно секретно». Ты что, не посмотрел, какие это бумаги? За разглашение могут посадить. Потом сообразил, что разглашением такому инвалиду грозить смешно, только отпугнешь, переменил тон. Тут, имей в виду, может быть что-то и про тебя. Это были бумаги института, где среди прочего занимались такими вот пациентами. Искали, говорят, способ вывести породу счастливых идиотов, скалился он, развеселившись, перекачивали память из головы в голову. Теперь этот горбун то и дело наведывается, требует искать новые, обещает платить больше, чем могут дать за обертку на рынке. Хорошо, что хватило ума не показать сразу все, не совсем был идиот. Сумел сообразить, что сначала надо самому посмотреть, может, и вправду удастся найти что-то про себя. Этот горбун все отобрал бы. Только не говорите ему, что я вам рассказал, внезапно спохватился старик, совсем захмелел, растекся.
Руслану уже пора было на автобус, пьяненький инвалид не отпускал, стал беспокойно канючить, повторять, что ему страшно одному возвращаться. Удалось бы, наверно, все же найти способ от него избавиться, но тут вдруг совсем неподалеку громко лопнула автомобильная шина, потом другая, он, понял, что это выстрелы, лишь когда с другой стороны раздались в ответ автоматные очереди. С рынка стали разбегаться люди, сталкивались тележки, покатились по земле абрикосы, полетели в воздухе куриные перья, закричал козленок, хмель, пусть и легкий, превращал происходящее в сцену из непонятного фильма. Пришлось старика все-таки проводить, к последнему автобусу еще можно было поспеть. Когда они подошли к его дому, уже почти стемнело, свет в городе отключился, все окна были темными, лишь в некоторых мерцали слабые фитильки. На ощупь спустились в полуподвальное жилье. Оно было освещено керосиновой лампой, тени беспокоились на стенах. Руслан, вглядевшись, увидел, что за столом, у лампы, уже кто-то сидел, перебирал бумаги.
— Наконец… Ты кого привел? — повернулся недовольно всем телом. Глаза, вобрав отражения керосиновых язычков, сверкнули грозно, голос был скрипучим, тень головы на потолке стала тенью громадной птицы, козырек широкой кепки был ее клювом. Он весь стал разрастаться, поднимаясь с табуретки, оказался тем самым горбуном — знаешь, какие бывают: маленький, голова из-под плеч, острые черты, острый взгляд, из-под кепки опускались на плечи артистические длинные волосы. Жаль, что нельзя показать, камера в темноте была бесполезна. Начал было ругать старика: это что за бумаги ты оставил для меня на столе? Значит, что-то нашел, прячешь? Но тот уже рухнул на железную кровать, в одежде, похоже, больше изображал себя пьяным — пригодилась возможность не отвечать. Руслан оказался кстати, горбун мог перекинуться на него: ты зачем его спаиваешь, что тебе от него нужно? Уж не заподозрил ли конкурента, охотника за бумагами? Руслан поспешил его успокоить, зачем-то без надобности упомянул, что он телеоператор, даже продемонстрировал камеру.
Тут горбун неожиданно заинтересовался. Надо же так совпасть, телеоператор ему был как раз нужен. Не далее как сегодня утром, пояснил, у него был разговор с одним большим человеком, тот сказал, что неплохо бы организовать для важного мероприятия не совсем официальные съемки.
У нас ведь назревают нешуточные события, вы уже почувствовали (горбун теперь перешел на «вы», уловил ситуацию), очень бы надо кое-что документировать, камера прямо как по заказу. Местное телевидение захвачено чужими, удачно, что вы нездешний. О деньгах, добавил, можете не волноваться…
Тип оказался действительно хваткий, в Руслана он вцепился всерьез, слова о последнем автобусе пропустил мимо ушей. Вышел вместе с ним на улицу, у телефонной будки попросил подождать, позвонил, как он сказал, тому самому важному человеку, кому-то из местных руководителей, если хотите знать, министру местного правительства, не более не менее. Разговор они вели на своем языке, Руслан не понял, но потом горбун передал трубку ему. Вежливый интеллигентный голос безо всякого акцента сказал, что завтра с утра в городе весьма понадобится его камера, посоветовал не уезжать, остаться тут, ему организуют хороший ночлег с ужином, с завтраком. Говорил, при всей вежливости, категорично, возражений не слушал, так говорит человек, действительно имеющий власть.
— Пока я ему не сказал, что меня ждет женщина, ее нельзя оставлять ночью одну. Восточный человек, — улыбнулся Руслан, — это он понял. Даже поинтересовался, как тебя зовут. Спросил, где меня завтра искать. Сказал, чтобы сам я в город не ездил, могут перехватить неизвестно кто. Что значит неизвестно кто? Что у них тут происходит?
Анита слушала в нараставшей тоскливой тревоге, она уже предчувствовала, чье имя сейчас прозвучит. И все-таки побледнела, когда он его назвал — царапнуло, как ножом по стеклу.
4. Фантом на крови
Человек, именовавшийся теперь министром провинциального, но все-таки правительства, директор института, в котором работала Анита, еще недавно был ее мужем, пусть не более чем гражданским, неофициальным. С законной женой Ренат не жил, но развод оформлять не спешил, отчасти, возможно, из соображений политической несвоевременности — предстояли выборы, но больше, хотелось считать Аните, из чувства виноватого долга перед пятилетней дочкой-дауном, перед ее слюнявой беспомощностью, идиотической щенячьей ласковостью. Он их с женой содержал на расстоянии. Анита его понимала. Нельзя было не отдать должное этой мужской порядочности, хотя ей от нее уютней не становилось. В институте об их связи все знали, они и не таились, жили, считай, вместе: Ренат устроил ей служебную квартиру в том же доме, где жил этажом выше сам.
Свое чувство к нему Анита не могла назвать ни влюбленностью, ни любовью. Тогда она просто не знала, что это такое — еще не понимала, что не знает. В нем было победительное мужское обаяние, обаяние щедрой галантности. Красиво седеющие усики, прямая челка, зачесанная на лоб — он шутя называл это прической Гегеля. Мягкие крокодиловые мокасины, золото часов под чистейшей белизны манжетой, запах неизвестного в здешних местах парфюма был запахом превосходства. Он мог в этих краях считаться аристократом, вычислил среди своих предков каких-то давних князей — злые языки намекали, что не без натяжек, но не одна родословная бывает свидетельством происхождении. Врожденная осанка, повадка, унаследованная застольная велеречивость производили впечатление не только на подчиненных. Появляясь с ним в ресторане или театре, Анита сама ощущала себя человеком непростым. Для таких выходов у нее имелись наряды, привезенные им из-за границы, хотя ни к косметике, ни к высоким каблукам она до конца не привыкла.
Это был не тот случай, когда женщина может уверенно сказать, что нашла единственного человека — но обязательно ли это, чтобы прожить вместе долгие годы, а то и всю жизнь, и неплохо, между тем как вспышка уверенности, называемая любовью, долго не держится, как всякая вспышка? С возрастом понимаешь, что не надо предъявлять к жизни теоретических претензий, это залог одиночества.
Сама Анита своих родителей не знала, воспитанница детского дома в казахском поселке, приобщенная к секретам восточного массажа ссыльным стариком-корейцем, диплом официальных курсов добавил к этим знаниям мало существенного. Внутренних сил хватило, чтобы пробиваться по жизни самой. Был медицинский техникум, биологический факультет, аспирантура у Рената. Кандидатская диссертация, которую она готовила у него, была посвящена физиологическим изменениям в мозгу у мышей под воздействием стрессов. Бедных зверьков часами держали в тесных боксах, звуковые угрозы заставляли их метаться, искать выход. Выяснялось, что в ответ на стресс вырабатывалось вещество, которое активизировало область мозга, отвечавшую за способность обучаться, распознавать, получать удовольствие от поисковой деятельности. Эту способность можно было считать крайне полезной с эволюционной точки зрения, она позволяла избегать опасности, обеспечивать выживание вида. Анита целые дни проводила в лаборатории, в виварии, в город выбиралась редко, да и незачем было. Ренат обеспечил сотрудникам института особое снабжение, ведомственный магазин привозил заказы прямо на дом.
Когда прежний заведующий отделом перевелся в Москву, Аните предложили занять его место, временно, до близкой защиты, но она от административных обязанностей предпочла уклониться, как уклонялась вообще от служебных и всяких посторонних отношений. Времени и души не хватало ни на что, кроме бедных мышек, перед которыми не могла не чувствовать себя виноватой. Заведовать пришел некий Гелиа, вежливый бровастый южанин с большим черным перстнем на безымянном пальце. Говорили, что он прежде был сотрудником секретного института, здания которого, раскинутые по неизвестным просторам, до сих пор оставались скрыты за глухой бетонной оградой с завитками колючей проволоки поверху. У Аниты имелись основания подозревать, что он был из тех сотрудников, которые имеют отношение не столько к науке, сколько к другим службам, к науке приставленным. Такие получают докторскую степень, но о предмете своей диссертации рассказать внятно не могут. Похоже, и теперь наукой для него занимался немногословный лысеющий сотрудник, которого он привел с собой, выделив для него специальную лабораторию неясного назначения, она не собиралась вникать.
Однажды этот Гелиа оказался рядом, когда Анита нечаянно порезалась стеклянным осколком, бережно подобрал один со следами ее крови и унес, ничего не объясняя, предупреждая вопрос отстраняюще вскинутой бровью. Лишь потом до нее дошло, каким необычным исследованием занимались они с помощником. Время назад в труднодоступной пещере на побережье было найдено захоронение человека с сохранившимися тканями и седыми волосами не только на голове, но и на теле, из-за них он был назван вначале «Седой обезьяной». Находка удачно совпала с появлением в городской газете сенсационной публикации местного краеведа, который обнаружил поэтическую легенду о племени или народе, будто бы населявшем когда-то окрестности исчезнувшего селения Келасс. Это название не вспомнили бы даже старожилы, если бы то же имя, оказывается, не носил упомянутый в поэме легендарный жрец. Почести, с которыми была захоронена Седая обезьяна, непонятные предметы, положенные в гробницу, позволяли заподозрить в ней именно этого жреца. Местность ли была названа по его имени или наоборот, предстояло спорить историкам. Гелиа, не дожидаясь их мнения, надумал, оказывается, исследовать генетический код останков, чтобы затем сравнивать его с кодом местных жителей. Его помощник подходил то к одному, то к другому сотруднику, с мягкой вежливостью просил разрешения взять у него мазок, проводя ватной палочкой по внутренней стороне щеки. К Аните у Гелиа оказался особый интерес. Однажды он заговорил с ней о том, что в ее анкете прочел название ее родного казахского поселка — ему, оказывается, было известно, что именно в эти места были после войны переселены или сосланы последние обитатели Келасса. И стал толковать что-то про гаплотипы и гапло-группы, про то, что в ее анализе первый, третий и шестой маркеры всех гаплотипов совпали с гаплотипом Седой обезьяны, или, если угодно, Келасса. Понимала ли она, что это могло означать? — многозначительно вскидывал он кустистую бровь.
Анита пожала плечами. Она не было специалистом по генетике, но могла по крайней мере сказать, что гаплогруппы определяются не по виду гаплотипа, а по уникальным мутациям в нуклеотидах, тут нужен специальный анализ ДНК, и вообще это мало что доказывает. Гелиа выслушал ее, улыбчиво кивая, не возражал, но отходя, вдруг наклонился поцеловать ей руку, еле успела отдернуть, немытую. Вкрадчивая, с оттенком подобострастия, вежливость этого человека была ей всегда неприятна, она знала ей цену: все-таки была женой шефа, пусть и неофициальной. Но с некоторых пор он, приветствуя Аниту при встрече, не упускал случая с восточной игривостью назвать ее королевой.
