Книга: Мягкая ткань. Книга 2. Сукно
Назад: Глава девятая. Кременчуг (1938)
Дальше: Глава одиннадцатая. Пекарь Савченков (1915)

Глава десятая. Шестнадцатое октября (1941)

22 июня поздно вечером она объявила тете Жене, что уезжает в Москву. Та внезапно расплакалась.
Нина удивилась. Она еще сама была не уверена в своем решении, готовилась к контратаке, к ее аргументам – сильным, взрослым, сбивающим с ног, она искала свои, пыталась нащупать внутри себя ту самую главную, последнюю правду, которая сможет убедить тетю Женю, – а оказалось, что все это не нужно: тетя Женя сразу поняла, что решение принято. Дядя Игорь, как всегда, молчал, потом пошел спать – завтра рано на работу.
Наконец, когда все успокоились, уже ближе к часу ночи, Женя, наконец, спросила: что же ты там будешь делать, на что жить, с кем жить, где? Ну, где, это понятно, медленно стала отвечать Нина, пытаясь говорить лаконично, точно, без лишних эмоций, мамины родственники, тетя Таня и дядя Леша, по-прежнему присматривают за квартирой, только присматривают, неожиданно спросила Женя, или живут, не знаю, может, и живут, это неважно, даже еще лучше, меньше хлопот, с бытом, с приготовлением пищи, все уже есть, дом в жилом состоянии, но в принципе я не собираюсь задерживаться надолго, сразу, на следующий день пойду в военкомат. Мой возраст призывной, меня обязаны взять в армию, в школу медсестер, в школу радисток, я знаю, я слышала о таких, возможно, я попрошу вас написать мне рекомендацию и заверить ее в райкоме, все-таки твой муж, Женя, офицер советской армии, военврач в серьезных чинах. Да нет, сморщилась Женя, и вдруг решила поставить на стол варенье, абрикосовое, с прошлой зимы, обычно она его берегла, и Нина удивилась, ты что, да, понимаешь, я же для тебя его берегла, и потом, засахарится, ну кто тут его будет есть, подожди секунду, я сейчас, она накрыла на стол, заварила чай. Все это время Нина сидела и смотрела в пол, одинаковыми движениями разглаживая юбку на коленях, ей было тяжело, тяжесть принятого решения обрушилась быстро и неожиданно: опять она будет одна, но так надо, так необходимо, без этого никак нельзя. Слушай, Жень, сказала она, ну ты же понимаешь, что я не могу сидеть тут, в этом вашем тыловом Глазове, когда там такое, когда наступление немцев, когда война, когда вся страна, у вас с Игорем дело, а у меня что. Да нет, опять сморщилась Женя, у нее становилось такое смешное детское лицо, я все поняла, когда немцы наступают, когда вся страна, когда у тебя квартира есть в Москве, я все поняла, но тебе не нужно ходить в военкомат. Почему? – спросила Женя, и сердце заколотилось. Она стала жадно поглощать варенье, ложкой из банки, одна, вторая, третья. Тетя Женя улыбалась, глядя на нее. Потом внезапно помрачнела.
Ну почему, потому что ты дочь врага народа, верней, врага народа и члена семьи врага народа, ты не в курсе этого, никто тебя на фронт не пошлет, а если и пошлют, то в какую-нибудь совершенно другую сторону, ты это понимаешь?
