Книга: Кто по тебе плачет
Назад: Пятая тетрадь
Дальше: Примечания

Шестая тетрадь

Начинаю шестую последнюю тетрадь, хотя пятая не закончена. Были в ней чистые две страницы. Ее у меня пока нет, а записать надо...
Голова идет кругом...
С той ночи прошло семеро суток и половина дня, когда...
Мы сидели на скамейке у леса. Она кидала синицам и другим непонятным пичугам тыквенные слегка поджаренные семечки. Стоял необыкновенный переполох. На ближнем дереве на самой длинной ветке поглядывала на разбазаривание ценностей белка, рыжая, как огонек с дымком.
Семечки падали на расчищенную, хорошо утрамбованную площадку. Птахи не вязли как прежде в снегу. Я снова разгреб заваленные дорожки, двери, подходы и все что надо.
Лицо у нее румянилось от легкого мороза. И тут я увидел, как оно побледнело. Еще ничего не осознал, ничего не услышал – увидел, как она побледнела. Потом услышал звук. Резкий, непривычный, забытый. Всё взорвалось: тишина, лес, нервы, жилы в коленках, сердце...
Грохот развеял небо над нами, закачал поляну и лес, башню водокачки. Сдунул мгновенно белку и птиц, оглушая несметной радостью и болью нас двоих.
Над поляной гремел вертолет. Он завис, поднимая сполохи снега, буран очумевшей надежды...
Когда пелена улеглась, раздвинулась медленно дверца, из машины, как с экрана в цветном увеличенном кино, вышел живой человеки, проваливаясь, пошел к нам. За ним еще двое...
Мы не могли шагнуть им навстречу, не могли стоять, не могли бежать, не могли смеяться, говорить.
Голоса незнакомых людей звучали как во сне.
– Где Романцев? – крикнул первый, бултыхаясь в непролазном снегу. – Разве не мог почистить? Рук у него нет? Машин у него нет?
Он выбрался к нам, отряхиваясь, как большой зверь, всем телом, топая валенками. С удивлением посмотрел на женщину. Она держалась на ногах, почти повиснув на мне.
– Как там? Что там? – выдохнула посиневшими губами.
– Где там? – переспросил, непонимающий обыкновенных слов инопланетянин.
– У вас...
– У нас ничего.
– А Москва?
– Что Москва? – не понял живой человек. – На месте Москва... Тут женщина?... Как вы сюда попали? С кем? Вы кто?
Я подхватил ее, начиная злиться.
– А вы кто?
– Академик... – он протянул руку и назвал себя. – Что происходит? Где Романцев?
– Мы не знаем Романцева.
– Как?!. Остальные где?... В лесу палки от лыж. Видно ленточки... Гуляет где-нибудь?
– Мы одни...
– Давно?
– С июня.
– То есть?... Я не понимаю.
– Все лето и осень.
– Какое лето? Какая осень? – почти выкрикнул он. – Позовите еще кого-нибудь... Романцева, не Романцева...
– Мы их не видели.
– Не видели? – Он повернулся к двум спутникам, одетым как пилоты. – Я не сплю? Мы туда прилетели?... Конечно, туда. Куда же еще. Так что происходит? Откуда вы?
– С погибшего самолета. Из леса.
– И кого здесь нашли?
– Никого. Я вам сказал, никого.
– Что?!
– Никого. Ни души. Одни дома, фундаменты, склады...
Я говорил с бестолковым человеком.
– Ну знаете... – Он распахнул шубу. – Или, в самом деле, укачала вертушка или... Мы должны где-нибудь сесть. В конце концов, я... Холодно что-то...
Мы пошли к нашему дому.
– Позвольте! – остановился Академик. – Дом? Кто же строил дом? В июне дом еще не был!
– Он строил, – сказала уставшим голосом женщина.
– Он!?!
Академик смотрел сумасшедшими глазами. Вид у него был ошарашенного, даже напуганного человека. Или растерянного до предела.
– Но людей, вы говорите, нет! Как же так? – снова, повернулся он к пилотам.
* * *
Они разделись. Академик снял мохнатую шапку и стал вдруг носа и крутолоб от лысого темени. Пилоты устроились на диване. Академик почему-то потрогал стены в холле, открыл дверь в кухню, прошел в коридор, заглянул в одну дверь, в другую, вернулся к нам.
– Где же вы спите?
– На втором этаже...
– И все один? – Обвел он руками вокруг себя.
– С машинами.
– Вы строитель?
– Нет.
– И все так вот ладно у вас получилось?
– Не все. Водостоки прошляпил.
– А зачем?
– Что, водостоки?
– Нет, зачем строили?
Объяснить было невозможно. Пилоты, закуривая, глядели на меня с откровенной подозрительностью, а мы никак не могли привыкнуть к чужим голосам, к тому, что вот перед нами другие люди, из большого мира, где все, кажется, нормально... Я посмотрел, как она кутается в платок, связанный буквально вчера, как нетерпеливо слушает, о чем говорят, как волнуется.
– Пожалуйста, не курите.
Они, поискав глазами пепельницы, выкинули сигареты в дверь тамбура.
– Ну, хорошо, – сказал Академик, – мне важно понять, где Романцев, где остальные. Прошу вас, подробнее расскажите.
Он опустился в кресло.
– Извините, мы не были дома с июня. За это время ничего не случилось?
– Где? У вас дома?
– События какие-нибудь?...
– Международные? Футбольные? Какие события?
Но я спрашивал не для себя, для нее.
– На земле. У вас?
– Да все путем... Расскажите мне...
– Летели из Москвы, что-то ударило в самолет, начали падать...
Она поежилась, и Академик заметил это.
– Свалились по склону горы в большое озеро. Кажется, деревья содрали бок, и нас двоих смыло водой, выбрались на берег, ждали, когда начнут искать самолет, найдут нас. Никто не искал. Увидели метку на дереве, стрелку, пошли по ней. Через неделю добрались к этой поляне. Все было заперто. Ждали, когда появятся люди, никто не приходил. Были голодны, влезли в дом, нашли еду, нашли радио, хотели что-нибудь услышать и передать – не получилось. Подумали самое плохое. Про себя, про людей, которые все... пропали...
Академик прихлопнул о крышку стола, как человек, осененный внезапной мыслью.
– Не могли услышать? И вы решили?... Да, да... Но, пожалуйста, дальше.
– Все.
– Как все? И ничего не было?
– Ничего.
– А дом? Что вы делали? Почему никуда не шли, не искали?... Так долго?