Горбуна она впервые увидела в небольшом банкетном зале приморского ресторана, куда они пришли вместе с Ренатом. Намечалось, как она скоро поняла, что-то вроде вечеринки или неформального собрания для узкого круга. Еще не разошлось застолье, когда объявили выступление этого горбуна. Руслан узнаваемо его описал, в ресторане при нем не было лишь кепки: острый профиль, голова из-под плеч, артистические длинные волосы. Поднявшись из-за стола, он оказался едва виден, двое соседей, справа и слева, подхватили его, воздвигли на стул — бесцеремонно, а может, торжественно. Но по ходу речи он сам стал словно подниматься еще выше, голос перестал казаться скрипучим. Загораясь от собственного красноречия, он говорил о народе, которому пришло время вспомнить себя, о мифах, способных творить новую память, возрождать утраченное, древнее чувство жизни. Из небытия, провозглашал он, готово восстать сообщество, до поры затаенное, само еще не осознавшее себя, о нем пока никто не подозревает, но ему суждено стать новой влиятельной силой…
Что он несет? — прислушивалась издалека Анита. Газетная публикация открыла человеку, только что неизвестному, терзавшемуся чувством ничтожества, доступ в круг людей, к которым он до сих пор не мог бы даже приблизиться — теперь он говорил им о возможности новой опоры, подтвержденной авторитетным преданием. Когда все места под солнцем заняты и распределены, хуже всего оказаться не своими, таким не дадут возможность пробиться. Мифология не для всех — вот что предлагает время способным осознать свое избранничество и воспользоваться им. В период потрясений, общей растерянности важно оказаться готовыми, снаряженными к схватке за верховенство. Недостаточно одной идеологии, восклицал горбун, открывая желтые лошадиные зубы, возникающему сообществу требуются ритуалы, воссоздание иерархии, ему нужна своя эстетика, красота.
— Экономика! — подсказал голос с другого конца, вызвав веселое оживление.
Поднялся Гелиа, заговорил о возможностях современной науки, которые позволяют находить родственных себе не только по духу — по крови. Не будем оглядываться на произвольные, дискредитировавшие себя попытки, прежде не было объективных доказательств. Теперь можно утверждать, что есть генетические структуры, поощряющие особые способности, есть категория людей, которых отличают скрытые, не всегда проявленные особенности, у них особое устройство, особая наследственность, особый метаболизм. Хватит смущаться природного неравенства, это ведет к вырождению, мы его уже наблюдаем вокруг. Равенство хорошо юридически, но мы же тут знаем, что не может быть природного равенства между женщиной и мужчиной, зачем? Избранными не становятся, избранными рождаются. Нас не устраивают те, кто самозванно объявляет себя сейчас элитой. Не побоимся осознать свое превосходство, сказать о себе: мы особые. Биология, помноженная на древние мифы, мифы, подкрепленные генетическим анализом, вот что может возродить избранную, более высокую породу людей, обеспечить этим людям действительно достойное их положение.
Только сейчас Анита отметила, что за столами, кроме нее, сидели одни мужчины, вместе с Ренатом она оказалась допущена на собрание то ли мужского ордена, то ли секты, оформлялось что-то вроде новой здешней элиты, «келасской» аристократии. Заиграл оркестр, прежде незамеченный или отсутствовавший, в дальнем конце стола еще произносились невнятные тосты, в пространстве между столами уже плясали. Горбуна пронесли, как на троне, высоко подняв на руках вместе со стулом, он что-то продолжал сверху провозглашать, показывая желтые крупные зубы. Ренат речей не произносил, молча улыбался, кивал, но чувствовалось, что он здесь главный. С разных сторон к ним подходили чокаться, что-то говорили. Громадина с квадратным подбородком кинематографического громилы с разбега опустился перед ним на колено: «Я недостоин быть сидением твоего унитаза», — воскликнул в приступе преувеличенного восторга. С другой стороны тянулся к Аните с бокалом Гелиа: королева, призывал восхищенно.
На открытых окнах колыхались легкие занавески, завевал вечерний морской ветерок. Она отметила это колыхание, потому что впервые тогда вдруг ощутила, что ей стало нечем дышать. Музыкальный присвист, как будто альвеолы слипались и пропускали воздух на разных нотах. Никогда прежде такого не бывало. Подумала вначале, что причина, возможно, была в духах «Шанель», которые накануне ей подарил Ренат, настоял, чтобы она ими сразу же воспользовалась.
Вспомнилось, как говорил когда-то ее учитель, кореец Пак: дышать надо своим воздухом. Казалось как будто понятно, тогда не очень вдумывалась. Чего вдруг стало не хватать?
В какую компанию тебя угораздило? — уже дома, немного придя в себя, попыталась она заговорить с Ренатом. С кем ты связался? Почему позволяешь увиваться вокруг себя таким типам? Этот громадина с квадратным подбородком — по физиономии видно, что он просто бандит. Этот жутковатый карлик — он что, предлагает вам себя в идеологи? А твой Гелиа с его сомнительными анализами! Ты же ученый, ты же знаешь цену этому бреду, он опасен в конце концов. Какое ты имеешь к ним отношение? Как не видеть, что это жулики, если не сумасшедшие? Для чего ты даешь себя использовать?
Кто кого использует, отвечал он со снисходительной усмешкой человека, не просто понимающего — знающего что-то большее. Идеями пусть занимается хоть горбун, вполне возможно, что он сам в них верит. Простодушное интеллигентское воспитание мешает ей распознать за этими декларациями куда более важное: борьбу за собственность, за территории, за денежные потоки. Еще год назад, пока власть над местными делами оставалось в Москве, тут не всегда можно было заявлять о своих претензиях, сейчас спохватились: надо поспеть первыми. Время неразберихи, нельзя упускать открывающихся возможностей. Ты думаешь, здесь, как в России, решают суды, законы? (Впрочем, и там не решают.) Здесь важнее более древние структуры, называй их национальными, племенными, семейными, да хоть мафиозными. Помнишь, как тебе нашли украденную в прошлом году сумочку? Обратились ведь не в милицию, а к нужным людям, называй их бандитами, найти могли только они, порядок держался, а теперь еще откровенней держится на них. Плохо, когда эти понятные, привычные структуры дают сбой, перестают работать, всего хуже, когда начинают враждовать, забывают прежние понятия. Имеет смысл выстроить новые, расставлять в нужных местах своих людей, внедряться, не афишируя своих целей, наоборот. Люди, прошедшие школу спецслужб, знают технологию. У Гелиа на всех есть компромат, на них, на нас, на меня. А у меня есть свой на него, он это знает, поэтому не будет делать глупостей. Угроза взаимного уничтожения — лучший залог безопасности. Смейся сколько хочешь над генетическими анализами, объяснял он Аните, но знала бы ты, какие деньги готовы дать некоторые за нужный результат! И легенду о Седой обезьяне можно как следует раскрутить, пещеру сделать объектом паломничества, а значит, понадобятся отели… ну и так далее. Люди, успевшие записаться в келассцы, уже начинают прибирать к рукам пустующие земли, бесхозные санатории, эти места когда-нибудь станут международным туристическим центром. А пока под вопросом немереная секретная территория, тут, не так далеко, за бетонной оградой, она вообще все еще остается бесхозной, вот чем он был в данный момент озабочен. Кто не понимает, как устроена эта жизнь, тот сидит сейчас на корточках возле обочины…
Она слушала — и видела перед собой не европейского интеллектуала в белой рубашке с золотыми запонками и швейцарскими часами на волосатом запястье, тем более не российского интеллигента в стираных джинсах. Это был человек, сумевший проявить хватку хозяина жизни. Институтскими помещениями он давно распоряжался как собственными, в нем обосновались десятки фирм. Аниту он просто держал в стороне от подробностей. Твое дело заниматься наукой, сказал он тогда, моя обязанность заботиться об институте, о людях.
Анита про себя усмехнулась, говорить ничего не стала. Институт дышал на ладан, зарплаты с нового года перестали платить, обезьяны в институтском питомнике голодали бы, если бы Анита сама не покупала им на рынке овощи, она уже начинала подрабатывать массажем. В лаборатории то и дело возникали ссоры, громкие объяснения. Кричали, что мегрелам дают мешок муки, русским килограмм, сванам килограмм сахара, абхазам стакан. При ней такие разговоры обычно замолкали. С ней не были вполне откровенны — она была почти начальство. Но доходили и тревожные городские вести. Рассказывали, как в университете до хрипа, до рукоприкладства спорили, на каком языке вести преподавание. Убили директора самого большого городского универмага. Толковали о самоуправстве «верхних» — так называли группировки, обосновавшиеся в горных селах, они спускались все чаще к морю, чтобы собирать дань с приморских, получивших ничем не обоснованное право обогащаться за счет курортников, среди которых еще были даже иностранцы. А по какому праву они нас обирают, начинали роптать те, кого верхние называли шашлычниками и чебуречниками. Курортники с мая почти не приезжали, ощущая накалявшуюся в этих местах атмосферу.
До Аниты еще раньше дошло, что с учеными амбициями Ренат расстался давно, да и наука ли на самом деле его интересовала? Мы только думаем, что понимаем непохожих на себя.
«Шанель» оказалась действительно некачественной подделкой, от ее запаха не удавалось избавиться еще долго, сколько она ни мылась. Отнесла платье в химчистку, мыла с мылом пол своей однокомнатной квартиры, запах, наконец, перестал чудиться, и тогда пришлось признать, что дело все-таки не в духах.
Болезненные приступы продолжали возобновляться. Спазмы стали вдруг возникать то на заседании ученого совета, то на собраниях отдела, она не сразу отметила, что происходило это, когда начинали звучать слова о генетических особенностях наций. Научная добросовестность не позволяла ей утверждать, что странная аллергия могла быть реакцией на слова, такого она в литературе до сих пор не встречала, но и никакими очевидными, физиологическими причинами объяснить свои приступы не могла.
Желание уйти от Рената совпало с решением отказаться от защиты. Ее диссертация была почти готова, когда обнаружилось, что над схожей темой работали техасские исследователи. Они тоже подвергали подопытных мышей стрессам, но результаты прослеживали за более долгий период. А там оказывалось, что длительная перегрузка защитных систем делает то же самое вещество причиной угнетенности, порождает хроническую депрессию. Странным образом Анита вдруг стала чувствовать себя едва ли не так же, как угнетенные мыши.
Ренат убеждал ее не делать глупостей, говорил, что выводы американцев совсем не пересекаются с ее результатами, защиту можно было считать практически гарантированной. Она не стала говорить ему, что вдруг словно потеряла интерес к научным занятиям, продолжала их по инерции, с чувством, что никому это на самом деле не нужно. Заботу о мышках можно было поручить сотрудницам, они оставались, им некуда было деться. Анита же могла просто уйти из института, не зря судьба позволила ей рано овладеть хлебной профессией. Частная практика давала не просто заработок — чувство независимости, клиентов хватало.
Когда она пришла к Ренату сказать, что от него уходит, он минуту-другую молчал, задумчиво опустив голову. Потом поднял на нее взгляд: останься, сказал, не уходи. Ты мне нужна. Мне нужен рядом такой человек, как ты. Чтобы не совсем уж разувериться в человечестве, добавил, в усмешке скривив губы. Обошлось без объяснений, свободные люди. Анита знала, что была у него не единственной, до нее доходили сплетни про его попутный роман с молоденькой секретаршей, в институте нельзя было не знать, никакого значения это не имело.
Но какой же прекрасный поворот, казалось, тут же сумела предложить ей жизнь! Сама она не могла бы такого счастья даже вообразить. Почему подступило вдруг и все ощутимей сгущалось чувство непонятной угрозы?