Да, помедлив, сказала Нина, а что же делать, а я не знаю, что ты собиралась делать, в сердцах сказала Женя, это было твое решение, ну хорошо, я все равно найду способ помогать родине, да, понятно, помогать родине это очень хорошо, но как помогать родине, ах, не знаешь, сказала Женя, я устроюсь в госпиталь, я буду рыть траншеи, не знаю, не знаю, так, давай не орать, не плакать, и давай разберемся, в госпиталь без образования – это нянечкой, водить за руку до туалета, драить полы, мыть посуду, выносить утку с говном, выбрасывать кровавые бинты, чистить нужники, все это хорошо, но, пожалуй, это не для тебя, ты у нас молодая, красивая, хочешь быть на виду, вести за собой и все такое прочее, не получится. Так, что у нас там еще, рыть траншеи. Да, траншеи рыть нужно, по крайней мере, наверное, будет нужно, лопата, земля, кирзовые сапоги, воспаление придатков, это, конечно, то, что тебе подходит, я знаю, но понимаешь ли, моя родная, рыть траншеи все равно, боюсь, придется, всем вам там, москвичам, рано или поздно, но дело в том, что это не работа, это общественная нагрузка, трудовая повинность, говоря другими словами, а тебе нужна работа, чтобы получать за нее деньги и покупать хоть какие-то продукты, чтобы есть, чтобы пить, понимаешь, ра-бо-та, где ты найдешь работу. Да иди ты к черту, заорала все-таки Нина, найду! найду! Вот это другое дело, улыбнулась Женя, найду, смогу, справлюсь, это уже другие слова, а то не знаю, не знаю, не знаю, передразнила она, ладно, приканчивай банку, что с тобой делать, ни то ни се, доедай!
Потом тетя Женя уже более спокойно объяснила ей, что да, первое, что ей надлежит сделать в Москве, это найти работу, обойти все мыслимые и немыслимые места, спросить всех знакомых, пойти на биржу труда, все что угодно, ей нужна любая работа, чтобы она могла по вечерам продолжать учиться – работа секретаря, помощника, курьера, делопроизводителя, машинистки, по всем этим специальностям есть краткосрочные курсы, и она может, имеет право на них поступить спокойно, даже без отрыва от производства. Сейчас, улыбнулась Женя, такое время, что государство производит все больше и больше бумаг, документов, кто-то их должен печатать, проверять, править, потом опять печатать, потом размножать, потом разносить, раскладывать по конвертам, словом, тут перед тобой открывается огромное поле деятельности, как перед молодым, честолюбивым и творческим человеком. Да, это смешно, сказала Нина грустно, но уже безо всякой тени протеста. Было уже очень поздно, надо было спать, но Женя все никак не уходила, все теребила ее руку, ее волосы, и наконец тяжело и больно вздохнула: господи, да что же это будет с нами, чем все это кончится, ты не знаешь, и я не знаю, ладно, иди спать.

 

«Конторой», которую она искала в Москве, оказался протезный завод, там нужны были работники по десяти или даже по пятнадцати специальностям, она это прочитала в газете, поехала на трамвае, ехать было далеко, муторно, но там ей сразу все объяснили, резко, четко, толково: да, делопроизводители нужны, да, бумаг много, но это все потом, сейчас завод переходит на военные рельсы, делает приклады для винтовок, автоматического оружия, для пистолетов-пулеметов, знаешь, что это такое, надо работать на станках, потому что все ушли на фронт, а поработаешь, и тебе дадим рекомендацию в комсомол, понимаешь, что это значит, в твоем случае, ага, понимаешь, умная девочка, ну так что, согласна? Она была согласна, она прыгала от счастья, она с ума сходила от радости: не бумажки, не папки с делами и бухгалтерскими отчетами, а настоящая работа, револьверный станок, одно название чего стоит, большая, сложная, мужская вещь.