– Почему сюда никто не шел? – парировал я. – Так долго...
– Вот вы как... – устало произнес он. – Все верно. Дельное замечание, дельное... Значит, вы строили дом. А вы?... Простите меня за надоедливость...
– Она трудилась в оранжерее, на кухне, шила, вязала... Сколько до жилья километров?
– По воздуху восемьсот одиннадцать... И поэтому вы не шли?
– Почему никто не отозвался?
Академик встал:
– Где радио? Покажите, – попросил он.
– Там, наверху.
– Я могу подняться?
– Конечно...
Мы втроем поднялись по лестнице, пилоты остались внизу.
Академик с каким-то раздраженным любопытством оглядывал холл. И журнальный столик с цветами, и верхний камин, и телевизор. Оглядывал, как человек занятый своими очень важными для него размышлениями. Потом он взял в руки приемник, достал из кармана маленький ножичек, видимо с отверткой, снял с приемника верхнюю крышку, что-то покрутил, вынул цилиндрик, поставил крышку на место, щелкнул ручкой...
– Говорит Новосибирск...
Очень спокойно прозвучал женский голос...
– Блокировка звука, – пояснил Академик будничным тоном.
– Спасибо за шутку, – сказал я сухим от горечи ртом. – Хотел бы я знать, кто шутник... Поглядеть на него...
– Это не шутка, – серьезно покачал головой Академик и посмотрел на меня с грустным укором.
Я резко повернулся, подошел к ней, обнял ее за плечи.
Пусть Академик смотрит въедливыми своими глазами. Я хочу, чтобы она больше никогда не плакала... Им не понять, им не узнать, каким оно бывает беспредельное лютое одиночество... каким оно бывает...
Вселенная звучала, снова звучала, такая близкая, живая, никогда не терявшая надежды, звала к себе огромная милая наша вселенная, радуя безрадостных, утешая неутешных... Столько в ней человеческой мудрости, звуков и щедрости...
Академик склонился над рацией «Тайга – 77». Тоже в ней открывая что-то. Вернулся к нам, поглядел на часы.
– У меня еще не подошло время связи. Если вы не против, я бы хотел посидеть с вами... Дадите мне московские телефоны, постараюсь передать ваши весточки.
– Спасибо, – еще не своим, далеко недружественным голосом поблагодарил я. – Но зачем была нужна?...
– Вы хотите сказать, блокировка... Дорогие мои робинзоны. Я вам все объясню, потерпите. Но прежде я должен понять... Романцева и людей... Меня тревожит... поймите... Сначала мы займемся телефонами. Если нет – ваш адрес?
– У меня бумага и ручка в комнате.
– Очень хорошо. Покажите мне вашу комнату.
Я подал ей руку, чтобы она встала, и мы пошли ко мне. Дотошный Академик и тут все обнюхал: прихожую, ванну, комнату.
– Не верится, что это мог сделать один.
– Среди многих людей, может быть, и не поверится...
– Уютно. Хорошо, – кивнул Академик.
– Уютно – это вдвоем.
Он вежливо поклонился ей.
– Все-таки вы меня удивили... А это что у вас?
– Дневник... – Я отрывал из тетради лист бумаги, чтобы дать ей для телефона.
– Дневник? – оживился он. – У вас есть дневник? А вы не могли бы дать мне его почитать? – уж очень деловито спросил Академик.
– Нет.
– Почему? – в удивлении поднял брови.
– Он и мне тоже не дает, – сказала она.
– Послушайте, но ведь я не человек, я робот, я ученая формула. Я никому ни о чем не скажу. Посмотрю и верну... Пожалуйста.
– В самом деле, дай, – сказала она. – Пусть почитает. Поймет, что мы не виноваты в пропаже Романцева.
– Ну, зачем, вы?... Людей все-таки нет. Я не перестану дергать вас, пока что-нибудь не пойму. Не обижайтесь.
– Хорошо, я дам почитать... Ее не дергайте... А вот и наши телефоны. И кого спросить... Передайте, что мы нашлись и приедем...
– И приедем, – счастливо повторила женщина.
Так мне показалось.
– В Москве ночь. – Он хмуро поглядел на часы. – Но позвоним обязательно, чтобы не волновались... Нам придется тут ночевать. Где можно устроиться?
– Вы у меня. Пилот в нижнем холле, другой на складе, в комнате. Остальное все недоделано.
– Я, пожалуй, в холле на этом этаже. У рации.
– Как вам удобно.
– Хочу предупредить, – сказал Академик, – на всякий случай будьте готовы к вылету в любую минуту. На сборы не станет времени. Займитесь, пожалуйста, своими делами.
Это можно было понять, как намек на то, чтобы ему не мешали...
* * *
Пилоты взяли в тамбуре снеговые лопаты, ушли чистить подходы к вертолету. Я присоединился к ним. Возле машины снег, развеянный вихрем, обнажил зеленую, почти летнюю траву, лужайку, припорошенную бельм. Тропинка вела к ней от самого дома.
– Куда, хозяин, будем складывать? – неожиданно спросил меня пилот. И я не сразу понял, кто хозяин и что складывать.
– Много привезли? – подыграл я.
– Книги, приборы, микрофильмы, бегунок, инструменты, коммутатор, воздушный циклон для гаража, продукты, хозяйственное кое-что.
– Книги в дом, – сказал я, – продукты на склад.
Они поднялись в машину, изнутри опустили багажные ворота. Их дверями не назовешь. Опустили, как трап. И я вошел по нему в огромный гулкий бочонок, уставленный коробами, ящиками, тюками.
Но пришлось вернуться к дому и привезти санки, чтобы отправить ящики на склад. Не меньше сорока ящиков и коробок...
Для кого? И кто напишет в амбарной книге: принято у пилота Кашина И. Г...Кто разнесет в аккуратные списки, что где лежит?
– Который среди вас Кашин? – полюбопытствовал я между делом.
– Кашин перевелся на Чукотку, – был ответ.
Мы возили ящики на склад, распихивали по свободным углам. Коробки с печатными снежинками на боку – в холодильные камеры.
Упакованные книги доставили в дом и сложили в одной из комнат прямо на полу...
Сверху доносились возбужденные выкрики, сигналы рации. Академик просил вызвать кого-то, кричал, найдите. Говорил, что Романцев покинул объект по неизвестной причине, поэтому надо немедленно, срочно искать по всем каналам, наводить справки у родных и близких, но так чтобы никого раньше срока не волновать...