Она еще пыталась отогнать от себя тревогу в ту ночь, когда они с Русланом устроили себе восхитительный пир под звездным ночным небом. Зачем тебе обязательно завтра ехать в город, говорила она, не надо, побудем здесь еще хоть немного, сколько удастся, пока есть хлеб и вино. Пожалуйста, скажи им, этим людям, что ты не поедешь, тебе не нужны их неизвестные, может быть, сомнительные дела, зачем в них вмешиваться. Они уже допивали первую бутылку, она не хотела, чтобы здесь еще раз звучало чужое имя. Он ее тревог не понимал. Это жизнь, мотал головой, тут начинаются какие-то события, мне это интересно, я должен их снимать, просто снимать жизнь. Не вмешиваясь, что бы ни происходило. Я всего лишь свидетель, объектив, глаз. А если на твоих глазах будут убивать? — вдруг спросила она. Отшвырнешь камеру, бросишься на убийц, закричишь: не стреляйте, и сам получишь пулю? Не знаю, помолчав, растерянно признал он. Я думал, моя служба: запечатлевать, чтоб оставался документ, память… А впрочем, уже соглашался он, ему действительно не обязательно было в город завтра, что это они придумали спешку? Уходить из рая тоже значит упустить неизвестно что. Продлить мгновения здесь, не интересоваться ничем другим.
Они опустошили первую бутылку, раскупорили другую. Луна плыла среди звездной россыпи. Звезды кружились вокруг нее в танце. Им тоже захотелось вдруг танцевать, была бы музыка. И тут Руслан вспомнил про пластинку и про патефон, который, может быть, еще хранился в чулане. Они в темноте стали искать, раскидывали чей-то забытый реквизит, жуткие манекены, муляжи, фрагменты тел, выбрасывали их из чулана в темноту, не глядя, на ощупь, в нараставшем хмелю, ощущая руками не более чем мешки, набитые опилочной трухой.
Наконец, Руслан наткнулся на твердый ящик, это оказался действительно старинный патефон. В каких-то фильмах на нем, наверно, еще продолжали крутиться пластинки, надо было только понять, как он работает, вспомнить, с какой стороны вставляется заводная ручка, она обнаружилась тут же внутри. Нечаянный нажим пальца выдвинул угловую коробочку, в ней нашлись даже запасные иголки (как в старинном волшебном повествовании, когда нечаянно угадывают, где нажать, и получают желанное). Руслан сумел вставить и ее, подкрутил ручку.
С пластинки, преодолев скрипы, зазвучала музыка. Женский голос, неизвестный, непонятный язык. О чем была эта музыка? О встрече ли пела женщина, о разлуке, о том ли, что не бывает одного без другого? Слова неизвестного языка временами казались понятны. Анита подпевала без слов, откликался мужской голос. Они танцевали под луной, нагие.
Если бы кто-нибудь мог снять фильм о силах, которые определяют судьбы людей, а они не подозревают об этом, танцуют под луной, прижавшись друг к другу теплыми телами, и кто-то со светлеющих высот смотрит на них, грустно усмехаясь людскому неведению! Кто мог сказать, как долго продержится это блаженство? Нельзя было не знать, что это должно было кончиться, как неминуемо должно было кончиться лето. Никуда не уезжай, не уеду, буду здесь снимать жизнь манекенов, у меня появилась прекрасная идея.
А сверху, с дороги, уже доносился гул отдаленной грозы, похожий на громыхание военной техники, — но здесь была слышна одна только музыка.
5. Пляшущие манекены
Под утро она никак не могла проснуться. В сон навязчиво лезли манекены, высовывались отовсюду, прятались, возвращались, торчали из навала камней, лежали, задрав ноги на стену дома, стояли, прислонясь к стволу шелковицы, по брови раскрашенные в камуфляжные цвета, расцвеченные кровавыми красками. Она с усилием пыталась кого-то узнать, лиц было не разглядеть, вдруг одно проявилось из тени, показалось похоже на лицо Рената, оно склонилось над ней, заслоняя слабый утренний свет, сквозь слипающиеся ресницы можно было различить затененные усики и ровную челку. Шевельнулось желание посмотреть, есть ли на нем вместо элегантного пиджака такая же, как у всех, пятнистая форма, но не было сил скосить взгляд, удостовериться, глаза безвольно закрывались. Она только успела подумать, что лежит сейчас голая, может быть, неприлично раскрылась, ну и пусть, пусть видит, с кем мне хорошо, натянула на себя, не просыпаясь, простыню и повернулась на бок.
Разбудило ее заглянувшее в окно солнце. Поднялась, увидела на полу рядом с собой прикрытую салфеткой плетеную корзинку, в ней оказалась еда: лаваш, сыр, помидоры. Как они могли вновь появиться за ночь? И тут же ее кольнуло болезненное понимание, что муляж или человек со знакомым лицом ей не совсем привиделся. А следом так же ясно почувствовала, что Руслана в доме уже нет, можно не проверять, он все-таки уехал, несмотря на обещание не уезжать, не мог не уехать, его увезли, и незачем было гадать кто.
Она вышла во двор, жмурясь от ослепительно яркого света. Из этого света, как из неправдоподобного сияния, стали, сгущаясь, возникать разбросанные там и сям манекены, кровавые муляжи, заготовленные для съемок смертоубийства, безоглядной войны, а может, бандитских разборок — пригодные для любого употребления. Они лежали в разных позах на камнях, на песке, вместо голов у некоторых были черные чехлы с безглазыми прорезями — обугленные головешки. Ошметки убоины, расчлененные руки, ноги в лохмотьях мяса предназначены были для того, чтобы торчать из песка или из травы, антураж правдоподобия, мертвая натура, пейзаж после мясорубки. Непонятно было, как далеко иные смогли разлететься, у них с Русланом не хватило бы сил их так разметать — можно было подумать, что за ночь они успели расползтись сами и продолжали на глазах сдвигаться в разные стороны. Некоторые скатились под откос, к морю, один уже лежал у самой воды, тянулся к ней обугленной головой.
Аните стало не по себе. В необъяснимой тревоге она то расхаживала перед домом, то заходила внутрь, не способная ничем заняться, боролась с желанием тотчас поехать в город — как бы дорогой не разминуться, и где его там искать? Патефон, оставленный на столе, напомнил ей о пластинке. Она подкрутила ручку, опустила на диск иглу и вместе с пластинкой стала медленно кружиться, прижав к телу руки. Синяя птица уселась на нижнюю ветку шелковицы, удивленно смотрела сверху на танец одинокой женщины. Кружилось небо над головой. Она подняла руки к небу. Нечаянное движение опрокинуло стеклянные часы, оставленные на столе. Песок высыпался на землю — высвободилось все время сразу.
Тревога ощущалась уже физически, опустилась в низ живота. Все новые манекены скатывались с обрыва, продолжали движение к воде. Один уже плыл головой вперед, покачиваясь на волнах, поодаль она увидела еще один, успевший раньше. На миг ей показалось, что он похож на Руслана. Не надо было трогать эти бесчувственные подобия беды, высвобождать из темноты, выбрасывать под открытое небо. Не послушалась вчерашнего чувства.
Минут через пять предчувствие объяснилось прозаически: оказывается, начинались месячные. Руслан детей не хотел, ему надо было сначала профессионально осуществиться, она его понимала, говорила, что будет беречься сама, надеялась его обмануть, не получилось. Он был младше ее на шесть лет, а ей перевалило уже за тридцать, еще немного, и у нее уже не будет детей. А может, дело даже не в возрасте, с Ренатом они тоже не береглись, проверяться она не спешила. Что значат измерители времени, если иссякло тело, оказалось не способно к воспроизводству, продолжению жизни?
Наконец она поняла, что не сможет все же не поехать в город. Взяла на плечо лишь холщевую легкую сумку, пошла вверх, к дороге и не просто вышла к ней — но словно вдруг переместилась из состояния недостоверного сна, где даже тревога могла казаться блаженной, в реальность, которую нельзя было считать неожиданной, просто не хотелось ее до себя допускать. Асфальт был разбит гусеницами. Машины двигались только из города, обгоняли медленно пешеходов. Шли целые семьи, толкали перед собой груженые скарбом тележки. Незачем было их останавливать, задавать вопросы, не было времени, у Аниты было чувство, что она и без разговоров, сама знает, что происходит в городе. Пошла по дороге пешком, поглядывая то и дело вниз. На море был штиль, на воде проявились и стойко держались светлые следы от проплывших только что манекенов, они направлялись вместе с ней в сторону города, не отставали.
Потом она услышала за спиной шум машины, обернулась, подняла руку. Остановились обшарпанные жигули. Сидевший справа оказался в камуфляжной форме, она с трудом заставила себя отделаться от чувства, что перед ней опять манекен. Оскалил золотой зуб, узнав, что ей в город. Все из города, а она в город. С ума, что ли, сошла? Оттуда не знают, как уехать, посмотри. Анита молча протянула деньги, мужчины переглянулись. Рассчитаемся, усмехнулся золотозубый. На заднем сиденье подвинулись, она устроилась с краю, повернулась к окну, ощущая за спиной острый, звериный запах мужского пота. С поднятым стеклом в салоне было душно, и все же оно защищало от пыли, стоявшей вдоль всей дороги. Стадо коров заставило притормозить, животные обтекали машину равнодушно, лениво, не торопясь, одна корова разлеглась на асфальте, пастухи проехали на лошадях. Анита опустила стекло, дохнуло теплым молоком. Мужчины слева от нее обсуждали на своем языке, где лучше всего будет остановиться, один вспомнил удобное место прямо тут, за вторым поворотом, там неплохая травка, обсуждали без стеснения, не предполагая понимания. Анита, не обернувшись к ним, ровным голосом, без эмоций сообщила по-русски, что сегодня ее здоровье не позволит им сделать то, ради чего согласились ее подвезти бесплатно, пусть лучше возьмут деньгами. Ответа она не услышала, только сопение за спиной.
Ее высадили, не доезжая до ближних домов, недалеко от берега. Захлопывая за собой дверцу, Анита оглянулась на попутчиков: у манекенов на головах появились черные колпаки с прорезями. И только тут она увидела, что у них между колен было оружие, у двоих автоматы, у одного винтовка.
Дорога вела ее в город мимо незнакомого пляжа внизу, неухоженного, без зонтов для тени, она туда обычно не ходила, там путались в ногах водоросли, те, что сейчас оплели зелеными жгутами прибившийся к берегу манекен, он колыхался на волнах легкого прибоя, прямоугольно подняв над водой ступни мертвеца. Улицы были безлюдны, замусорены. На тротуаре валялась белая женская босоножка, соломенная мужская шляпа. Раскрытая дамская сумочка заставила Аниту остановиться, она была наскоро выпотрошена, из нее на асфальт выпали цветные фотографии. Улыбалась семья, девочка с бантом обнимала плюшевого медвежонка. Анита, наклонясь, дотронулась до фотографии пальцами, но поднимать не стала, не смогла, пошла дальше, вдоль забора, ограждавшего новостройку. Чувства были как под наркозом. С предвыборных плакатов на нее глядели знакомые лица, одно с элегантными усиками, прической Гегеля, другое сухощавое, бровастое, значит, оказались соперниками, не успела заметить. И осознала, что ноги сами ее несут в сторону своего бывшего дома, там можно было застать Рената.
Пахло дымом и гарью, где-то впереди, за домами, поднималось зарево пожара. И тут же, за углом, на клумбах, развороченных гусеницами, она увидела горящие цветы. Горели георгины, розы, петунии, олеандры, из них поднималась обугленная рука манекена. Это все манекены, подтвердила она себе, не было сил вглядываться. Потом увидела посреди дороги мула, он лежал на боку в луже темной крови, она уже свернулась на шее, рана копошилась крупными мухами. Остановилась, боясь оглядеться и увидеть где-то здесь же, поблизости небритого старика в сванской шапочке.