Этот мрачный, казарменного вида завод, выпускавший продукцию для инвалидов и заранее ее этим пугавший, богадельня, приют для никчемных и потерявшихся, оказался вдруг настоящим большим живым существом, тесными, теснейшими нитями связанным с фронтом, с войсками, под его гулкой высокой крышей раздавались теперь высокие голоса, много подростков, женщин, особенно молодых, так же, как она, пришли сюда, чтобы работать, помогать семье и помогать Родине. Кроме того, на заводе платили, выдавали рабочий паек, но самое главное – на заводе была жизнь, настоящая жизнь – митинги, политинформации в перерывах, общие обеды с хохотом и подначками, суровые бригадиры в замызганных кепках, обмазанные всяким резко пахнущим маслом от носа до кончиков пальцев, грубые, жесткие, орущие матом, настоящие люди, из настоящей жизни. Она была счастлива. После того как ей доходчиво объяснили, что с ней будет, если она не сможет соблюсти технику безопасности (представляешь, идешь ты на концерт, Нинка, вся такая красивая, в горжетке, с бусами, блузка в цветочек, а пальцев на руке нет, а то, может, и всей руки, нехорошо, ой нехорошо), и что с ней будет, если она запорет продукцию (ну что будет, ну десять лет будет), она обращалась со своим револьверным станком, как будто бы он был ее любимый муж, холила, лелеяла, смазывала, протирала, включала медленно, ласково, нежно, работала плавно и с большим удовольствием. Сама работа была монотонная, в некоторых моментах требовала физической силы и сноровки, но простая. Все вместе, всем цехом, они доводили эти куски цельного дерева до полного совершенства, до покраски, приклады благоухали лесом, а после покраски воняли лаком, но в итоге получалась вещь красивая, цельная и прочная – именно так она представляла себе работу, связанную с жизнью.
В цехе ей быстро дали рекомендацию в комсомол, ни о чем не спрашивая и ничего не требуя, никаких иных справок и подтверждений, кроме личного заявления: «Хочу быть на передовых рубежах социалистического строительства». Она с огромным удовольствием участвовала во всем, в чем могла участвовать: дежурила по ночам, охраняя завод от зажигательных бомб, ходила с ночными патрулями в комсомольской дружине, вылавливая одиноких прохожих, гулявших в эти ночные часы без пропуска, и препровождая их в комендатуру, выступала в агитбригаде. Тетя Таня и дядя Леша, давно уже переехавшие со своей Семеновской вместе с кошками и посудой, смотрели на нее сначала враждебно, но потом смирились и даже с уважением относились к ее новым обязанностям, но вдруг наступил октябрь, и от мамы не пришло письмо, и зарядил дождь, и она стала замечать какие-то странности в своей новой жизни.
Завод как будто умирал. Вернее, сначала он болел, а потом уже умирал.
В его цеху под крышей появилось гораздо больше воробьев, чем раньше. Появились и голуби. Наглые, пестрые, черные, сизые, они отвлекали ее от работы, носились с громким курлыканьем, потеряв голову от своего голубиного безумия. Воробьи вели себя по-другому, они деловито носились стайками, пытаясь определить существование в обмерзшем за ночь цеху теплых и хлебных мест, но таких не было. Птиц стало больше, или их стало слышно, вот что, с ужасом поняла Нина, а слышно их стало, потому что меньше стало людей, снизили план, меньше стали выпускать продукции, то один, то другой мастер уходил на фронт, на их место никого не брали, а если брали, то неподходящих, участились мелкие аварии. Однажды завод закрыли на один день из-за последствий бомбежки, якобы загорелся склад готовой продукции, Нина стояла перед проходной потрясенная и не знала, что ей делать, – просто идти домой, но как же так?
Как же так?