Пилоты позвали меня выгружать бегунка, и я пошел, не думая, не спрашивая о том, что это значит – бегунок, и почему так много требуется людей на разгрузку бегунка.
Он притулился в багажнике вертолета, яркий, нарядный, как игрушка. Но я такое видел раньше в кино, живьем не видел... – Аэросанки или мотоцикл? Снегобег? Снегороллер?
Мы спустили бегунка на поляну. Один из пилотов без каких-либо усилий завел машину. Она заскользила по снегу, вильнула, и вдруг понеслась по чистому полю вихрем, оставляя неглубокий взвеянный след.
Я вернулся домой. Она попросила затопить камин, сходить на склад за вином и фруктами...
Академик все кого-то вызывал и предлагал срочно готовить к вылету группу и дублера.
* * *
За столом больше молчали. Правда, хвалили хозяйку, ее цветы, которым она помогла такими стать, фирменный хлеб, настоявши травами чай, варенье...
Лишь один я понимал, как она рассеяна и возбуждена, как нездоровится ей, как хочется лечь и закрыть глаза.
– Ну, до чего же благодать у вас. Я бы ни за что не уехал. Камин, цветы, снег, воздух, тишина, – говорил Академик, щурясь на треску чий огонь.
Пить никто не стал, вино вернулось в холодильник.
Она сказала, что ей нездоровится, попросила у всех прощенья, хочет прилечь. Если кому-то вечером что-нибудь понадобится, то все на кухне и в холодильнике. Пирожки с капустой и черной смородиной в духовке плиты.
Неугомонный Академик намекнул о возможности побыть одному. Все разошлись по своим комнатам. Я нашел в столе новую чистую тетрадь и не заметил, как просидел над ней до ночи, не столько заполняя страницы, сколько прислушиваясь к тому, что делается в холле, прислушиваясь к сумбуру в моей душе, в моих воспоминаниях.
Академик тихо и яростно шумел, доказывая, что никого нет, и он останется тут, пока вылетит группа... Да, ночным сторожем... Передавал наши телефоны.
– Спросить Валю... Я сказал, мальчика Валю... Ничего, разбудите... немедленно...
В Москве, наверное, только-только начиналось утро.
Долго, очень долго принимал он какие-то сведения, заставлявшие хрипеть в микрофон, ходить по комнате, не спать всю ночь.
Рация гудела, потрескивала, звучала далекими живыми голосами. От них, а может быть от расстояний, которые преодолевали они, я вдруг всеми своими клетками ощутил как что-то огромное, надежное, привычное, крепкое встало рядом со мной, прикрыв меня от всех бед и горьких волнений. Что-то мое. Навсегда мое.
* * *
Уже под утро я видел бредовый ломающий сон. Вертолет уходил от меня в небо, наклоняя вершины леса ревом двигателей. Уходил от меня, оставляя на снегу поляны. Сдавленным горлом я не мог сказать ни слова, только загребал руками воздух.
Улетали все. Она была с ними, там... И говорила или кричала сквозь глухое стекло, свист и гул моторов то, чего я не слышал, но понимал по губам ее, как понимают глухие люди...
«Прости меня, я к тебе не вернусь. Я скажу ему, это его ребенок...».
Не может быть... Не поверит... Не может быть! Хотел крикнуть я, но голоса не было...
«Есть люди, которые не умеют не верить...», – услышал я неслышимое в лязге металла...
Проснулся от грохота, в окно увидел, как поднимается вертолет, выскочил раздетым в коридор. В холле сидел Академик, и я вернулся, чтобы одеться...
Он как будто не покидал рации. На столике мои тетради. Чашка с недопитым чаем.
– Я сказал вашей хозяйке, вот и вам скажу. Все рады, что вы живы и здоровы. Мальчик просил приехать как можно скорей. Говорят, расплакался... Женщина тоже, – добавил он тише обычного.
– Что? – не расслышал я.
– Женщина у вас дома переживала... – Повторил он и отвел глаза. – У нас мало времени. Вертолет ушел к озеру. Когда вернется, возьмет вас. Погода кедровая. Тянуть не стоит.
Он заметил вопросительный взгляд.
– А у них такой жаргон. Березовая погода – значит, ветер пошатывает березы. Еще не лихо. Начнет пошатывать кедры – пошло к пятнадцати метрам... Присядьте, пожалуйста... Разволновали вы меня... Присядьте.
Я сел в кресле напротив. Академик потрогал мои тетради.
– Вы очень помогли себе, дав мне прочесть...
– Мы на подозрении?
– Совсем не так. Но вы здесь, а людей все же нет... Хочу предложить вам... Не отказывайте сразу, подумайте... Передайте – их мне для работы. Я сделаю копию на машинке и верну вам почтой. Когда-нибудь, возможно, постараюсь, конечно, при вашем согласии, напечатать книгой.
Это меня удивило.
– Книгой? – переспросил я. – На книгу желания нет.
– Вы одичали тут совсем, – улыбнулся первый раз Академик. – Издание книги, как лотерея. Появится желание, пропадут возможности... А я вам помогу.
– Зачем? – спросил я.
– Мне кажется, это уже не ваше личное дело. Документ. Общий. Для многих.
– Я не понимаю.
– Конечно, вы ничего не поймете, пока я вам не объясню... Садитесь поудобней. Тремя словами тут не обойтись... Ваши догадки и предположения все передо мной, как на ладони, – он тронул тетрадь. – А вот послушайте как на самом деле... Постараюсь быть кратким... Вы случайно попали на объект омского отделения... Тут заложен, условно говоря, очаг выживания. Опыт, эксперимент по изучению условий, в которых могут оказаться люди в ходе... в ходе предполагаемой, допустимой общей беды... Очаг выживания, где сохраниться жизнь, откуда пойдет на восстановление и развитие, где могут найти опору уцелевшие... Все, конечно, условно... Задуман очень сложный комплекс по изучению всех данных: психологических, физиологических, материальных, бытовых, пищевых... По сохранению научно-технической, культурной и прочей информации. От машин, приборов, технологии, до книг и микропленок...
– Что-то вроде Ноева ковчега?
– Если примитивно, да, – не очень довольным тоном сказал Академик. – И такие опыты заложены в разных местах, стратегически не актуальных и в меру безопасных... Во льдах Арктики, в тундре, например...
– Вы, ученые, тоже паникуете?