— Эй, женщина! — окликнул ее голос. Мужчина в синем когда-то халате магазинного грузчика, теперь весь, до волос, белый, в муке, с белым мешком на загривке, задержавшись, скалил зубы в напряженной улыбке: — Эй, женщина, мука надо?
Звук выстрела заставил его вжаться мешком в стену, все глубже, глубже, пока не исчез совсем. Из-за угла выкатил бронетранспортер, облепленный манекенами, они сидели в разных позах, с автоматами, кто в камуфляже, кто без, у некоторых черные головы с безглазыми прорезями были повязаны белыми лентами, знаками неизвестного различия. Анита едва успела посторониться, бронетранспортер промчался мимо, ничего перед собой не щадя, затормозил резко перед вывеской «Универмаг». Манекены ссыпались с брони, прикладами начали сбивать замок, с третьего удара сбили, один за другим стали просачиваться в двери.
Анита, не в силах сдвинуться с места, смотрела, как они выходили. Черный чулок вместо лица, в одной руке хрустальная ваза, в другой автомат. Кто-то свободной от оружия рукой волочил по асфальту за крыло тяжелую бронзовую статуэтку ростом с ребенка, античный бог, шар под ногами. Зачем взял это, куда несет? Безумный взгляд. Дорогая вещь, трофей, придумает, как приспособить. Кто-то прижимал к груди картонную коробку с рулонами туалетной бумаги, на улице опомнился, бросил коробку, нырнул обратно в дверь за добычей получше, рулоны покатились по асфальту. Вытаскивали ящики с бутылками, тут же и откупоривали.
На улице выставили портативный телевизор с уже включенным футбольным матчем на экране, окружили плотно, пьяные еще до вина. Гол! Наши забили, наши выиграли! Заплясали среди трофеев, став в круг, хлопали в ладоши, со счастливым смехом стреляли в воздух. Музыкальный манекен приспособил среди улицы вытащенную неизвестно откуда арфу, сопровождал безумную пляску ошалелой игрой.
Анита шла дальше, плохо понимая направление, онемелая, оглохшая, волны утерявшей звук музыки подталкивали ее в спину. В сторону из-под ноги откатился уроненный банан, она зачем-то его подняла. Беззвучная автоматная очередь срезала ветку над ее головой. Выстрелы, раздавшись однажды, обречены были множиться, разрастаться, как эхо, начиналось то, что останется в памяти у всех, кто хотел бы увиденное забыть, а в памяти тех, кто не видел, будет обрастать легендарными подробностями. Если снять чулки с голов манекенов, можно будет обнаружить под ними лица знакомых, совсем мальчишек, тех, что еще позавчера сидели на корточках у дороги, молчали часами, курили или перебрасывались ничего не значащими словами, пили вино, гуляли на свадьбах соседей, не считаясь с национальностью. Пожизненные неудачники получали наконец право припомнить соседу нечистоты, по недосмотру вылившиеся на его участок, отомстить за незаконное увольнение, за поражение в драке, да важно ли, за что? — незабываемое торжество обойденных жизнью, подхваченных внезапной волной, редкостное право убивать без лицензии, завладевать чужим имуществом, право дорваться до желанных винных подвалов и там упиваться пьянящим чувством принадлежности к племени победителей, чтобы, утеряв равновесие, свалиться вниз головой в чан и в нем на вершине торжества утонуть, захлебнуться, пока обреченные на изгнание, уходя, будут поджигать свои дома, пусть не достаются убийцам, грабителям, вернуться все равно не дадут, а кто-то уже сам держал в руках автомат…
Анита оглянулась на шорох в придорожных кустах, из них выглянула обезьяна-шимпанзе, в спину ей уцепился детеныш. Анита узнала ее, позвала по имени: Марта, Марта. Непонятно как высвободилась из институтской вольеры. Обезьяна тоже узнала ее, остановилась, готовая подпустить. Анита приблизилась, протянула банан. Марта взяла, подержала его в коричневых пальцах и передала детенышу. На правом глазу проступила совсем человеческая слеза — слеза голодной самоотверженности.
— Пойдем, пойдем, — сказала Анита и тронула обезьяну за мохнатое плечо. Она увидела, что они находятся уже близко от института, а значит, от прежнего дома. — Лучше вам вернуться, — потянула Марту за руку. И тут же засомневалась: куда ее возвращать, зачем, если животных днями скорей всего не кормили, и сама она ничем помочь не могла?
Внезапный автомобильный сигнал вывел ее из задумчивости, спугнул Марту, она мгновенно ускакала на трех лапах, четвертой придерживая мохнатого младенца. Анита резко обернулась. Машина затормозила в метре от нее, из открывшейся дверцы выглянул, махая призывно рукой, Ренат. На мгновение она словно оцепенела, надо было что-то его спросить, забыла. Да скорей же, скорей, торопил ее Ренат, нельзя стоять на виду, сумасшедшая. Перегнувшись, открыл противоположную дверцу. Прежде чем сесть, она увидела, что он один, на нем была камуфляжная форма, не досмотрела во сне. И на заднем сиденье успела заметить знакомую синюю сумку.
— Где он? — сумела, наконец, вытолкнуть.
— Кто? — переспросил, не сразу понял или сделал вид, что не понял. — А… не сейчас, не здесь, отсюда надо скорей уезжать… ч-черт… — Что-то в нервной спешке сделал не так, мотор сразу не завелся. Наконец, тронулись. Сволочи, все же не удержался он от рассказа, все его предали, переметнулись. И этот Гелиа первый. Не захотел возвращать два миллиона, решил просто захватить себе все, нашлись свои люди, мало того что устроили вооруженный захват, еще и провокацию с убийством, чтобы потом его же, Рената, обвинить. Даже свою телекамеру привезли, спецслужбы знают свое дело. — Они думают, что я не знаю, — Ренат нервно хохотнул. — Им не пришло в голову, что я тоже кое о чем позаботился.
— Где Руслан? — нетерпеливо оборвала Анита, она плохо воспринимала смысл нервного словоизлияния, задержало только слово «убийство».
— А… Не знаю, я с ним рядом не был, — Ренат говорил все более раздраженно. — Горбун передал мне вот эту сумку, но тоже еще неизвестно, что видел, что теперь захочет рассказать. Его уже взяли в оборот, я знаю… Чего ты на меня смотришь?.. Это все ты, все из-за тебя, — он неожиданно сорвался. Оглядка на нее, на ее интеллигентское чистоплюйство, вот что ему мешало, не позволяло вести себя с этими людьми, как надо бы, как делали они сами. Неравные условия, их ничто не сдерживало, это он, как дурак, оглядывался… — Прости, я, может, тебе сейчас наговорил ненужное, — он все же опомнился. — Прости. Это чудо, что ты здесь оказалась, теперь на тебя надежда. Вот, — достал из нагрудного кармана, протянул ей маленькую кассету. — Может, здесь что-то увидишь, я сам еще не смотрел. Только сейчас сразу отсюда уходи, тебя никто не должен со мной видеть, никто об этом не должен знать. Это будет мой козырь… они даже не подозревают… они еще попляшут… еще посмотрим, кто кого…
Она вышла из машины, маленькая кассета согревалась в руке, и лишь когда машина Рената ее обогнала, вспомнила про сумку с камерой, которая осталась там на заднем сиденье. Хотела было махнуть ему вслед рукой, может, увидит в зеркальце, но не успела. Раздался вдруг визг автомобильных тормозов. Две большие машины, сверкающие, как жуки, черным лаком, перегородили дорогу Ренату, развернулись, как в фильме, из обеих, как из пружинных шкатулок, одновременно выскочили по два манекена с автоматами, распахнули его дверцу. Анита прижалась к стене ближнего дома. Ренат вышел, на Аниту не обернулся. Он сохранял княжескую осанку, лишь повел плечом, желая освободиться от руки, направлявшей его к другой машине. На манекенов с автоматами это не произвело впечатления, они существовали в системе других отношений, подтолкнули в спину неубедительного для них князя, отработанным движением наклонили ему перед дверцей голову.
Моторы взревели, машины сорвались с места, исчезли. Все произошло мгновенно, как в бандитском боевике. Машина Рената осталась посреди улицы, эти манекены не позаботились даже отвести ее на обочину. Сердце Аниты забилось. Может, и дверца там осталась не захлопнута как следует, подумала она. Подошла к машине, тронула ручку передней дверцы — та действительно открылась. Перегнулась через спинку, без труда извлекла синюю сумку, родную, знакомую. Мысль о возможности сейчас же посмотреть, что там на пленке, увидеть, что же случилось, заставила ее задержаться. Надо было, конечно, отогнать машину в более удобное место, где бы никто на ее не обратил внимания, но она водить не умела. Улица была пустынна, безжизненна, воздух шевелил на мостовой клочья черного пепла. Нетерпение не позволило удержаться, она устроилась на заднем сиденье машины, достала из сумки камеру, вставила кассету, после двух проб сумела включить.
В крохотное изображение на мониторе надо было постепенно войти, увеличить его вокруг себя, сравняться. Перед глухой оградой с закрытыми въездными воротами стояли группками камуфляжные манекены, из проходной вышли еще несколько таких же. Она не сразу распознала среди них Рената, различила сначала осанку, потом усики, прическу, его плотно окружали, видимо, телохранители. Кадры были неустойчивые, камера в сумке подрагивала неспокойно. Объектив дернулся в сторону. Там появились два бронетранспортера, прибывшие манекены ссыпались с них, подались к проходной, оттесняя других, в неразберихе трудно было различить, где кто, все смешались, Ренат на время растворился в общем месиве. Когда объектив сумел поймать его снова, перед ним оказался человек, в котором можно было узнать Гелиа, оба ожесточенно жестикулировали. Звук был слабый, почти не слышный, слова можно было, наверно, разобрать потом, усилив, не имело значения, она могла представить их себе и так. Чья-то безразмерная тень приблизилась к объективу вплотную, закрыла его — догадались о съемке? — успела подумать Анита. Нет, взгляд объектива освободился, ворота уже открывались изнутри, манекены хлынули в них.
Раз-другой на мониторе появлялся горбун с широкой кепкой на голове, он, похоже, держался рядом с камерой, что-то показывал сдержанным движением руки. Нельзя было увидеть только самого Руслана, конечно, объектив не мог показать себя в кадре, глазу положено было оставаться невидимым. Зато он показал человека с большой, откровенной камерой, соперники или конкуренты не подозревали о присутствии скрытого взгляда. А тот ненадолго вобрал в себя пустую голубизну неба, поправился, опустился на крышу, там неустойчиво поискал, задержался на манекене, который появился из слухового окна, вот, лег, обосновался удобнее, приспособил у плеча винтовку, игрушечную, но можно было различить на ней совсем крохотный оптический прицел, микроскопическую точку, дуло, оно уставилось прямо в объектив… нет, сдвинулось чуть в сторону… вернулось опять. Камера споткнулась о воздух, дернулась. В кадре на миг появилась тень, взметнулась, удлиненная, по асфальту, вскинула руки…
Дальше ей досмотреть не дали. Анита не могла увидеть, услышать тех, кто уже подъезжал, приближался сзади, слишком была вся не здесь, только инстинктивно успела вцепиться в ручку камеры, когда дверцу машины рывком распахнули. Ее вытащили вместе с камерой, проволокли шаг-другой по мостовой, она не слышала своего крика, не ощущала боли в раскровавленном о камень колене, пока, наконец, ее не стукнули рукояткой пистолета по пальцам, заставив рухнуть на булыжники. Черный жук, такой же или тот же, что увез только что Рената, рванулся с места, исчез.
