Борис Любимов
В мае 2011 года исполнилось 30 лет, как мы с Володей в первый раз пересеклись. Я тогда был членом художественного совета театра «Современник». Тогда появилась его пьеса «Любовь и голуби», которая была поставлена через год. Но я еще одну его пьесу читал раньше, это довольно сильная пьеса о спивающемся человеке – «Андрюша, или Зажигаю днем свечу». По нынешним временам она бы была легко воспринята и показалась бы светлой и легкой, но тогда, для позднего брежневского времени она была «непроходимой». И тогда появилась его пьеса «Любовь и голуби», и в моем «счетчике», моем «компьютере» появилось эта фамилия – Гуркин. И сразу стало ясно, что вошел в драматургию чрезвычайно одаренный человек. Тут даже дело не в том, что был поставлен спектакль в «Современнике», который шел больше двадцати лет, а через какое-то время фильм, который сделан замечательными артистами… Но, представьте себе, даже если бы этого не было, когда просто прочитался текст, мне сразу открылись какие-то Володины свойства, которые очень его выделяют среди сверстников. Во-первых, все-таки он был очень молод. Вот мы сейчас говорим часто: «Новая драма, новая драма…». А я смотрю на нее – это люди, которым за сорок, за пятьдесят лет, это и критики, которые поддерживают новую драму и которым тоже за сорок, за пятьдесят лет. Кстати, и слава богу. Только уберите слово «новая». Представим себе, когда про новое искусство говорит Треплев, это понятно: все молодые, подростки, юноши должны бороться и т. д. и т. д. Но представьте: Чехов пишет пьесу, где про новую драму говорят Аркадина и Тригорин или даже Сорин. У меня сейчас ощущение дряхлости новой драмы. Володя был биологически молод, когда мы с ним познакомились, ему было лет двадцать восемь. При этом он не делал никаких манифестов, никаких деклараций, не говорил никаких слов про новую драму… Кстати, примерно в это время и было введено выражение «новая драматургия», «новая волна в драматургии». Как раз в начале 80-х годов появилось много новых имен: и Злотников, и Галин, и Ворфоломеев, Володя Малягин и т. д. И те, кто чуть позднее пришел в драматургию, и те, кто постарше – прежде всего это Петрушевская. Кто-то называл это новой волной, если посмотреть статьи начала 1980-х годов. Открылся альманах «Современная драматургия», в 1982 году вышел первый номер. Как легко было Володе в это вписаться и туда втиснуться. А он ни к каким волнам себя не причислял и жил самостоятельно. При этом он чувствовал в молодые годы и молодежь, естественно, своих сверстников, и среднее поколение, и стариков. Как недавно хорошо сказал Билл Гейтс: «Прежде чем расправиться с поколением своих родителей, уберите сортир в своей комнате». У него не было никакой попытки противопоставить себя старикам или среднему поколению. Он создавал свой художественный мир и при этом был теплый, светлый по отношению ко всем поколениям.
Второе свойство. Может быть, это все-таки связано с тем, что он пришел не из центровых Москвы и Санкт-Петербурга, а оттуда, из жизни, из глубинки. Он пришел с глубоким и серьезным знанием жизни. Я никогда не беседовал с ним о его биографии, о молодости, детстве, понимая, что оно было непростое. У всех у нас было непростое поколение. Москвичи и петербуржцы нашего возраста тоже пережили и коммунальные квартиры, и все, что было характерно для нашей жизни того времени. У него это непростое знание о непростой жизни было без комплекса неполноценности, без уязвленности, без злобы, с которой я вот сейчас вам покажу язык. Абсолютно этого не было. Поразительное чувство юмора. В комедиях, но и в его драмах, тяготеющих к драме не в жанровом, а в другом смысле слова и даже в трагических интонациях его. Из них светится и чувство юмора и не оптимизм (это, может быть, неуместно), а приятие жизни со всеми ее драматизмом. И, конечно, без этого драма просто не существует. И в отличие от многих примеров сегодняшней драмы с ее обедненным и оскверненным языком, который либо сводится к матерщине, либо это язык офисов, язык воротничков и галстуков, язык интернета, твиттера… У Володи мощный, сочный язык и каждый его персонаж предельно индивидуализирован.
Мы на протяжении 80—90-х годов, будучи знакомы, никогда не пересекались. Как раз когда он вошел в столичную жизнь, а это была середина 80-х годов, перестройка и следующий этап жизни нашей страны. Тут ведь происходил не только распад Союза, но и распад общности. Раньше люди были более централизованы. Я не говорю сейчас, хорошо это или плохо. Но они были связаны с какими-то течениями в ВТО или в Союзе театральных деятелей, кто-то с министерством. Было бесконечное количество семинаров, конференций, собраний, совещаний, где люди встречались, общались. Не всегда искренне, не всегда предельно откровенно, но как раз с середины 80-х годов это постепенно стало расходиться, люди замыкались, а в начале 90-х просто нужно было выживать. И поэтому общения не было.