– Не иронизируйте. Мы не паникуем, – отвел, мой выпад Академик. – Удачен опыт наш или неудачен – время покажет. Но я всегда протестую, слыша иронию... Привыкли, даже предполагая беду, относить ее вдаль. Ну, будет и будет. Как шум на улице. Но по ту сторону окошка. Не очень беспокоит.
Академик машинально открывал и закрывал мою тетрадь.
– Прилетим в город, покажу вам переводы напечатанных за границей меморандумов, как они там их называют... О спасении нации после т о г о дня... Меморандумы не дилетантов, не простаков, не юмористов. Могучие секретные службы всерьез напечатали, например, такую рекомендацию: выгонять из бункеров больных и старых, то есть уже как бы обреченных... для поисков еды остальным, здоровым пока... Ведь всем известно, где-то уже давно копают бункеры. До юмора ли тут? Разве можно и нам сидеть, сложа ручки, медлить, ждать, ничего не проверяя, не отрабатывая?
– И собрали тут барахла... Все нетленные ценности?
Академик протестующе поднял руку.
– Но речь идет об эксперименте... Надеюсь, вы не барышня, слов не испугаетесь... Так вот, если пшеница на полях, рыба в реке, дичь в бору, яблоки на ветке – все будет антижизненно и смертоносно? Тогда как?... Придется ведь, прежде всего, накормить уцелевших, одеть, обуть, подлечить. Затем наделить приборами для связи, для поиска подобных себе... Разве нельзя допустить, что после дня Икс невозможно станет найти одну обыкновенную живую яблоньку, или целехонький транзистор, пчелу-медоносицу, или книгу?... А это все огромные человеческие ценности. Любая денежная стоимость – не главное...
Он снова открыл и закрыл мою тетрадь.
– Малоценного тут ничего нет... Будний кирпич – не великое творение человека? Транзистор – не симфония разума?... Только недоросли могут видеть в этом одно шмотье. А в масле и консервах одну закуску... Вы не замечали, – он помедлил, – что и раньше пренебрежительное хроническо-ироническое отношение ко всему вело к большим перекосам?... Уцелевшие проклянут, если обнаружат вместо еды одни самые нетленные культурные ценности.
– Все равно жутковато, – возразил я, – нет оптимизма.
– Я в детстве моем даже слов дантиста боялся. Но врачу ни слов, ни дела своего бояться не дано... Работа нами задумана серьезная, важная, только вот идет ли как надо?... Полезно будет услышать, узнать мнение других. И ваш дневник мне очень понадобится... Волей-неволей попали в орбиту... Я, например, добьюсь выплаты вам обоим академической зарплаты за все дни.
– Спасибо...
– Для меня лучшего «спасибо» не будет, как ваши тетради, – настаивал Академик. – Вы упредили мои кое-какие раздумья. Итоги, если хотите.
– Пока неясно.
– Возможно кому-то из нас видней... Только не обижайтесь, прошу, если откровения в чем-то вас оцарапают.
– Не обижусь.
– Верю... Я с вами очень хорошо познакомился. – Он открыл и закрыл тетрадь. – Вы же меня совсем не знаете. Но я постараюсь быть похоже откровенным... И так, представим себе: оно случилось. И вы попали в замкнутый уцелевший мирок... Человек неглупый, добрый, обыкновенный как все, невыдающийся ничем, в меру тонкий, в меру мнительный, хорошо информированный столичный горожанин, кое-что умеющий. Только вам сразу делается неудобно в мирке. Оторванные от нагрузок большого людского мира, вы почти машинально пытаетесь чем-то заменить их. Поэтому добровольная нагрузка ваша так велика, почти не по силам. Двухэтажный дом... И кажется вам, подмена вот-вот сработает. Не станет, не будет пустоты... И не срабатывает. По многим страницам это видно...
Голосом, остуженным бессонницей тихо убеждал он меня.
– Вы упрямо хотели сохранить в себе ощущение, что все, как прежде. Мир никуда не делся, не сгинул, не пропал, а вы живете всеми его болячками. Воспоминания необходимы вам для равновесия, для избавления себя от пустоты, необходимы как все деловые заботы, ваши надежды, ваши устремления. В каждой мелочи вы тянулись к видимости крепкой связи, неразделимости с миром. А утоления для вас не было ни в чем. Ни в делах, ни в самой памяти. Очевидно и быть не могло. Если жизнь лишь на экране да в памяти. Когда и сама Память под угрозой... В руках оставались как бы одни осколки, обрывки, фрагменты самой жизни... Ее не заменить, пустоты не заполнить никому, кто бы в этом очаге ни уцелел. В пустоте самые добрые всходы зачахнут...
На мгновенье он прислушался к тому, как звучала рация, машинально закрыл тетрадь.
– Но посмотрим дальше... В мирке есть все, что хотите, чего и на вольном свете не всегда бывает. Почти, как в доброй сказке, старинной детской сказке. Живи себе, казалось, не тужи. Отдыхай, наконец, от нехваток не очень организованного мира. Пользуйся вдосталь, наслаждайся, утоляй. Но вы, с милой вашей спутницей, почему-то комплексуете. Рветесь, так или иначе, из этого мирка. Но куда? Снова к ним. К разным, трудным, иногда очень сложным, неустроенным людям. Сложности вас перестали пугать? Или не можете вы без них, без людей? Даже в раю не сможете? Как бы трудно с ними ни было...
Он замолчал, довольно долго о чем-то размышляя. Не выключенная рация тихонько звучала, маня, притягивая к себе, дальними голосами тех самых людей, о которых он словно и говорил.
– В мирке приходит к вам, – помедлил, – самое человечное... Тоже не приносит, извините, живой радости... Вы храните, ее, вы боитесь, как бы этот мирок не позволил вам окунуться в простенький откровенный цинизм... И большой мир не безгрешен. А вы, при всем видимом душевном и прочем благополучии, которое можете сами уберечь от всякой грязи, так и рветесь к нему, к миру, к его сложностям... Не потому ли, что среди людей сама нежность, сама любовь делается живой, какой бы трудной она ни была?...
– Вам так видится?
– Не иначе.
– Грустно.
– Грусть не самое большое зло. Бывает хуже.
– Например?
– Когда все до лампочки...
Мне стало тоскливо от его слов. Очень хотелось подняться и пре рвать на этом беседу.
– Потом, – услышал я, – простите меня великодушно, я читаю: вы ждете ребенка... Но ваша откровенность именно здесь наиболее грустна и горька... Почему?... Вы и сами, конечно, понимаете. Не будет у этой радости будущего. Без людей, без нашего земного мира. Даже великие необоримые силы, вроде отцовской нежности, не заменят его, не спасут от глухоты отторжения...