Некоторое время она пролежала на мостовой ничком. Почему не ушла отсюда сразу, как сделало бы животное? Отказал инстинкт безопасности. Недосмотренная кассета где-то еще крутилась. Она ковыляла по улице, не ощущая разбитого колена, грязная ссадина кровоточила, как в детстве, двигалась почти бесчувственно, неизвестно куда. В висках стучало, ворочалось: где-то его теперь надо было искать… его или его тело? Петух без головы летел низко над улицей, оставляя ленту кровавого следа. Из простреленного коровьего вымени текла не кровь — молоко, смешанное с кровью. Грузовик заехал на тротуар, трещины расходятся по лобовому стеклу белой паутиной от пулевого отверстия.
Водитель еще держит руль, покачиваясь на сиденье, на лице мертвый оскал. Танк выехал на перекресток, остановился, стал медленно разворачивать башню. Беззвучно.
Воздух стал вдруг непрозрачен, заполнившись белой пылью, белые бумажные листы зависли в ней, кружились медленно, не могли опуститься. Беззвучно оползала, обрушивалась стена дома, открывая соты жилья. Семья обедала за столом, ничего не замечая, только девочка подняла голову от тарелки, повернула лицо к камере, в нем ничего не изменилось, еще не дошло. Потом небосвод пошел неровной трещиной, черный свет хлынул сквозь нее.
6. Память Голема
Листы с обгорелыми, оборванными краями, расплывшиеся чернила, слепая, выцветшая машинопись, типографский шрифт, страницы, вырванные из журналов и книг, без начала и без конца. Он не врал подозрительному въедливому горбуну, он действительно не мог рассказать, где нашел эти бумаги, подобрал для продажи на обертку, не помнил, мало ли что он подбирал на свалке, у мусорных ящиков, просто по дороге, про запас, автоматически, уж этим он свою память не загружал. Да и бесполезно было стараться, так прихотливо она была устроена, из нее могло улетучиться происшедшее полчаса назад, а если время спустя возвращалось, то забывалось что-нибудь другое, словно все одновременно не умещалось в ограниченном хранилище, надо было освобождать место. Почему при этом задерживались анекдоты, не объяснили бы даже специалисты, если бы, конечно, заинтересовались этим клиническим случаем, а то, глядишь, обнаружили бы в человеческом мозгу особый отсек для анекдотов, каморку вроде полуподвальной, в которой обитал он сам, или даже бомбоубежища, защищенного от опустошительного вторжения, организму это было, может, зачем-то нужно. Для себя он ответ мог предложить сам: потому что доставляло удовольствие.
Штамп «Совершенно секретно», протоколы испытательных экспериментов или допросов, расшифровка магнитофонных записей или документация болезней, страницы научных статей, случайные, посторонние тексты, непонятно почему сюда попавшие, он даже не подозревал, что это такое, не полюбопытствовал, хотя мог бы прочесть, этого навыка он не утерял, но если и пробегал взглядом по безразличным строчкам, не задерживался, не пробовал зря вникать, пока ему не стал объяснять довольный находкой горбун. Тут ведь может быть про тебя, скалился, открывая коричневые лошадиные зубы, смакуя нечастую возможность говорить «ты» человеку ниже себя, да еще старше. Это были бумаги института, где среди прочего занимались такими вот пациентами, смотри, вот, может, как раз про тебя. Повреждение гиппокампа (что это такое? неважно) не мешает пациенту быть совершенно нормальным в общении и даже сохранять чувство юмора… ладно, это из какого-то доклада, оставь себе, торгуй, но для меня давай ищи, если что найдешь стоящее, я уплачу лучше. Наведывался, в покое не оставлял, поощрял вспомнить место, поддерживая тревогу, похожую на тоску. Попытки проникнуть в написанное только усиливали это чувство. «Случай индукции, то есть непосредственной передачи информации от объекта к объекту…», — читал он наугад, перебирая разрозненные листки, «…если написать настоящее имя, известное только создателю»… «Обнаружилось, что от работы мысли увеличивается количество железа в зерне». Дальше случайной строчки продвинуться не удавалось, застревал, слова, составленные из черных, фиолетовых, синих значков, не заполнялись ничем, ни смыслом, ни голосами, ни очертаниями, шелестели и отлетали, безразличные, как шелуха.
О себе он больше мог бы узнать, наверно, с чужих слов, но зря не спрашивал. Да и кто бы ему стал рассказывать, когда и как он появился в этой полуподвальной каморке, предназначенной не для жилья? Как будто даже и не заметили, не сразу обратили внимание, документами никто не интересовался. Безвредный инвалид, разумный в повседневности, даже веселый, с юмором, он проводил целые дни на рынке, там его могли снабдить непроданными под вечер остатками, соседи тоже подкармливали, предлагали даже постирать, подштопать, народ добрый, но тут он умел справляться сам, следил за собой, брился, хотя и не каждый день, ходил чисто. Ему передавали одежку, ставшую ненужной, не все одевались, как он. Живет и живет, пока не умер или пока никто не положил глаз на его конуру, хотя кому она могла понадобиться? У него и ключей не было, чтобы запереть дверь, и что у него украсть?
Недостаточность памяти его, в общем-то, не беспокоила, он к ней приспособился. В ее беззаботном устройстве было, как пояснили бы люди сведущие, свое преимущество. Всех память щадит по-разному, не заставляет пожизненно мучиться душевными язвами, болезненными переживаниями, милосердно гасит их, уводит в непроглядные глубины, как будто насовсем отключает. Жить стало бы невозможно, если бы она заставляла нас вновь и вновь ощущать корежившую когда-то зубную боль. Хотя совсем отгородиться от воспоминаний унизительных, постыдных удается немногим, тем, кому дано не углубляться в себя слишком — да и таким случается просыпаться от собственного крика, в холодном поту. Не благо ли просыпаться, не запоминая снов, с легким чувством пустоты, избавленной от тревог?
Теперь ожидание визитов горбуна бередило в нем смутное, пугливое беспокойство, непонятные, тревожные видения навещали его наяву. Он мог отломить кусок хлеба, но не успевал поднести его ко рту, вдруг оказывался где-то не здесь, перед глазами белел колпак, похожий на круглый горшок, провода или толстые черви сосали, тянули из чьей-то головы текучее бормочущее содержимое, чтобы перекачать в другую, которую нельзя было увидеть, как невозможно увидеть изнутри самого себя. Смотри на меня, смотри, говорил чей-то мягкий голос, слушай, не меня, ты слушаешь себя, это думаешь ты сам. Теплые пальцы прикасались к вискам, большие печальные глаза казались увеличенными. Видение таяло, становилось призрачным, возвращались, твердея, стены, штукатурка в сырых разводах, свет, густея, продавливался сквозь оконную решетку, в руке вновь оказывался кусок хлеба.
Он не мог бы потом сказать, в какой связи так же явственно перед глазами однажды возникли проплешины бугристого, почти ставшего землей асфальта, он увидел себя на заросшей дороге, каменные стенки по ее сторонам, траву между камнями, ощутил, что место ему не просто знакомо — он может пройти к нему. Это было похоже на попытку вернуться в увиденный однажды сон, по наитию, без участия сознательной мысли, попутная примета (павильон автобусной остановки, искривленное дерево) подтверждала, пробуждала ожидание следующей. Наяву узнавался почти скрытый зеленью поворот, уводящий в сторону от шоссе, узнавались ящерки на солнечных камнях, глухие металлические ворота, за ними бетонная ограда с прорехой, а дальше другая, повитая колючей проволокой, узнавался ушедший в землю бункер или бетонный погреб, ржавый, почти рассыпавшийся замок на одной петле. Таким же ржавым был мусорный контейнер, бумаги и свалены были в него, как мусор, их, возможно, пробовали раз-другой поджечь, у огня хватило запала полизать лишь поверхностные края, не разошелся, кто-то не проследил. Чтобы очистить контейнер, понадобились две экспедиции с туристическим рюкзаком, подобранным, как и большая часть имущества, не вспомнить, где, люди позволяли себе теперь выбрасывать вполне пригодные вещи. Не без труда забравшись внутрь контейнера, он запихивал в рюкзак рассыпчатые порции. Должно быть, в свой первый приход он отобрал большую часть относительно целых, пригодных для обертки листов, теперь брал все, не отбрасывая, не оставляя обгорелых, рваных. Осмотрительности хватило, чтобы каждый раз не встретиться с горбуном, тележка, сделанная из детской коляски, позволила довезти все благополучно.
Место, где можно было укрыть бумаги от хищного взгляда, было присмотрено заранее: в кирпичной кладке под потолком имелась обширная выемка, возможно, предназначенная для неизвестного устройства, отчасти заделанная наружной фанерой. Оттуда пришлось сначала выгрести обильную пыль, замешанную на паутине, мышиный помет вместе с высохшей мумией мышки (как она так высоко забралась?), бумаги втиснулись туда с трудом, фанера вначале не возвращалась на место, ужал, приспособил. Дождавшись позднего времени, когда огни в окрестных домах гасли и можно было не опасаться вторжения горбуна, он занавешивал зарешеченное оконце одеялом, включал свет, взбирался на табурет, извлекал из-под потолка рассыпчатую кипу бумаг, раскладывал на столе, слишком узком, чтобы можно было разместить рядом больше пяти-шести листов и обрывков, приходилось перебирать, перекладывать из кучки в кучку, пытаясь вникнуть то в один, то в другой. Слова лишь по отдельности казались понятны, пока они соединялись друг с другом, смысл ускользал. «Прилагается список оборудования, которое лаборатории нужно в первую очередь»… «Методы вживления искусственно созданных воспоминаний первоначально отрабатывались на насекомых»… «Акт на уничтожение документов хранится в Первом отделе»… «Если в имени перепутать хоть букву, прах останется прахом»… Высветившиеся строки, слова, фразы оставляли в затемнении другие вокруг, выше и ниже, читать все подряд было не просто утомительно, зудящее нетерпение мешало сосредоточиться.
«Вы перешли границу по документам, оформленным на чужое имя», читал он, «прежнее имя потом себе так и не вернули». Смутно вспоминалось, что про имя где-то уже было, казалось важным найти, он начинал перебирать недавно отложенную стопку, нужного листка так и не находил, зато терялся только что недочитанный. Вместо него попадался другой, как будто о том же: «Меняющий имя меняет судьбу», читал он, пробовал неуверенно соединить. Прочитанные без понимания слова ничего не открывали, но порой вызывали вдруг как бы неясный отзвук — так дрожь струны заставляет отозваться другую, настроенную на ту же частоту. Так кто-то из первых людей, наверно, пытался составить в созвездия тревожную небесную россыпь, чтобы не мучиться непонятным.
Больше повседневных событий, которые проходили незаметно, ничего не оставляя в памяти, его теперь будоражили сны. Он оказывался на тесной улице среди каменных, деревянных, незнакомых домов, возникало лицо молодой женщины, пышные волосы ореолом светились вокруг головы, остальное терялось. Утром он не всегда мог уверенно сказать, спал ли, нет ли, но выходил на свет из подвала, не ощущая бессонницы. Что-то, однако, уже мешало внутри, продолжало зудеть — ожидание ли тревожного визита, нетерпеливое ли желание перебирать листы дальше? Как просто было прежде, когда не мучило беспокойство о неизвестном, утраченном, не надо было возвращаться к бумагам, что-то искать, пытаться удержать, разместить, соединить в уме! Невозможной стала недавняя беззаботность.
Было ли сном неизвестно откуда всплывшее однажды видение? Он стоял на брезенте, явственно ощущая под пятками ненадежную хлюпающую жижу, как будто брезент был постелен на болоте. Круглолицый нарумяненный человек движением фокусника раскидывал на пальцах веер карт, протянул одну, вокруг были улыбающиеся лица, солдатские гимнастерки, пилотки, пальцы ощутили знакомую упругость плотной пластинки… Внезапный грохот все опрокинул, взорвался над головой или в голове. Он ощутил себя лежащим — очнулся или перешел в другой сон? Грохот еще отдавался в теле затихающими раскатами, перед глазами было бело. Во сне или наяву он поднялся, на ощупь нашел дверь, все еще не соображая, обогнул стены, вышел на улицу — и там увидел свои листы, парящие в белом воздухе, в известковой клубящейся пыли.