Наконец, в начале октября официально стали говорить, разъяснять, что будет эвакуация, в Самару, в Вятку, в Пензу, никто не знал, никто ничего не мог объяснить, куда эвакуация, зачем, вместе с работниками, да, вместе, но почему им тогда ничего не говорят, не объясняют, куда им ехать, как ехать, технический персонал, объясняли им мастера сквозь зубы, будут набирать на месте, поедут инженеры и дирекция, ах вот как, а что же они, а как же люди, а мы по пятнадцать лет, а я двадцать лет тут работаю, вас тоже эвакуируют, но постепенно, а что же, значит, Москву будут сдавать, тот, кто впервые это сказал, сам испугался реакции на свои слова, в пустом цеху стало очень тихо, где-то в самом дальнем углу продолжал работать какой-то один станок, добавляя горечи и пронзительности общей тишине, люди стояли молча, ударенные сказанным, но их быстро стали успокаивать, что никто Москву сдавать не собирается, паника – это работа на врага, плановая эвакуация военных предприятий предусмотрена мобилизационным планом, и никакой сенсации тут нет, это давно известно, давайте все-таки работать, а не стоять, но с этого момента, именно с этого, как-то все изменилось – прежде всего люди. Лица, движения, даже воздух стал каким-то мутным и тяжелым, ее прекрасные рабочие в замызганных кепках, обмазанные всяким резко пахнущим маслом от носа до кончиков пальцев, грубые, жесткие, орущие матом, неожиданно посерели и поскучнели, стали приставать со всякими глупостями, а сходи-ка туда, а принеси то, один начал прижимать в углу, пришлось заорать, он отстал, но озлобился, требовал, чтобы волосы заправляла в косынку, и не давал включать станок, пока она этого не сделает, а она не могла заправить их в косынку, потому что косынку тетя Таня выдала ей старую, маленькую, детскую, волосы оттуда выбивались постоянно, но раньше никто на это не обращал внимания, а вот сейчас – обратили, а 16 октября немцы взяли Боровск, город в Калужской области…

 

Шестнадцатого октября 1941 года немцы взяли Боровск, город в Калужской области. Об этом сообщили по радио.
Она, как всегда, вышла из дома в шесть утра, села на трамвай.
У проходной клубилась толпа, на завод не пускали. Люди стояли мрачно, никуда не собираясь уходить. Это было молчание, да, огромное тяжелое молчание, но облепленное со всех сторон, как мухами, какими-то совсем новыми для нее, мерзкими, липучими словами: говорили, что по радио передавали фашистский гимн на мотив песни «Все выше, и выше, и выше…», что зарплату, которую должны были выдать за два месяца, раз завод закрыли, уже украли, начальство увозит свои семьи на грузовиках еще с ночи, со всем ценным, что удалось взять, завод разворовали, а им деваться некуда, у них теперь нет ничего, иди куда хочешь, так уходят уже, крикнул кто-то весело, по Рязанке, по Владимирке, а ты откуда знаешь, да откуда я знаю, одна баба сказала, кто-то громко всхлипнул, в толпе заматерились, возникла небольшая драка. Из ворот хозцеха, это было метрах в ста от толпы, выехал грузовичок, полуторка, доверху чем-то набитый и аккуратно обмотанный брезентом. Смотри, смотри, Буданников, крикнул кто-то, и все побежали, побежала и Нина, сама не зная, зачем и куда, толпа окружила полуторку и вытолкала прочь водителя, Буданников, начальник отдела снабжения, в драповом пальто с каракулевым воротником и в шапке пирожком, кричал на них что-то страшное: засужу, расстреляю, прочь, сволочи, охрана, охрана, но его никто не слушал, всех интересовал кожаный портфель Буданникова, который он прижимал к груди, ему быстро разбили нос и столкнули на землю, кто-то тащил Буданникова по земле за каракулевый воротник, а кто-то остро и точно бил ему носком сапога под дых, и под ребра, и в пах, начальник отдела снабжения плевался кровью, какая-то баба истошно визжала, что он еврей, в портфеле вместо денег оказались партийные документы, партбилеты, ведомости, их быстро развеяли по ветру, где деньги, деньги давай, нам детей кормить надо, листы бумаги, заполненные мелкими аккуратными буквами, взметнулись над головами, Буданникова пытались добить, но он еще хрипел, сопротивлялся, толпа аккуратно развязала брезент, и стала раздавать по головам и через головы все то, что там было так ладно, крепко и аккуратно упаковано: стулья, столы, ящики с посудой, чемоданы с мануфактурой, тканями, бельем, очевидно, что это был немалый домашний скарб Буданникова, который он погрузил на служебную машину, намереваясь отправиться тотчас же за своей семьей, обилие и разнообразие этого скарба неприятно удивило рабочих, они пихали Буданникова в бок сапогами, уже беззлобно, скорее для шутки, повторяя вполголоса, ишь, нажил, еврей, я не еврей, я не еврей, сипел Буданников, Нина бросилась к одиноко стоящему милиционеру, но он лишь отрицательно покачал головой, внимательно наблюдая за происходящим: извините, девушка, ничего сделать не могу.