Мы с минуту не говорили ни слова.
– Так все мрачно? – то ли спросил, то ли возразил я. – Ни огонька, ни света?...
– Ну, полно, далеко не мрачно. Если видеть между строк... Вон, мальчонка ваш, то в одном санатории мелькнет, у речки, то на пляже, у моря... И света много, и тепла. Я вам потом и про них, если сумею, скажу.
– Не хочется оставлять вам тетради, – как бы извинился перед ним я.
– Не убедил, моя слабость... Верну их вам тут же. Они ваши. Я тоже, наверное, не дал свои. Но ведь я лишь прошу оставить их мне хотя бы на время. Думается, вы догадались почему. Я предъявлю их как записки участника-исследователя некой научной экспедиции. – Он улыбнулся второй за все время нашего знакомства раз. – Как документ, определяющий бесполезность продолжения опыта в прежнем виде... Нет и не может быть очага выживания, если в нем не выживет все человеческое, все доброе, умное, все без чего мы не умеем дышать и мыслить. – Голос окреп у него. – То, что я, при всем желании не могу спрятать ни в какие сундуки, ни в кассеты, ни в пленки. То, что не мыслимо без людей, без общения с ними, и человек не мыслим без них. Он открыл тетрадь.
– Пусть мои коллеги услышат, увидят вас на этих страницах... Да что они? Хотел бы, хочу, не скрою, чтобы это прочли обыкновенные люди, женщины, мужчины. От которых мир наш в конечном итоге зависит... Вы только прикоснулись к возможной беде, вам стало не по себе. Холодно, жутковато. Утрата человеческого, даже в малой степени, большая утрата. Вот и нужно поколебать всех, кем владеет беспечность и равнодушие. Нужно прикосновение. Понятное для каждого. Не с глобальных высот, а с очень близкого... Прикосновение книгой... Надеюсь уговорить на книгу.
– Для книги нужен герой. Не такие скучные люди, как мы.
– Вы неисправимы, – качнул он обнаженным теменем. – Вам уже намекали, что кто-то хочет выглядеть красивым? Не правда ли?
– А почему я должен себя выставлять на потеху? И ни в чем невиновную женщину? Сами придумали из ничего беду и путного не совершили. Как мыши при складе ели, пили. Ну, строили что-то, ковыряли землю, вспоминали не очень веселое... Но она ведь не такая. Не могу показывать ее неувлекательной... Дневник одно, книга – другое... Сочиняют их, украшают... Я не фантазировал.
– Потому и прошу... Мне кажется, вы могли, шутя, насочинять и другим не снилось... Но лесных пожаров не хочу, не поверю, а приключения мысли есть. Их не сочинишь. Движение души не сочинишь. Мне обыкновенный человек нужен, самый обыкновенный, земной. Для всех понятный. Для всех. И нашим и не нашим. До них не дойдут книги-лозунги, не дойдут герои-лозунги. Уклад мыслей не тот... И лозунги проникновенны только на баррикадах. Не ко времени – легко истираются...
– Даже при моем согласии, надо будет многое вынуть.
– Не вижу. Честно говоря, не знаю, какие страницы отбросить. Не приемлю от вас утраты обыкновенности. Ни в чем... Давайте сделаем так: вы называйте их, а я, как могу, в меру моих нелитературных способностей, упираться буду, оберегать от виновника. Сумею – ладно. Если не выйдет, ну что же делать.
– Неужели непонятно?
– Хотите сказать: интим не разбазаривают?
Я кивнул.
– Давайте будем бережны к интиму. Придумаем псевдоним. А?... Назовем все это сказкой, фантастикой, грустной шуткой? Снимем важные для вас имена, фамилии. Так сделаем, что кто-нибудь и усомнится: а правда ли все это?...
– И скажут вам: интимное для занимательности накатал. Женщину свою обнародовать не пожалел.
– Вы что, серьезно? Для завлекательности? Думаете, в наше время такой уж очень прямой откровенности, можно кого-либо взволновать словесным описанием интима? Да ерунда! Никого. Ни одной души. Начиная едва ли не с восьмиклассников... Того и гляди, сексологию станут им преподавать... Картины, может быть, еще волнуют, экран... Делает потихоньку слизняков, пресных и равнодушных. А вы... Если ваше...
Он явно подыскивал дипломатичные, слова, но какие тут могут быть... – Если ваше неравнодушие не осталось евангелическим... Я говорил... Доходит земное... горькое... задевает и ранит... Одна благость никого еще ни в чем не убедила... Оставьте женщину, какой была. Ведь она увлекательна, как человек увлекательна. Простым глазом видно.
– Даже без приключений?
– А что, нельзя без них?
– Книге, наверное, нет, – предположил я. – Читать не будут.
– Не пугайте... Знаю один современный роман. Этакий сериал. Что ни типаж, то сгусток стрессовых ситуаций. Переплетенья между ними сгущенные, стрессовые. Но вот беда, мной, обыкновенным читателем вдруг тоже овладела стрессовая усталость от всего этого пережима, когда для завлекательности железнодорожные стрелки, не знаю ради чего, отогревают лютой зимой не костерком хотя бы, а собственным телом. Чью-то служебную глупость пригрел-отогрел... Героика наизнанку... Ощущение где-то уже давно и лучше использованной крупноблочности... Меняй блоки, переставляй стрессы с места на место – ничего не изменится, не потеряется и не прибавится... Беспредельная выносливость подается как неизменная постоянная величина, за которой можно спрятать любое разгильдяйство.
– Но там профессиональный писатель. Ему видней.
– А мне что? Пускай себе важно стоит на полке, хоть золотом тисненный. Из блоков душу не сделаешь... Рельсу телом отогревать – это, пожалуйста, ходко, броско. Сочинить произведение под названием борщ для ближнего своего – не увлекательно, буднично и мелко... Но борщом пожалеть можно человека, обласкать, утешить. А рельсой как утешить?... Вот и подумай, где свет и тепло?... В людском общении? В привязанности нашей? В доброте? В человечности? В отклике на малейшее движение души? В понимании одним другого? С полувзгляда, с полуслова?
Спрашивал он как бы сам себя, не ожидая моего ответа.