Вот когда показалось, что он действительно сходит с ума. Беспорядочно стал их ловить, прижимать к мостовой, руками, животом, ползал, хватал то тут, то там, не мог удержать. Оседала белая взвесь, чернела дыра в стене, чуть выше тротуара. Безумный ли снаряд разворотил ненадежное хранилище памяти, сам непонятно куда исчезнув, отвалился ли просто от сотрясения хлипкий слой, кирпичи валялись на тротуаре, в голове шевелилась такая же непроглядная муть, как вокруг, и в ней все кружились, кружились испещренные значками листы, не могли опуститься, успокоиться, соединиться.
Горбун больше не появлялся, исчез, прежние тревоги потеряли значение, а вместе с ними и нетерпеливое беспокойство, надежда найти непонятно что в окончательно рассыпавшихся бумагах. Для них пригодился просторный мешок из синтетической, в голубую клетку, рогожи, его можно было завязать бечевкой, засунуть, умяв, под кровать — и почти тотчас забыть, надолго ли, он потом не мог бы сказать. Время для него растекалось, не имело значения, да он его никогда и не отмечал. Что-то в нем самом оказалось потрясено взрывом. Утеряна была прежняя живость, разговорчивость, он продолжал заниматься привычными делами, о которых к вечеру едва что мог рассказать. (Кто, впрочем, хранит в памяти автоматически непрожитые минуты, часы, дни?) Он не замечал улиц, по которым каждый день уходил, однако неизменно возвращался обратно, как мог не замечать голода, пока соседи сверху не заносили ему поесть, кивал с благодарной улыбкой. Можно было удивляться, что при этом он не опустился, от него не пахло, лишь седая щетина разрослась в бороду, сделав лицо благообразным.
Бумаги возникли из небытия однажды, когда он собрался подшить порвавшийся на локте рукав, из пальцев выскользнула катушка с нитками, закатилась под кровать. Пришлось лечь на пол, чтобы ее оттуда вытащить, протянутые вглубь пальцы нащупали среди мусорной пыли незнакомую, чужеродно хрустящую оболочку. Он вытащил забытый мешок, развязал расслабленную бечевку и, открыв его, обнаружил, что бумаги оказались изрядно порчены мышами. Их ночное шуршание давно казалось привычным, оно ему не мешало, не имело к нему отношения. Самих мышей он не видел, остатки еды на столе прикрывал миской, без холодильника в подвальной прохладе вполне обходился. А вот о листках не подумал.
Былая тревога не просто вернулась, в ней появилось что-то лихорадочное. Дыра под потолком была заткнута старой подушкой. Окно, оставшееся без стекла, приходилось в плохую погоду плотно занавешивать даже днем. Светом и темнотой он распоряжался у себя сам, электрическим светом, когда он не отключался, светом вокруг керосиновой лампы, когда бывал керосин, или свечи, огарков всегда хватало. Мыши, невидимые, заполняли по ночам жилье все более тревожным, ускоряющимся шебуршанием, заставляли спешить, наперегонки с ними или со временем.
Было чувство, что самое нужное, так и не найденное оставалось теперь на измельченных клочках. Однажды пришла мысль подбирать их один к другому по схожему шрифту. Сразу же почудилась возможность удачи. На неполной странице рассказывалось про человеческое существо, созданное кем-то из глины. Чтобы его оживить, вдохнуть в него мысль, чувства, память, надо было вложить в губы неподвижного истукана листок с именем, известным только создателю. Шрифт был книжный, к листку почти сразу подобрался клочок с такими же, подходящими буквами. «Неподвижное тело раздели догола, отнесли на чердак, забросали тряпьем, чтобы никто его не мог увидеть, найти». Вдруг он явственно увидел этот чердак, ощутил себя этим телом, скорченным, неподвижным, такое же тело лежало напротив, волдыри на коже сочились, волосы на голове, в бровях, в бороде шевелились от вшей. И почти тут же под руку попал обрывок как будто о том же, хотя с совсем другим, машинописным шрифтом:
«Она оставила его на чердаке, думала, ненадолго, не знала, что больше его не увидит.
Это был ваш сын? — спрашивал кто-то.
Сын женщины, которую я любил.
Вы уходите от ответа»…
Нет, дальше начиналось уже что-то не то — почему же нарастало, заставляя спешить, чувство близкой находки? «Пациент говорит о прочитанном или услышанном так, как будто это происходило с ним самим, — вчитывался он, склоняясь над свечным огарком, — приводит подробности, убежденный, что все это действительно видел»… Может, это было как раз о нем, горбун не зря говорил… может быть… Вновь возникало лицо привидевшейся однажды женщины с ореолом пышных волос, однажды показалось, что она движется с ним в танце. Включившееся вдруг электричество разгоняло видения, по столу растекался парафин от оплавившегося огарка, возникшие было фигуры и лица начинали таять, совсем исчезали, зато предлагал себя совсем уже непонятный клочок со строкой знакомого книжного шрифта: «…был возвращен в глину за то, что влюбился в жену своего создателя».
Один листок задержал его внимание. «Если правильно уложить дрова, огонь загорится сам собой», написано было на нем. Сам листок с двух сторон уже обгорел: значит, один раз получилось уложить правильно, подумал он и сам почему-то собственной мысли улыбнулся. Захотелось переписать эти слова на чистом целом листе. И тут же пришло на ум выписывать хотя бы коротко то, что показалось важным для памяти. Потом проще будет находить нужное, не придется разгребать измельченный навал, вспоминать, может, на хорошем листе все соединится само, лучше, чем в уме. Как не додумался до этого сразу? Среди рыночных запасов нашлась тетрадка, уже начатая каким-то школьником, без обложки, в клетку, надо было только вырвать первую страницу: незавершенный пример столбиком, расплывчатая синяя клякса, двойка красными чернилами и теми же чернилами требование привести в школу родителей. Нашлись и авторучки, или как теперь называют эти чернильные карандаши со стерженьками?
На первой странице он переписал про дрова и огонь, получилось крупно, как заголовок. Отвыкшие от письма пальцы выводили буквы медленно, коряво, но было чувство, что мысль, собственноручно закрепленная в веществе, вытекавшем из-под кончика стержня, обещает уже какую-то определенность. «Женщина, которую я любил», выписывал он дальше. «Вернуть имя — все равно, что вернуть прежнюю жизнь»…
Если бы в такие минуты к нему в подвал кто-нибудь заглянул, он бы услышал, как старик то и дело бормочет, словно разговаривает сам с собой, произносит вслух то, что читал или выписывал, не всегда вполне понимая, на всякий случай. Сеанс № 23 от 14.3.1952… где-то еще было про сеанс. Утерянный листок возникал перед глазами, как сфотографированный, вместе с густой кляксой, закрывавшей буквы, из-под нее вытекали слова: сеанс окончен. Он продолжал с кем-то разговор, читая его или уже не нуждаясь в буквах. Я положил ей кольцо в сахарницу. Слушай, слушай себя, это думаешь ты сам, повторял ему голос. Яркие лампы светили в глаза, уводя в темноту ряды неразличимых лиц. Постарайся вспомнить сначала мелодию, слова потом… А, вот он где, этот листок… Их хоб дих либ, их хоб дих либ…
«Говорите по-русски! — вмешивался дознаватель или врач. Белый халат, белые ресницы, без шапочки, черные гладкие волосы казались приклеенными. — Что вы сейчас мурлычете?
Это песня. Такой мотивчик. Когда мы с ней танцевали.
С кем с ней?
С женой, конечно.
Вашей женой? Как ее звали?
Не помню.
Не помните свою жену? Вспоминайте, вспоминайте.
Я не был женат. Я устал.
Сеанс окончен».
Машинописный листок, расшифрованная стенограмма, запись диалога или протокол допроса, этого или другого, номер и дата оборваны. Сердце начинало биться болезненно.
«В прошлый раз вы сказали, что ваша фамилия Мукасей.
Я так сказал? Да, фамилия Мукасей.
А имя?
Имя? Дан. Она меня так назвала. Даниил.
Кто она?
Женщина, которую я любил. Мы с ней гуляли в саду. Он мне это сам рассказал.
Кто он?
Даниил.
Даниил это он или вы?
Он. И я тоже. Она меня назвала Даниил.
Он про это вам рассказал?
Не рассказал, я сам видел. Просто сначала забыл, он говорил, чтобы я вспомнил. Мы гуляли по саду, она хотела сорвать розу. Но я сорвал ей сам. И когда она проснулась, у нее была роза в руке…
Роза?»
Роза! Имя было написано не на бумаге, оно вспыхнуло, замкнутое мгновенной проясняющей дугой, засияло, расцветало в уме, в памяти. Он вспомнил название города, вспомнил лицо, комнату, до нее надо было только добираться, как, не имело значения, это можно было считать пропущенным, дорогу, на автобусе, поезде или в метро, блуждания, недоразумения, случайных людей — все сжалось потом неразличимо, исчезло — добрался, увидел, все главное вернулось, восстановилось. В уме снова рухнуло что-то, лишь когда она его назвала Цыпа. До него не сразу дошло, не доходило еще долго. Имя было знакомо, он его вспомнил, это соединилось, но остальное стало опять двоиться, путаться, а главное, где-то забыл или потерял тетрадку, объяснение оставалось там.
В вагоне поезда он еще пытался упорядочить, собрать мысли, приходилось заново напрягаться, не получалось. Попутчики выкладывали на столик у окна провизию, обращались к нему, он не сразу вспомнил про угощение Розы, что-то говорил в ответ, наверно, смешное, потому что они смеялись, он тут же свои слова забывал, отзывался так же механически, как отправлял в рот кусок помидора или хлеба. Хорошо, что хватило соображения отказаться от выпивки. Разболтанный вагон трясло. Хотелось лечь, он готов был пристроиться без постели, если бы проводница сама не положила белье, забыл. Сумасшедшие договорились бежать из больницы… хорошо хоть тетрадка осталась дома, на нее оставалась надежда.
Мягко дрожала подушка под головой. Выцветшие зеленоватые глаза неуверенно смотрели на него. Круглое лицо, на этот раз без румян, щеки в склеротических прожилках, жидкий рыжеватый зачес на лысину. Ты меня действительно совсем не помнишь? Ну конечно, что я говорю. Был младенец, стал почти взрослый. Тебе уже надо подарить бритву. И маму, значит, тоже не помнишь? Может, хорошо, что не помнишь. Не стану тебе объяснять. Я, конечно, виноват, такая была жизнь. Не все тебе надо рассказывать. Когда-нибудь, может, сам узнаешь, ребенок иногда бывает очень не ко времени. Тем более такой… нет, я ничего не хочу сказать. Не все надо знать. Но теперь смотрю на тебя… Если верно то, что я слышал, чудеса действительно существуют. Есть люди, которым это дано, нельзя не признать. Странно вспомнить, что я оказался соперником такого человека. Тогда я только слышал, что он занимался чем-то по медицинской науке, гипнозом и чем-то еще, не у нас, где-то в Германии. А может, даже в Швейцарии. Я не старался расспрашивать, зачем? И зачем к нам приехал? Угораздило встретить твою маму, имел такую неосторожность. Не знаю, назвать ли ее красавицей, у меня при себе нет ее фотокарточки. Но когда она пела, в нее нельзя было не влюбиться, это я могу подтвердить. Выступать с нами — это была его идея. Хотя на публику никогда раньше не выходил, но это нетрудно. Я был для того времени неплохой антрепренер, заказал ему концертный костюм, сам вел конферанс. И вот это, — карты веером в пальцах. Он был очень сильный гипнотизер, о, не все еще хотел показывать, нельзя! Такому ничего не стоило бы, между прочим, внушить женщине любовь к себе. Не стал этого делать, тоже можно понять. Это же как насилие во сне. А мама… ах, мама! Женщины бывают легкомысленны, ты когда-нибудь узнаешь. Мы были артисты, веселые, а он такой серьезный. Она еще была немного истерична, прости мне, господи, но это правда. Не знаю, что она могла найти во мне. Хотя я, конечно, тоже был не такой, как сейчас, не думай, о! Деньги тогда имелись, каких сейчас не бывает. Нэп, слышал такое слово? Ну, что теперь говорить. Не знаю, что у них было и было ли что, но она осталась со мной. Он сразу от нас уехал, опять куда-то к себе, не знаю. Она от меня ушла года через три, уже с тобой. Уехала к родителям в Литву, тогда еще было можно. Ничего про обоих потом не знал. А он появился, значит, опять у нас. Война еще не началась или, может, уже была, я не совсем понял. И как у него все это получалось, не знаю, не расспрашивал. Как он нашел тебя, как нашел меня. Могу только догадываться, но это же такой человек, ему ничего не стоило проходить куда надо. Вот, привел тебя ко мне и снова куда-то пропал, что я мог ему сказать? Только вернуть тебе свое имя, документы он сам устроил. Я его сразу не узнал: ни усов, ни бородки, ни шевелюры — другой человек. Обещал скоро вернуться, сказал, что, может, мы еще поработаем вместе. И ты с нами, третьим вместо мамы. А что? Как в американском кино. Ты удивительно хватаешь все на лету, кто бы мог подумать, уже кое-чему научился. Война скоро кончится. Надо бы ему только поторопиться, мне может не хватить времени. Я это без врачей знаю, хотя причем тут врачи, когда еще война?..