Нина оцепенела.
Она остро поняла, что если бросится сейчас кого-то защищать, восстанавливать социалистическую законность, увещевать и воспитывать, она точно так же погибнет в этой толпе, а хотела ли она погибнуть, защищая Буданникова? Но его уже и не нужно было защищать, начальник отдела снабжения отполз в сторону и лежал тихо, надеясь незаметно исчезнуть из этой заварухи. Нина закрыла лицо руками от ужаса и пошла прочь.
В этот день, и на следующий день, и на следующий день следующего дня она ходила по городу, не зная, куда себя деть и что делать. Огромный город был полностью парализован – редкие трамваи тихо и очень медленно скользили по мокрым от дождя улицам. Казалось, что трамваи боятся привлечь к себе внимание, как будто, если они поедут быстрее, поедут как всегда, в них тоже ворвутся, выбьют стекла и заставят остановиться. Это были трамваи-инвалиды, насмерть испуганные тихоходы. Но кое-кто все же на них ехал, прижав лицо к оконному стеклу и стараясь ничего не пропустить. Троллейбусы прекратили движение полностью, стояли с опущенными штангами. Метро было закрыто, люди толпились возле тяжелых, новеньких, красивых, почти в два человеческих роста дверей метрополитена из красного полированного дерева, как будто не верили, что оно может не работать, курили, обсуждали новости, нервно оглядываясь вокруг. Метро привлекало к себе даже безо всякого движения. Нина тоже постояла возле «Кировской». Закрытое метро стало каким-то ударом и для нее. Потолкала наглухо задраенную дверь. Ей крикнули: «Девушка, сильнее, сильнее», народ отчего-то захохотал, она покраснела и медленно пошла дальше.
Люди шли по улице медленной и густой толпой, стояли большими кучками и разговаривали, обсуждая последние новости. Она тоже останавливалась, слушала. Город был заполнен всякими людьми, никогда она не видела на улицах такого количества народа, казалось, что всем просто страшно сидеть дома и они вышли сюда, чтобы быть вместе. Говорили про разное – о том, что основное движение, на подводах и на машинах, идет по Рязанке, что там уже не протолкнуться, что вокзалы практически не работают, стоят поезда под парами, но не трогаются с места, туда не пускают, все входы-выходы перекрыты, шепотом передавали и другие новости – в городе второй день продолжался грабеж ювелирных магазинов, да что там ювелирные, вы кругом-то посмотрите, сказал кто-то. И верно, двери всех магазинов и всех учреждений были закрыты. Почта, телеграф, «Молоко», «Хлеб», «Гастроном», комендатура – закрыто было все, если какая-то дверь на улицу была открыта и туда-сюда лихорадочно входили и выходили люди, часто в военной форме, с тюками и мешками, сразу собиралась толпа, что вы выносите, кричали им, на кого вы нас бросаете, то же самое было на Знаменке, на Манежной, но здесь стояли военные грузовики, армейские, крытые брезентом, окруженные красноармейцами, винтовки с примкнутыми штыками, они стояли аккуратной цепью и зорко посматривали вокруг.
Нина шла по центральным улицам, где тревожно мчались грузовики, легковушки, быстрым шагом шли небольшие военные отряды. Этот город, совсем непонятный и неизвестный ей, был даже красив в свой трагической маске. Но если она ступала за пределы больших московских улиц, в какие-то дворы или переулки, на боковое, не прозрачное для дальнего взгляда пространство, там эта тревога переставала быть красивой и делалась страшной и злой.