– Немыслимые редкости в наши дни. Такие великие будничные редкости, – подвел он черту. – Как много мы даем новых определений современникам нашим... Он и динамичный, реактивный, целеустремленный, хваткий, предприимчивый... Но о ком сказали мы однажды – милосердный, человечный?... Стесняемся или некого? Или не умеем видеть и слышать?... Удивлялся гений один из прошлого... Если бы люди на свое здоровье, на продление жизни потратили столько же сил и тысячелетий, как на приобретение, на стяжательство, на барахло, на карьеру – мы давно уже были бессмертны... Здоровье как нечто само собой разумеемое, пока есть. Оно дается даром. А все остальное нужно доставать, брать, хватать, искать, отнимать, воевать... Уже увлекательно... Здоровье невидимо, как воздух, и буднично, как воздух. До роковой минуты. Когда бесполезно кричать от ужаса и боли...
Вслух размышлял Академик.
– Эти самые слова я повторил бы о человеческой привязанности, обыкновенном общении людей... Невидимо, как воздух. Яркости нет, буднично. И слов ярких нет... Какие там слова? Невнимательность, обида, равнодушие... Вроде как: температура, одышка, анализ крови... Легко и щедро умеем делать одинокими себя, других, не понимая, какую базарим роскошь... До роковой минуты, когда бесполезно кричать от боли... Может быть, поэтому вы оба так внимательны к малейшей мелочи, жесту, взгляду, намеку, что вдруг очутились перед возможностью огромной утраты? А вам и на машины человечинки хватило, и на муравьев, и на цыплят, и на траву!.. Но в т о й жизни, как Вы говорите, на кого и на что хватало?... Способны ли мы так видеть и понимать не в стрессах, в обыкновенных буднях? Видеть и слышать ее, видеть и слышать его?... Почему в годы разрухи мы были добрее один к другому? Более внимательны и на все отзывчивы? Разве так уж необходимо дубасить нас по голове, чтобы не гасло в душе человеческое.? Разве не надо нам беречь единственных и неповторимых своих, пока нет опасности их потерять, пока рядом они, с нами рядом, единственные, неповторимые.
Он ладонью своей накрыл тетрадь. Я слушал его, понимая, что хочет он убедить меня, будто видит все это между строчек.
– Шапка с головы упадет, если смотреть на титанов, какие нам говорили про людской эгоизм. И что гармония в мире наступит лишь тогда, когда не будет его, не станет равнодушия к другим... Хорошие слова, но слова... Изменили? Исправили? Помогли?... Вот разве само неравнодушие проявляется иначе. Озлоблением... Люди придумали, как человека сделать зверем... Уничтожить подобных себе. Их память, их мысли, их прошлое. Но оставить в невредимости их дома, их машины, их продовольствие. Такие богатые припасы для избранных, для уцелевших. На сотню лет безоблачного потребления... Все будет. И не будет жизни в таком изобилии. Человек зверем не выживет. Не станет его без человечности... Берегите, люди, все человеческое. От беды храните. Поймите, наконец, как оно дорого. Ему нет замены. И пока нет беды – храните. Бойтесь на земле остаться одиноки...
– Вы, по-моему, преподавали много, – заметил я, когда он замолчал на какое-то время, – у вас налажена речь.
Академик утвердительно кивнул:
– Заговорил насмерть?
– Увлекательно слушать.
– Убедил?
– Не знаю.
– Охрипнуть могу.
– Пожалейте себя.
– Пока не добьюсь, не пожалею...
– Хотите, чтобы все узнали, как очень хорошая, добрая, совсем не героическая милая женщина в загранке видит одни магазины? А я – рестораны?... Да еще ворчим недовольные.
Он улыбнулся в третий раз.
– Опять желаете выглядеть красиво... Пора уже всем без исключения понять. Время такое. Вышибло нас одинаково из маленьких наших орбит в одну общую, где все на всех. Любая мелочь... И каждого буквально все касается. Любой успех на каждого, любая неурядица на каждого... Есть у меня друг, коллега. Он однажды из Праги вернулся. Говорю ему: самое твое яркое впечатление?... Как вы думаете?
Я пожал плечами.
– Слесарные инструменты. Купил набор в удивительной упаковке. Все ладное, складное, по руке, да еще красивое. Мечтал о таком... Он кто, по-вашему? Бегунок по магазинам?... Если судить по газетам – не человек, а показатель. Хоть памятник ему ставь. – А вытянуть из него ничего невозможно. Будничный, неяркий, неброский, не говорливый. Предельно земной, домашний, сказал бы я. Если уж познавать его – то надо очень долго соединять, улавливать по крупицам, сопоставлять какое-то оброненное им слово, жест, поступок, взгляд, отношение к чему-либо. Самый обыкновенный человек, великий ученый, а хобби у него – инструменты... Газетчики выдумали его сразу, махом, в один присест. Не человека – догму... А ему нравится гвозди в Праге покупать... Все уложены, как спички, в пластиковой прозрачной, вроде как с духами, коробочке... Увидит мальчишка такие гвозди, сам к инструментам потянется... Но что за этими гвоздями? Структура, связи, отношения, чья-то большая добросовестность, сам человек, наконец...
Он меня спрашивает: «Почему красоты у нас такой нет»?... О чем это? О гвоздях или добросовестности?... Не ерунды, сказал, красоты. «Бриллианты в магазине красивы, а гвозди нет...». Ответ он и сам знает. Размах не тот, и гвоздей больше требует. Удобный ответ. А зачем спрашивает?... Может быть, вчера и не спросил...
Тут рация привлекла к себе внимание необычным сигналом. Академик послушал и, не уловив для себя нужного, повернулся вновь ко мне.
– А те, кто гонит поток жухлой одежды на склад, они разве только женщину этим унизили? К тому же там, вдали?... Народные деньги в канализацию, в утиль?... Нет. Еще подбросили кое-что в багаж приятелю вашему заграничному. Не с пустыми руками драпает... Умный, каналья... Он от вас чего хотел? Заставить самому поверить в бессмысленность материнской нищеты. Подвиг незаметныйсделать никчемным. Больней, как я понимаю, для вас не придумаешь. Короче говоря, заставить вас предать ее, память о ней предать... Он-то хорошо понимает, что легко предают от пересытости... А разве она бессмысленна та наша давняя горькая нищета?... Но я, когда вижу, например, сваленный в канаву трактор, не могу избавиться от мысли: кого-то он предал, незнакомый алкаш. И меня, и вас предал, и матерей наших, и себя то же предал, свое людское достоинство... Так все тесно одно с другим связано. Дальнее, близкое, бытовое, государственное, чужое и наше. Нельзя оставлять равнодушных в блаженной уверенности, что на все есть охранительные причины-поводы...