Мы сблизились и общались достаточно регулярно, по телефону и лично, уже в XXI веке, уже став пожилыми, глубоко взрослыми людьми. Инициатива исходила от него. Неожиданно для меня оказалось, что у него есть несомненный организаторский дар. И когда он сорганизовал Омскую лабораторию драматургов (причем идея исходила от него, и то, что у него возникла идея сближения драматургов и критиков, а не режиссеров и актеров, хотя и это присутствовало), он обратился именно ко мне. Я в то время уже ушел из области театральной критики, да и из области театроведения, скорее, в область «театроделания», я в это время был директором музея Бахрушина. Он позвонил мне и втянул в эту лабораторию. Я наблюдал за ним, как он это делал, с каким бесконечным увлечением. Найти надо было место, деньги, средства, сорганизовать людей. Он это делал легко, доброжелательно. Тот дар, который был утрачен многими из нас за последнее двадцатилетие – сводить людей, собирать людей, – у него это было, и он это реализовал. Я не знаю, существует ли сейчас эта лаборатория, она «имени Гуркина» все равно, так как это была его идея, он находил людей, сводил между собой самых разных людей.
Я ездил в Омск в июне 2006 года. Наблюдая за ним, я видел, с каким уважением и любовью к нему относятся. Подчеркиваю: именно эти два слова. Потому что бывает, когда уважают, но не любят, или любят, но не уважают. А в нем при его мягкости, такой открытости, вроде как он совершенно не деловой человек, при этом была некая настойчивость. Можно командно руководить, а можно так, что ты не замечаешь, как все организовано, все организуется как будто само собой. На самом деле за этим стояли те качества, которыми я всегда в людях восхищаюсь – как построить парад, не отдавая приказов. Он это сумел сделать, причем я видел, как его любят актеры, как его уважает весь менеджмент театра, как к нему относятся в Омске. На него невозможно было смотреть без доброй улыбки. Он так смотрел на людей и ты на него. Вот он появляется и ты сам улыбаешься, какая бы ситуация ни складывалась. Кстати, там она складывалась очень легко и просто. Конечно, это заслуга его команды, но и команду он подобрал. Поэтому ты совершенно не думаешь, как это должно быть организовано, твое дело заниматься тем, чем ты занимаешься. И глядя на эту энергетику людей, актеров, режиссеров, драматургов, театроведов, местных, приезжих, я чувствовал, что это его стихия, его компания. Конечно, не обошлось и без застолья, довольно мирного, так как возраст у нас к тому времени был уже солидный, без тяжелых последствий для здоровья обошлось. Может быть, люди нового поколения относятся к этому достаточно скептически. Здесь в нем вырастало то лучшее, что было в быту театральной культуры России 60—80-х годов. То, что я застал в свою очередь вбирало в себя традиции аж XIX века, вплоть до застолий Садовского и Щепкина. И Володя это делал не декларативно, ненавязчиво, а так вокруг него это образовывалось. Это была культура театрального общения. И оказывалось, что это не выглядит как дурачество стариков, а что это нормально и естественно, когда люди так общаются между собой. А то, что это еще окрашено и его чувством юмора и предельной доброжелательностью, открытостью и вот этой доброй усмешкой его, сочетается с мечтательностью и романтизмом.
Конечно, он мечтатель, он фантазер, абсолютный романтик. Но есть романтики, которые лежат на диване и у которых ничего не сбывается. А он, я считаю, человек состоявшийся. Его пьесы будут ставить. В Ермоловском сейчас идет пьеса. Я уверен, что имя его значит не меньше, чем имена ведущих российских драматургов предшествующего периода. Бессмертие нам обещано только в высшем плане. Но то, что у его пьес будет долгая жизнь – без всякого сомнения. Уже спустя четверть века смотрят фильм «Любовь и голуби», кто-то впервые, кто-то в четвертый-пятый раз. Но я бы отметил еще одну поразительную Володину черту. То, чего совершенно не чувствуется как раз в этой новой драме. Она если и пишется, то «вообще», ну в крайнем случае для режиссера, который это сочинит. Она абсолютно не чувствует актера. Розов, Арбузов писали пьесы с ощущением того, кто эти слова произносить будет, иногда даже в прямом смысле слова, для Бабановой или Борисовой. Если писалась пьеса «В день свадьбы», или «Иркутская история», или «Мой бедный Марат», то от Владивостока до Калининграда и от Мурманска до Тбилиси или Таллина актер за честь почитал сыграть роль в этих пьесах. Они потом могли сказать: «Я играл Марата в пьесе Арбузова» или «Зилова в “Утиной охоте”». И сразу театральному человеку понятно. У Володи тоже было это чувство. Он писал пьесу не просто потому, что ему надо было сочинить некое произведение. Он предельно чувствовал актера, чувствовал, что это не просто фраза, это реплика, это то слово, которое один персонаж посылает другому, а тот ему отвечает. В этом и состоит искусство драматурга, которое в нем, несомненно, было. Мне кажется, и человеческие его свойства для всех, кто его знал, хотя бы так мало, как я его знал, и его одаренность как драматурга, и в полной мере не реализованная одаренность организатора, которая проснулась в нем в последние годы жизни, – это запомнится с благодарностью и любовью и будет вспоминаться долго.