Многие витрины магазинов были вдребезги разбиты. Люди срывали засовы, сбивали замки и выносили все, что можно было вынести – мешки с крупой и мукой, с сахаром, картофель и овощи в прогнивших ящиках, бутылки, банки консервов. Разбирали уже последнее. Великолепные большие гастрономы стояли с разбитыми окнами, с пустыми прилавками, перекореженные и страшные. Люди несли мешки, тащили украденное на колясках, на санках, хотя не было снега, стоял мерзкий скрежет от этих санок. Нине хотелось спросить: «У кого вы воруете, у себя?», – но она смотрела в лица этих людей и не видела среди них преступников, она плакала, и снова смотрела, что происходит в Москве. Начались пожары, дым шел и справа, и слева, проезжали редкие пожарные машины, но пожаров было больше, чем машин. Наконец, она дошла до Шоссе Энтузиастов через Заставу Ильича – здесь все было запружено машинами, повозками и людьми. Люди быстрым шагом беспорядочно шли за машинами и повозками. «Бегут», – подумала Нина.
Но снова – она смотрела на их лица, и ей не хотелось их остановить. Это были усталые, сосредоточенные лица, на которых не было страха. Некоторые несли на руках или везли в колясках маленьких детей.
У Заставы образовался затор. Немногочисленные военные патрули в фуражках с синими и красными околышами останавливали машины и проверяли документы и содержимое. Было страшно, потому что толпа огромная, а этих военных людей в новеньких шинелях и с револьверами в руках совсем немного. Какие-то куцые милицейские патрули и красноармейцы с винтовками пытались сдерживать напиравших, но это было трудно. Люди напирали, кричали, возникала давка, стреляли в воздух, визжали от страха. С огромным трудом машины удавалось сворачивать на обочины и проверять. Распаковывали мешки, тюки, коробки, чемоданы, в воздух полетели документы – снова, как и там, у протезного завода, над толпой закружились, как белые птицы, бумажные листы, исписанные канцелярским почерком, с датами и печатями. Октябрьский ветер, внезапно появившийся, как будто из-за угла, с удесятеренной силой дунул вдруг, и бумажные птицы поднялись в воздух и потом заструились, понеслись между ногами, домами, машинами, по улицам, застревая в лужах, бумага носилась в воздухе, как будто это были немецкие листовки, – и кто-то стал кричать: сволочи, сволочи, что вы делаете, это же партийные документы. Его быстро заткнули, люди начали наступать на эти листы, не читая. Нина, охваченная общей тревогой, обошла по каким-то дворам этот затор на Заставе Ильича и зашагала дальше по Шоссе Энтузиастов.
Она шла все тем же быстрым лихорадочным шагом, в одном ритме с колонной беженцев, уходивших в этот день из Москвы.