– Тетрадку вы разорвете пополам, – сказал я.
– Может быть, если не уговорю.
Он улыбнулся в четвертый раз неулыбчивым своим, усталым, лицом.
– Ну, хорошо, а странички о детях для вашей работы...
Я не успел договорить.
– Вижу в этом символику. Дети – самый верный символ человечности, родник ее, суть, основа, начало, зеркало. Куда же глядеться, как не в это зеркало?... Титаны кричат об эгоизме! Но кто из них, думая об урожае, вспоминал о зерне?... О детях... Каждый человек рождается счастливым ребенком. Или каждый ребенок рождается счастливым человеком. Добрым, искренним, неравнодушный... Дети моделируют, взрослый мир. А вы, наивный Дон Кихот, предлагаете моделировать взрослый по-детскому. Я с этим согласен. У многих из нас, как скажут электронщики, чувствительность не хуже нескольких микрофарад, а надо бы в миллионы раз больше. Как у детей... От нее, может быть, в землетрясениях изойдет мир, но прежним остаться не сможет. – Он приподнял над столом тетрадь. – Вот и давайте с вами проверим эту чувствительность. Кто и что увидит в нашей книге? Наивное, серьезное, пустое?
– За наив тоже никогда не хвалят.
– Вы чудак-человек. С наивных сказок до наивных книг вроде любезного душе моей «Дон Кихота» самым доходчивым на свете был наив. Иначе откуда взялась бы религия, с ее нешуточными дворцами, служителями, академиями, библиотеками? Вот ведь как сыграли в сказку... Но, к слову сказать, бог с ними. А что касается детей без наива... Ребенок всегда прав. Я говорю о ребенке, а не о пятилетней копии взрослого, которой успели втемяшить взрослую жадность и равнодушие, чтобы затем пе-ре-вос-пи-тывать по своему же подобию, конечно.
Академик явно разволновался.
– Разве трудно заметить, – спросил он, – как становится расхожей детская тема?... Киваем на них по любому поводу, божимся ими. Но в буднях не умеем потратить на них душевный труд, можем спокойно смотреть, как дяденька пугает малышей кирпичами. А ведь он, сей дяденька, наверное, глазом не моргнув, кинется ради них в огонь при пожаре... Всё одна тема. Оставаться человечным не только в экстремальных условиях, но в самых будничных, всегда и во всем. Вечно... Это намного трудней. Такой подвиг не меньше всех других подвигов, что и главное...
– Благодарю, – чуть поклонился я. – Но вы, по-моему, отвлеклись. В книге не будет главного. Нет ответа, где все другие...
– Другие? – не сразу понял он, отодвигая от себя тетрадь и как бы с трудом к чему-то возвращаясь. – Да... вы про них... Пока не знаю. Вот жду. – Кивнул на рацию. – Жду весточки от пилотов... Скажите мне, пожалуйста, хотя из вашего дневника и так все ясно, может вы забыли рассказать про какие-нибудь следы возле озера?
Следы?
– Костер, следы костра, ночевки... палатки?... Вы на южном берегу были, – добавил он утвердительно.
– Да, на южном. И видел одну зарубку на дереве, стрелку. Больше ничего мы не заметили. Кроме следов падения...
– Зарубка совсем свежая?
– Нет, уже потемнела.
– Значит, прежде сделана. Значит, прежде, а не тогда. Но сделана Романцевым.
Он умолк, повернулся к рации, тихо звучавшей перед ним на столе. В разрядах и шорохе кто-то медленно диктовал непонятные цифры, диктовал, пропадая в эфире, снова появлялся. Временами другой требовательный голос чуть более близкий, заглушал его.
– Четвертый! Вызываю четвертый. Готовьте прямые на укладку. Сидоренко говорит. Четвертый, слышите, я – Сидоренко... Второму готовиться на вечер... Я, Сидоренко. Слышите меня? Второй? Как у вас там?... Говорит Сидоренко...
Да слышу я тебя, Сидоренко, хотелось крикнуть мне. Слышу, окаянный ты, Сидоренко... Где же ты раньше был, Сидоренко? Родной ты наш далекий Сидоренко... Везенья тебе во всем. На всю жизнь, удачи тебе, друзьям твоим, семье твоей. Удачи и радости...
Голоса вдруг перекрыл совсем приближенный бас:
– Вы меня слышите?
– Слышу тебя, Ваня, слышу! – встрепенулся Академик. – Рассказывай.
– Там, понимаете, колея... – голос умолк.
– Да не тяни жилы, прошу!
– Стоянка была на линии падения самолета.
– Как? Ты не ошибся? Не может быть!! Видно что-нибудь?
– Сверху самолет...
– А на берегу?
– Ничего не осталось.
– Так ты уверен?
– Почти уверен...
– Почти?
– Кажется...
– Тебе кажется?
– Помню по деревьям.
– Они целы?
– На самой линии повал, – сухо подтвердил голос. – Там взрытая колея...
Никогда не видел, чтобы у человека так мгновенно посинели впадины под глазами.
– Хорошо, – сказал Академик, – вылетай. Подождем водолазов.
Он подвинул к себе чашку, забытую на столе, выпил остывший чай, поставил ее.
– Что все-таки произошло? – не мог не спросить я.
– Не знаю... – трудно и нехотя повернулся ко мне. – Пока есть одно... одна версия... другой нет. Но вы, конечно, вправе знать, и я вам... как могу... Назначили сюда молодого способного человека. Романцева. У него были неограниченные права. Задание уйти на два года в лесное заточенье с добровольной изоляцией от внешнего, мира. Особо важным казалось подобрать группу... В самый последний момент группа не выдержала проверки, он всех уволил...
– Так много?
– Вы думаете о строителях. Но то свое сделали раньше... Уволил постоянную группу. И знаете, почему?... Заметил, увлечение алкоголем. Не пьянство, нет. Увлечение. Просто нашел несостоятельной для дела. Он всерьез говорил, что коньяк изобретен для кондитерских целей... Махом решил вечную проблему. Не пускать алкашей в очаг, выживания. Не пускать и баста... Правильный в общем-то ход, но... Романцев надумал собрать экипаж из друзей однокашников по детскому дому. Таких же сирот, как он. Заранее списался, вызвал...
– Они летели в нашем самолете?! – воскликнул я.
