58
Голос у Одоевской напряжен и сух. В тех двух выражениях, что она успевает сложить как ответ на мое здравствуйте, как поживаете, проскальзывает обида старой девочки. Нормально. Одоевская и должна ее испытывать. Когда вышла Литерная с коллективным письмом, а я ничем не могла противостоять, я не связалась с ней. Духу не хватило. Она могла придти к умозаключению, что я ее предала, а я ее не предала.
– Погодите, Таня, – позволяю я себе назвать ее так, как она звучит, – у меня есть для вас новости, и довольно существенные. Всем пока не могу поделиться, но у нас в руках документы, которые на сто процентов подтверждают вашу правоту, а, стало быть, неправоту ваших оппонентов. Наших оппонентов, – поправилась я.
Мне хотелось занимать позицию объективного исследователя, я старалась, но не слишком удачно. Если бы моих стариков сразу не обидели – другой колер. Они оказались гонимы – я не могла встать в позу над схваткой. Однако и в гонители Окоемова я не годилась. Даже получив доказательства его фальсификаций. Я не переставала биться над задачкой, как бы я себя повела, узнав каким-то манером то, что узнала, будь он жив. Наверное, товарищи подписанты правы, вероятнее всего, я бы испугалась пинать живого льва. Но и поверженного я не пинала. Я подозревала, что если б явилась к нему, живому, с письмами Одоевской и Обручева, и он, почти наверняка, спустил бы меня с лестницы, буквально или фигурально, это не затронуло бы меня столь болезненно, как все, что случилось после его смерти. Я отдавала себе отчет в том, что, в силе и славе, он не нуждался в моем сочувствии или презрении. Умерев и сделавшись беспомощным, он переходил из залога действительного в залог страдательный. Вместо куска железа, в какое себя заковал, вместо куска мрамора, какой для себя изготовил, проступали контуры дитя человеческого, каковы мы все, без панциря, в который прячемся, без котурнов, на которые встаем, без глянца, который наводим, как румянец на лицо покойного. Страдающее дитя человеческое – можно ли было вообразить его таковым при жизни, мог ли он при жизни позволить окружающим признать его таковым – да ни за что. Боль сопровождала все мои движения.
Я слушала реакцию Одоевской, Одоевская торжествовала. Я машинально отмечала, что это не было торжество над поверженным противником, а торжество восстановленной правды.
– Вот.
– Что вот?
– Вот, Танечка, разница между вами и ими. Им важно было унизить ваше достоинство, вам – восстановить свое.
Она смягчилась, она развеселилась, теперь это была веселая старая девочка, которую я любила. Мы любим тех, кому приносим благую весть.
Номер Обручева я не успела набрать, он объявился прежде.
– День добрый, Лев Обручев, мне звонила Таня Одоевская, она не ошиблась насчет документов?
– Не ошиблась, Лев Трофимович.
– Но это сногсшибательно.
– Это сногсшибательно.
– Это сногсшибательно еще и потому, что сегодня как нарочно газета Сплошные вести печатает избранные страницы из каких-то автобиографических заметок Окоемова, и там опять про то, что после восьмого класса убежал на войну, воевал и вся эта лабуда. Вы получаете газету Сплошные вести?
Я не получала газету Сплошные вести. После ухода Санька я ее в руки не брала.
– Что вы собираетесь делать?
– Пока не знаю.
– Вы должны как можно скорее опубликовать эти документы, раз поток фальсификации не иссякает, и все так сошлось.
– Я еще не видела потока.
– Хотите, процитирую? Посидите у телефона, сейчас найду и процитирую вам.
Он искал долго, я устала сидеть, он не нашел и долго сокрушался, что жена почистила на газете рыбу и выбросила вместе с требухой, я сокрушалась тоже, он спросил, далеко ли от меня киоск, нелепо, что я не сообразила, киоск был внизу, я попрощалась, повесила трубку и побежала. Еле дождавшись лифта туда и обратно, на ходу переобуваясь в туфли и обратно в тапочки, я шарила глазами по газетной странице:
«Я не сочиняю мемуары, я обойдусь без воспоминаний, я пишу автобиографию вымышленного лица. Хотя и не полностью вымышленного. Так сложилось, что я почти всегда оказывался и в тех же самых местах, что это лицо, и в тех же ситуациях».
Автобиография вымышленного лица. Эти слова были выделены курсивом.
Я столбенею, когда по телевизору объявляют о смерти кого-то, и тут же идет его вчерашняя, или позавчерашняя, или позапрошлогодняя съемка, где он смеется, шутит, разговаривает с родными и друзьями. Мы так въехали в виртуальное пространство, столько часов проводим с компьютером, мобильником и телевизором, что истинное наше существование как бы подвинулось в сторонку. Физически смерть не отменена, но психически, психологически, психофизически – вот ведь он, перед вами, кто умер. Для тех, кто связан всепоглощающей нежностью или умопомрачительной страстью с ушедшим, перемена огромна. А много ли среди нас связанных умопомрачительной страстью или всепоглощающей нежностью? Окоемова не было ни в телевизоре, ни в диктофоне, он запретил себя снимать и записывать за ним, а между тем он не переставал стучаться в мое заполошное сознание с каким-то невымолвленным или полувымолвленным словом, точно настаивая на том, чтобы быть выслушанным и узнанным. Я вновь и вновь перечитывала – слышала – строки в Сплошных вестях, пока вдруг в какое-то мгновение не ощутила, что я не одна, что в комнате кто-то есть помимо меня. Кто-то, кто ласково коснулся моего лица. Окно было закрыто, и это был не ветер. Ласка была запредельная. За пределами материального мира. Так было всего несколько раз за целую жизнь.
Я выпустила газету из рук, ее страницы разлетелись по полу веером. Прозвенел звонок мужа:
– У тебя всё в порядке?
– Да, а что?
– Ничего, просто так.
– А у тебя?
– Я люблю тебя.
Бог ты мой – услышать это от него посреди бела дня.
– Я тебя тоже.
– Береги себя.
– И ты.
Я пошла на кухню и заварила себе крепкого чаю.