Никто в доме не заметил, как он вернулся, еще не начало рассветать. Дверь оказалась заперта, он не успел испугаться, тут же увидел оставленный в замке ключ, никогда его прежде не было. Вошел в полуподвал и снова смутился мысли, что все-таки попал не туда. Вдоль левой стены стояли один на другом, до потолка, ряды картонных ящиков. Но кровать у правой стены осталась не тронутой, узнаваемой, и маленький стол под окном. Ему уже было померещилось, что на ней он увидел оставленную тетрадь — нет, и это воспоминание обмануло, лежал какой-то чужой журнальчик. Неужели ее выкинули? Опустившись на корточки, он первым делом вытащил из-под кровати синтетический клетчатый мешок, с облегчением удостоверился, что хоть бумаги оказались на месте.
Все приходилось начинать заново. Теперь он боялся выйти, покинуть полуподвал. Никто сюда, кажется, не заходил, а если и заходил, он мог этого не заметить, как не замечал, ел ли сегодня или не ел. Для соседей старик стал кем-то вроде домового, которого надо подкармливать, даже когда не видишь, ему оставляли еду на скамеечке у двери.
Ватное одеяло на плечах не грело даже в жаркие дни. Мыши, невидимые, неуязвимые, заполняли жилье убыстряющимся неумолчным шуршанием. Жизнь за пределами углубленного в землю жилища становилась несуществующей, исчезало само жилище. Слушай, слушай себя, повторял голос, вновь возникали большие печальные глаза, это все должно остаться в тебе, даже если никто не запишет, главное, сохранить, передать, оживить.
«Вас не принудили работать в его институте, вы сами, добровольно предложили сотрудничество фашисту, — слышал он или читал.
Мальчик оказался у него, мне нужно было его спасти. Она оставила его на чердаке, думала, ненадолго, не знала, что больше его не увидит.
Это был ваш сын?
Сын женщины, которую я любил.
Вы уходите от вопроса.
Я не могу на него ответить.
Знаете ли вы, что с ней случилось?
Она попала в первую же акцию, так это у них называлось. Женщин отвезли в ближний форт, там большую часть расстреляли. Но она, я знаю, прошла еще и через концлагерь.
Вы ее больше не видели?
Я видел ее волос.
Волос?
Кончик волоса, он торчал из тюфяка. Я начал его тянуть и с каждым мгновением узнавал. Тюфяк был набит ее волосами. Материал для мягкой мебели, годился и для шляп.
Почему вы уверены, что это были ее волосы?
Их я не мог не узнать.
Ну, не будем об этом… Вернемся к нашему пациенту. Не спрашиваю, как вы проникли в гетто, как его нашли, я представляю себе ваши возможности. Что с ним там было?
Не буду описывать состояние, в котором я его застал. Он был истощен, неподвижен, не говорил, не реагировал на слова. Просто уйти с ним я не мог, надо было сначала поставить его на ноги. Долго прятать его там было невозможно. Этот мясник, сам того не подозревая, пришел мне на помощь»…
Узкие губы, очки без оправы, рука в лайковой перчатке, бокал в руке. Нетрудно превратить человека в животное — можете ли вы сказать, что из него при этом уходит? — усмехался, похлебывая из бокала. Что вы называете словом «душа»? Вы утверждаете, что способны ее вдохнуть? Он сейчас слушает нас — вы думаете, понимает больше, чем эта собака у моих ног?
«Его почему-то всерьез интересовала легенда о Големе, он меня про нее то и дело расспрашивал. Похоже, и впрямь верил в существование мистических тайн, магических знаков, формул, думал, я не хочу ему чего-то объяснить, открыть, угрожал, требовал. А мне надо было тянуть время, пока удастся хотя бы поставить мальчика на ноги, привести его в чувство. Он смотрел, как мне это удастся. Без химии, без хирургии, без электрических приборов, без радиоволн. А я отвлекал его вариациями на темы каббалы. Когда удалось притупить его бдительность, я с мальчиком ушел.
Да, профессор нам рассказал, как вам это удалось, история для хрестоматии. Не мог потом опомниться, как же он сам открывал вам двери. Смею заверить, отсюда вам уже не уйти, мы на этот счет подготовлены. Вас, считайте, нет, вы исчезли, перестали существовать для живущих. Но здесь вам предоставлена возможность продемонстрировать свои способности на том же объекте. В состояние он, похоже, вернулся прежнее. Мы не старались умышленно, получилось, как сумели. Датчики, надеюсь, вам не помешают, это нужно для нас. Нам надо все-таки отследить, зафиксировать процессы, чтобы можно было их воспроизвести, без этого наука не может.
Вы тоже называете это наукой. Сначала опустошить память, чтобы потом заменять новой? Если утеряно представление об основах мира, так называемые технологии способны лишь принести беду, и для вас самих в том числе».
Слушай, ты слышишь теперь не меня, ты слышишь себя, вновь смотрели на него внимательные глаза. Они не представляли, что слова, произнесенные при тебе, начнут оттаивать в твоем уме, когда говоривших уже не будет в живых. Я снова говорю для тебя. Ты был для меня мальчиком, взрослым, скоро начнешь стареть. Как ты улыбнулся мне первый раз, еще не понимая, что научился улыбке. У тебя стал появляться пух на щеках. Ты выйдешь отсюда без меня, надо постараться. Всей твоей памяти не вернуть, боюсь, что-то уже непоправимо, слишком много для этого постарались, и не однажды. Да всей ты бы не выдержал, не вместил. Я в чем-то, видимо, виноват. Хотел переждать, расслабиться, просто пожить. Нельзя без постоянного сопротивления, только в этом надежда. Есть знание, которое дается лишь прожитой жизнью, усилием напряженной мысли, духа, чудом любви и веры. Но если сохранится хоть малость, она может быть передана другим, чтобы разрастаться в них, оживать, возникать заново, возрождаться…
Бумаги громоздились на столе кучей. Слова звучали в мозгу, как собственные. Выпутать сон из сна, нить из невнятной пряжи… Рука по плечо погрузилась в совсем уже опустевший синтетический мешок, пальцы на самом дне нащупали что-то еще. Он вытащил тетрадь без обложки, в клетку, с заголовком на первой странице. Сам ли припрятал ее поглубже и забыл, завалилась ли непонятно как?
«Если правильно уложить дрова, огонь загорится сам собой, — с бьющимся сердцем начал читать старик.
Женщина, которую я любил…
Я положил ей кольцо в сахарницу…
Имя — Даниил Мукасей…
Ее зовут Роза»…
Чувство голода заставило его, наконец, вспомнить себя, вернуться в свое тело, в свое обиталище. Было холодно до озноба. Дверь почему-то не открывалась, он не сразу понял, что оказался заперт снаружи, кто-то повернул ключ, неосторожно оставленный в замке. Даже голос его был заперт, не мог прорваться дальше оконной решетки.
7. Без четвертой стены
Возвращение после отсутствия, жизнь после жизни, склеенные концы пленки, вырезанный промежуток не здесь, остался в другом пространстве или в другом времени, сколько его прошло, можно при старании посчитать, но незачем, не совместишь. Через заржавелые, в бурьяне, железнодорожные рельсы, мимо рынка, где те же цыганки торгуют теми же сигаретами, загораживаются от солнца картонками, те же парни сидят у дороги на корточках, перебрасываются ленивыми, как пустые плевки, словами, от жвачки не осталось в слюне даже воспоминаний. Мимо заброшенного порта, разлагающихся кораблей, мимо пустынного пляжа, мимо кафе с лучшим в городе кофе, оно все еще силится не замечать времени. За столиками в тени старого платана неподвижные игроки, те же или такие же, вместо кофе, правда, у некоторых бутылка воды, по нынешним средствам, и зрителей вокруг поменьше, сменные персонажи вокруг единственно важного, застывшей позиции на клетчатой доске. Двойные шахматные часы, почтенная седина, пальцы дотронулись до короны ферзя, задержались, поторопился, неосмотрительно, теперь ничего не поделаешь, правила игры, взялся — ходи, вопрос куда, как выправить, осуществить на доске медленную неумолимую судьбу? За столиком неподалеку игроки в домино, перед одним на столе большие бухгалтерские счеты. Если задержаться, вглядеться, можно кого-то узнать, но не время застревать на подробностях — не дойдешь до намеченной цели.
Пыльный ветерок приподнял над мусором, понес, куда получится, сдвоенный газетный лист, расправиться уже не удастся, смялся, испачканный грязью ли, пятнами мелкого текста, заголовки еще разборчивы. Осуществим… слово прощания… распродажа… победа, счет 2:1. Год не имеет значения. Жизнь продолжает свое движение, не сверяясь с календарем. На стенах предвыборные плакаты, лиц не узнать, обновились. На воротах одноэтажного дома бумажное объявление, крупная неровная надпись: «Дом оформлен. Здесь живет казак». Остов разбитой машины обглодан, как ржавый скелет. Черный громадный хряк роется в черном жирном мусоре, по неровному асфальту бродят козы и куры. В конце безлюдной улицы женщина в черном толкает перед собой инвалидную коляску, грузный мужчина прикрыт пледом, на мгновение повернулось лицо, усики, седая челка на лбу… нет, показалось, скрылись за углом… дальше.
Дальше, по мосту через мутную, пахнущую сточными водами речку, вверх по булыжной улице, узнавая ли, нет ли, наяву ли, во сне. Одинокая, без пастуха, корова наклонила большую голову, мягкими губами сорвала одуванчик, желтый среди седых. Трава пробивается из трещин асфальта, между камней. Разрушенные обезлюдевшие дома, старой колониальной постройки и поновей, стены в выбоинах безумного обстрела, от некоторых остались каркасы, обнажились доисторические ребра, искореженная металлическая арматура. Буйная зелень прет изнутри, лезет через пустые глазницы, через черные проломы, над крышей поднялось сквозь прореху дерево с гроздями плодов, похожих на орехи, никому здесь до сих пор не известные. Некоторые были еще зелеными, на других уже растрескалась скорлупа. Сохранившиеся витые ограды увиты глицинией. Благословенный, пугающий климат, лианы или ветви на глазах разрастаются, переплетаются, как змеи, проникают внутрь жилья. Между ними и решетками обитаемых балконов протянуты подвижные веревки, развешенное на них белье лучше уличной одежды выбалтывает секреты внутренней жизни. Пододеяльники, наволочки, детские колготки, пеленки, старушечьи голубые рейтузы, отставшие от времени на полвека, да, впрочем, никогда и не заботившиеся о современной моде, как и мужские семейные трусы. Но кто-то, глядишь, сумел обзавестись импортом, уже преодолевшим закрытость, вот итальянский лифчик, вот безрукавка с иностранным названием. Женщина, перегнувшись с балкона, тянется повесить еще одно полотенце, снизу на халате видны полумесяцы потных подмышек.