– Почему вы так решили? – грустно сказал Академик. – Но ваш полет, к сожалению... прямое... Вы сами слышали... Когда группа вылетела сюда, неисправимый романтик Романцев придумал подготовить ее по-своему... Себя и своих друзей велел высадить на берегу озера. Там у нас должна быть опорная точка, и к ней предполагается лесная тропа... Видно, хотел разыграть выход через тайгу на базу. Тем более, что хозяйство без надзора на какое-то время тоже планировалось программой.
– Зачем?
– Автоматика... Но не это было важным. Своих новичков он хорошо знал и хотел, видно, психологически, всерьез... Одиночество, глушь, тайга... В ту ночь они спали на берегу возле костра.
– Послушайте, – возразил я, – может быть, они заблудились?
– К сожалению, – хмуро и веско заключил он, – Романцев не умел заблудиться... Хотя матушка-тайга чего не сотворит... Но давайте не будем терять голову раньше времени, пугать женщину...
– Почему же вы так долго ни о чем не знали?
– Наш полет назначен, как один из последних в начале опыта. Самый обычный полет. Правда, задержались... Погода... Аварийные сигналы не поступали... Мы условились...
– А что произошло в небе?
– Трудно сказать. Пока... В ту ночь удалась очень редкая фиксация магнитного метеорита. Скорее сгусток энергии, не вещества. Он мог начисто порушить всю электронику. Самолет потерял связь и, вероятно, управление.
Академик встал:
– Очень прошу вас доверить мне тетради.
Он вдруг снова как-то неожиданно и почти виновато улыбнулся:
– В награду получите от меня казенные полушубки, унты, шапки, все прочее. Где вы такое найдете?... В самом деле, не отпускать же вас нагишом?
– Согласен, – кивнул я.
– Ну, вот и отлично.
– Продал за дубленки.
– Да полно вам. До книги очень еще далеко.
– Ну, если мне будет все безразлично...
– Это хорошо, что не безразлично... Последняя просьба к вам. Допишите финал. Она ведь обрывается на том, что академик смотрел сумасшедшими глазами, а вид у него был ошарашенный... Точку поставьте. Люблю аккуратность... И пришлите, пожалуйста. Не забудете?
– Постараюсь.
– А теперь скажите, зачем вы поливали крышу?
– Разве непонятно?
– Между рядами стеклянных блоков проложены трубы. Надо пустить по ним горячую воду, включить систему на зимний режим.
– Я не видел таких инструкций. Да и некогда было разбираться.
– Вот оно, как без хозяина, без Романцева... Кстати, покажите вашу черную коробку. Счетчик Гейгера... Она еще там?
– Там.
– Сходим?
– Конечно.
– Давайте прямо теперь. Невмоготу сидеть на месте. Не могу... Мы спустились вниз. Она вышла навстречу, в белом фартучке.
– У меня все готово.
Из дверей кухни шла кофейная летучая дымка, воздушные облака свежего хлеба.
– Солнышко зимнее, – сказал совершенно искренне Академик, – если можно, вернутся пилоты?... Мы идем смотреть одну шкатулку. От вас ее прятали, а вы ничего не знали.
– Вот как? Возьмете меня?
– Одевайтесь, красавица. Мороз и солнце – день чудесный... Мы взяли наши лыжи, направились на склад, чтобы Академик подобрал себе.
– Могу вам открыть большую тайну. Почему вы не нашли тут комарья. Хотите?
Он шел, хрустя по снегу твердыми шагами, как истинный хозяин.
– Хотим, – сказала она и взглянула на меня.
– Гнус не терпит, не выносит пихтовых лесов и драпает от них, куда глаза глядят. Ему в таком лесу крышка... Вы довольны?
– Где же вы были раньше? – вздохнула наша хозяюшка.
– Это что, – грустно улыбнулся Академик. – От вас укрыли еще одну страшную тайну... Птицы над вами летели с юга на север. А вы думали, на юг. Объяснить, почему?
– Я так радовалась им, – удивилась она.
– То-то и оно... Птицы летели к теплому озеру. Появилась необычная популяция уток и гусей, которых вполне устраивает незамерзающее озеро.
– Могу я спросить, – сказал я, вспоминая вдруг, что колесо «пожарника» до сих пор не подкачано. – Так много техники?... Ну, кончится ваш опыт или не нужен станет...
– Научная база очень широкой задачи...
Мы подобрали Академику лыжи, поехали в зимний, остекленный солнцем лес. Я нашел то самое, но уже обычное дерево, смахнул снег с дупла-трещины, достал черную коробку, не дававшую мне покоя столько дней. Шут бы ее побрал, она тикала, так же упрямо, как и раньше.
Академик взял ее, послушал и так и на ухо, осмотрел со всех сторон, ловким движеньем пальцев открыл в ней что-то сбоку. Щелканье прекратилось.
– Вы знаете, – сказал такой уверенный во всем Академик, – ерунда. Свихнулся при катастрофе... Подарите мне?
– Избавьте, пожалуйста.
Он кивнул и отправил эту штучку в боковой карман шубы... Но тут снова где-то затикало в мерцающем ритме. Академик в недоумении достал из кармана черную шкатулку.
– Ах, это же вертолет!
Вдали погромыхивал сверкающий на солнце вертолет.
– Надо спешить.
Академик мягко припал на лыжи, заскользил по снегу прочным, особым шагом.
Она повернулась ко мне, совсем рядом. Воткнула в снег палки, сняла рукавицы, надела на палки.
– У вас ручонки отмерзнут, – сказал я, накрывая ладонями теплые руки. Мои рукавицы я забыл на складе.
– Почему ты не открыл мне? Я царапалась к тебе ночью. Ты не спал.
– Прости, я, правда, не слышал.
Она потянула к себе мои посинелые пальцы.
– Что ты делаешь? Зачем?
– Я хочу поцеловать твои руки... Я хочу поцеловать твои руки.
Она прижалась мокрым лицом к моим ладоням:
– Ты найдешь меня в той жизни?
Грохот ветром летел над нами.
– Ты найдешь меня в той жизни?...
Грохотало невыносимо. Сквозь рев моторов Академик уже с поляны крикнул издали:
– Милые мои, пора!..
* * *
Вот и выполнил я просьбу Академика, поставил, последнюю точку. Дальше не могу. Даже самые нелепые сны сбываются. А я не верил...
Она сказала:
– Я не смогла бы тебя лишить мальчика... Тебе не жить без него...
Последняя точка. Но как мне хочется повторить на бумаге нежное родное слово, четыре буквы, имя твое...
Прости меня за это. Я его никогда никому не скажу.

notes

Назад: Пятая тетрадь
Дальше: Примечания