Закатное жаркое солнце прорвалось в пролом, ослепило. Пронизывающее сияние. Обвалившаяся местами стена продолжает исчезать беззвучно, на глазах становится несуществующей. Взгляду открыты жилые соты, геометрические ячейки квартир на трех этажах. Исполненное видение, неосторожный, недосмотренный замысел, только между квартирами перегородки все же остались, соседям друг друга не видно, они и так друг про друга знают, можно заниматься своими делами, не ощущая на себе постороннего взгляда.
О том ли забота? Живем, значит, можно жить, что было, то было, прошло мимо нас, почти, можно сказать, не задело, хотя, конечно, кого как, всего не обязательно знать, лучше забыть. У некоторых квартиры здесь сейчас даже лучше прежних, считай, с удобствами, хотя не все пока подключены, но газ уже обещали. Грех жаловаться, климат теплый, топить не надо, предки и не так жили, телевизионная антенна обеспечивает чувство успокаивающего единства. Смотрим всей семьей сериалы, отключая на время способность сопоставлять экранные драмы с испытанным на себе — иной раз всплакнем, потом сами себя смутимся: о чем расчувствовались? Но без искусства совсем нельзя, искусство есть искусство, с жизнью незачем сравнивать, смотришь не ради правды, просто почему-то тянет, тянет подключиться к следующей серии.
Запахи булькающего варева, сковородного жарева странствуют между этажами, разгуливают по улице. На первом этаже угадывается фасолевый суп, на третьем тушится острый перец. Урчание прущей жизни. На втором этаже, слева, семья за столом уже заканчивает обедать, девочка дует на блюдце, мальчик оглядывается на телевизор, экран светится, машины, столкнувшись, переворачиваются. Мать не разрешает включать звук, у нее и так болит голова от выстрелов, взрывов. По телевизору сплошное насилие, стыда у них нет, надо написать на студию. Нельзя показывать детям столько жестокости. Слава Богу, у нас больше не стреляют. Ну, это как сказать, не стреляют, откликаются с третьего этажа. Слышали, позавчера Гиви, помните, киномеханика, того, что жил здесь когда-то в четвертой квартире, убили? Ну, это он сам виноват, хватило же ума, столько лет прошло, надумал вернуться, посмотреть, что с его машиной. И ведь сумел же пробраться. Удивительная психология, тут жизнь или смерть, а он о своей рухляди не перестал беспокоиться. Так бы о ней никто не вспомнил, стоит себе в ракушке и стоит, ржавеет с ней вместе, такое старье. И его бы не вспомнили, квартира уже занята, обратно ничего не получит, людям надо жить, раз живут. Сами ведь поджигали свои дома, лишь бы нам не осталось. Такие люди. На винзаводе, это все говорят, перед уходом нарочно расстреливали цистерны, чтобы вино вытекло. Такой народ. В квартире у него оставалось еще старинное фортепьяно, Катя с третьего этажа сразу подняла его к себе, не пропадать же, Циммерман, это фирма. Все хочет найти настройщика, сделать из сына виртуоза, когда-нибудь он, наконец, сможет покинуть эти края, вырваться из здешней жизни. Это многие бы хотели, она только так говорит. Ей самой чем здесь плохо? Посмотри на нее, думаешь, откуда у нее во рту столько золота? Так и сияет, довольная, черная от рыночного солнца. Ей не настройщик нужен. А вот у Тамары из шестой дочь действительно вышла замуж за профессора, итальянца. У нее там теперь вилла, а мать к себе не берет. Та говорит, что сама не хочет. Ну да, не хочет. Еще не отучилась стыдиться богатства среди бедности, интеллигенция. А дочка сама приехала, не постыдилась всем показаться. Расфуфырена, платье вот с таким вырезом, плечи сдобные, не загорает там, золотая побрякушка на шее. Чтоб я эту побрякушку ей на гроб положила…
В восьмой квартире старик понуро сидит на табурете, как на стульчаке, время от времени покачивает головой, лицо напрягается гримасой, мучают то ли мысли, то ли боли внутри. Когда-то мог себя чувствовать большим человеком, прокурор, пусть районный, не здесь, здесь никому до его грозных званий нет дела, жена уговорила переселиться, дожить после пенсии у теплого моря. Жены больше нет, пенсия превратилась в ничто, остатки сбережений растаяли, и страны больше нет, рассыпалась, бессонница мучает даже во сне. На втором этаже у окна мальчик сидит над тетрадкой с формулами изобретения, которое позволит человечеству добывать энергию хоть из камней, но смотрит он во двор, между страницами спрятана записка с тремя словами: «Я тебя люблю», без подписи. Кто это мог написать? Сегодня во дворе Фаина с верхнего этажа покраснела, когда он взглянул на нее, это было уже второй раз — не она ли? Раньше он на нее внимания не обращал, но вдруг такими показались милыми углубления в уголках губ, может, из-за улыбки, и брови взметнулись, такие черные. Мама за его спиной гладит белье на доске, голова обмотана полотенцем, поглядывает на сына. Совсем стал худой, как ни старается его подкормить, может, глисты. Найти бы денег. У сестры в селе был урожай мандаринов, но как их продать, не пропускают, чтобы просто выехать, нужно платить взятку, опять деньги, а где их взять? Стоило получать высшее образование, разбираться в тонкостях химических реакций, никому это теперь не нужно, продавщица лучше умеет обеспечить себе жизнь. Интеллигентов по привычке еще вежливо слушают, но сами они уже не принимают себя всерьез, не проявили достойной уважения хватки, не сумели приспособиться к не предсказанному повороту жизни, натуру не исправишь. Муж попробовал было, уехал на заработки, устроился. До сих пор невозможно поверить, что в самом деле он мог там присвоить какие-то деньги. Это ведь тоже надо уметь, подставили. А может, все же попробовал, стало перед ней стыдно, что не может кормить семью. Через три месяца вернется, увидит, как она постарела за эти два года. Вычески на гребне, двухцветные пряди, неудачно покрасила волосы, шампунь оказался поддельный. Все равно держать себя надо, белье должно быть глажено с обеих сторон.
Женщины без мужчин. Молчаливая красавица из верхней квартиры с уцелевшим балконом продолжает годами носить черное платье, оно смотрится как мрачный упрек другим, тем, кто позволяет себе еще радоваться жизни. Как будто у других нет проблем. Нет, столько лет прошло, она одна не снимает траур, ходит на митинги, вскидывает кулак. Кроме детей и старика, мужчин в доме в этот час нет. Впрочем, к Тоне из седьмой с утра опять кто-то наведался, сотрясают сейчас оба кровать, постанывают, как молодые, все не могут рассоединиться, уже и простыню откинули. Закрылись бы хоть от улицы, хоть бы ширму поставили. Такие теперь никого не стесняются. Да еще на первом этаже пришедший рабочий обивает изнутри белым глазетом гроб, поставленный на две табуретки, покойница еще на кровати, лицо прикрыто от мух белым платочком. На кровати по другую сторону гроба полулежит на подушках старуха, беззубый рот недоуменно приоткрыт, соображает с трудом, не понимает, как это могло получиться, месяцами сама каждый день жаловалась, что умирает, уже вот-вот подступало, не переставала напоминать дочери, чтобы начинала заранее готовиться, прикупать для поминок вино, все что нужно, неизвестно, будет ли потом в магазине, та кивала, послушная, как всегда, и вот сама ухитрилась вдруг умереть раньше, бутылки, значит, остались в холодильнике, для нее, что ли?
За стеной беременная, ее клонит в сон, сравняться с той частью себя, что время от времени вздрагивает, ворочается в водах внутри тела. Муж устроился в Москве дворником, расписывается в ведомости против цифры, проставленной карандашом, начальник поставит потом чернилами цифру в пять раз больше. И то, можно считать, повезло. А она без него рожать собралась. То и дело прислушивается: не начинается ли? Первый раз, не знает, как это бывает, сказать некому, мать приехать не может. Кто ее отвезет в роддом, на чем везти? Обещали соседи.
Из рассохшихся щелей, из налетевшей в них пыли прорастают цветы, прежде таких здесь не видели, узнать бы, как называются. От диабета, говорят, помогает цветок, называется Ванька-мокрый, может, тот самый. Или еще есть такое растение, золотой ус, каждое утро, говорят, надо жевать натощак листик, сначала половинку, потом целый. И от чего он? От всего. Надо спросить аптекаршу. Да много ли она знает, в аптеке у них ничего теперь нет, достать можно только на рынке.
Постанывание беременной, стоны любовников, чей-то еще скулеж, кто это словно канючит, подвывает так жалобно, не собака ли? Безумное, опасное желание заглянуть в жизнь других, в их мысли, лучше не надо. Отбросить его, ничего не слышать, отгородиться, уйти дальше, сделать громче, на всю улицу, звук приемника. Голос женщины или ангела. Итальянская ария. Меццо-сопрано. Воче ди донна о д’анджело. Будто откуда-то снова стон, так жалобно. Беременная, похоже, с первого этажа? Вроде, начинается, в роддом бы ей надо. Подождет, пока у меня доварится, потом схожу, позвоню. Сама, в случае чего, могу принять роды. Вот кто-то опять. Может, все же собака? Нет, человек. Воче ди донна о д’анджело. Может, старик из подвала? Он, что ли, опять вернулся? А он что, опять уходил? Не поймешь? Еду сколько дней не берет, дверь закрыта, ключа нет… вот, снова…
Виджили ля мио, виджили ля мио. Который раз прорывается, откуда так жалобно? Виджили ля мио бенедицион. Ария взмыла ввысь, завершение назревает. Помоги мне, благослови. Из радиоприемника, со всех этажей разносятся, раскатываются по улице аплодисменты. Чей-то взгляд не отсюда, с высот, не дает удалиться той, кто еще продолжает идти по местам полуразрушенных, не совсем исчезнувших воспоминаний, надеется вместе с ней восстановить, склеить разрывы, соединить сюжет, как надежду на разрешение — хватило бы воображения и любви. Воздух, не дожидаясь сумерек, пересекают стремительными зигзагами летучие мыши, их здесь стало, как никогда, много, развалины удобны для обитания.
— Девушка! Эй, женщина! — донесся до нее слабый жалобный голос. — Выпустите меня отсюда.
Анита остановилась. Что-то она пропустила, забылась, расслабленный взгляд позволил пройти мимо. Призыв повторился, заставив ее вернуться на несколько шагов. В зарешеченном, без стекол, окне, вровень с дорогой, между прутьями она увидела безжизненное, словно заплесневелое лицо, на голом черепе прорастали не волоски — позеленелые травинки.
— Эй, девушка… скажите, чтобы меня выпустили. Кто-то запер снаружи дверь, не заметил, забыли или не слышат.
Может, там, наверху уже нет никого? Мне бы сейчас хоть хлебушка. Не знаю, сколько дней не ел. Здесь через квартал, на углу, должен быть магазин, был раньше, сходите, пожалуйста. Деньги я вам отдам, у меня есть, лишь бы на билеты хватило. Скажите им, девушка, пусть выпустят. Скажите, что мне в Москву надо… Я все вспомнил. Я нашел свою тетрадку… все вспомнил…