Этот ритм заполнил ее. Скорее, скорее, говорило ее тело. Нужно уходить отсюда, говорили ее ноги. Вдоль дороги тянулись простые деревянные дома, часто двухэтажные, с палисадниками, фруктовыми деревьями, иногда попадались новые, большие каменные, отовсюду из окон на толпу, в которой она шла, с ужасом глядели люди, женщины, дети, некоторые выбегали из дома с котомками и чемоданами и тоже вливались в общее движение. Дым и гарь от костров все время мешали дышать, но крупные редкие капли дождя прибивали гарь к земле. В толпе многие пели, смеялись, перекрикивались, уже образовалась среди этих людей маленькая, отдельная жизнь. «Мы все сошли с ума», – подумала Нина и вдруг ступила на обочину, увидев перпендикулярную улицу, кажется, это была 7-я или 8-я Парковая. За ней вдруг поспешил какой-то старик с коляской. Девушка, вы куда, я за вами, почему сюда, я сейчас, я сейчас, мне по надобности, забормотала Нина, а, ну пописайте, пописайте, улыбнулся он. Вскоре она сумела оторваться и смотрела теперь как зритель – толпа простиралась до видимого горизонта в обе стороны, но вдруг она увидела странное: навстречу толпе одинокий пастух гнал целое стадо, он вел его на старые московские бойни через Рогожку и Калитники, по всей видимости, из какого-то подмосковного совхоза, по какой-то нелепой разнарядке, по мобилизации, «чтобы не досталось немцам?» – подумала Нина. Это были коровы, овцы, свиньи, они были страшно напуганы, но покорно шли, повинуясь движениям страшного хлыста. Люди изумленно косились на пастуха, который, накинув капюшон от старой плащ-палатки, наяривал стадо хлыстом и орал – прочь, прочь с дороги, мать вашу, прочь с дороги! Вдруг свиньи испугались какого-то громкого хлопка, возможно, это был выстрел или лопнула покрышка в грузовике, они бросились прочь, быстро, почти волшебно перебирая коротенькими ногами, проявляя невиданную расторопность, бросились во двор какого-то деревянного дома, старик за ними, Нина за стариком, она хотела помочь, несколько молодых людей тоже бросились помогать, может быть, им надоело идти в этой страшной, полусумасшедшей толпе беженцев, а может быть, они надеялись поживиться или просто развлечься, это было безумно странно, но они бегали за свиньями по двору, хохотали, падали, ловили, а старик страшно кричал, размахивая кнутом, и даже полоснул кого-то несильно, он думал, что они – воры, воры, проклятые воры, но они объяснили, они рассказали, что это не так, и он улыбнулся, поверил, сверкнул глазами и погнал своих свиней обратно, к основному стаду, которое послушно стояло, ожидая их там, на Шоссе Энтузиастов, хлопая хвостами и жалобно глядя по сторонам. Нина оглянулась и увидела двух молодых людей, которые резали свинью, вернее, молодого поросенка…
Что вы делаете, сказала Нина, они встали, это были совсем простые, светловолосые фабрично-заводские ребята, их было двое, один был рябой и застенчиво улыбался, руки у него были в крови, он держал нож. Нина обратила внимание, что они одеты странно, с чужого плеча, в дорогие, но слишком широкие пальто, уже замызганные этой октябрьской грязью, в шелковые шарфы, лаковые ботинки, поодаль стоял чемодан, из него, неаккуратно или торопливо закрытого, торчали какие-то женские тряпки, материя, пойдем с нами, просто сказал один, но она покачала головой, покраснела и пошла прочь, пытаясь забыть все то, что сейчас увидела.
Но как было это забыть?
Как стыдно, как стыдно, шептала она, мучительно покраснев, но на самом деле ей не было стыдно, ее перестала мучить боль и душить страх, она поняла, что существует отдельно от этой смуты и этого кровавого праздника, она смотрит на него ясными и веселыми глазами, пытаясь понять, что же будет дальше, ее глаза обрели зоркость и чистоту – она увидела, как навстречу толпе идут солдаты. Это были сибирские дивизии, наконец-то переброшенные в Москву – в светлых полушубках, ушанках, румяные от быстрого шага, некоторые с лыжами за плечами, с новенькими автоматами на груди. Они не обращали внимания на беженцев, те кричали им вслед: «Где же вы были раньше, почему так поздно?» – но сибиряки не отвечали.
Она вдруг увидела отдельных офицеров в этой толпе, их было очень мало, но они были – стреляли в воздух, орали, пересаживая на телеги и в грузовики женщин с маленькими детьми, скидывая оттуда здоровых мужиков, с руганью и мордобоем.
Она увидела заплаканные лица женщин.
Она увидела небо над Москвой – пропитанное дымом, горем, но светлое, наполненное кучевыми облаками и осенним волшебством небо.
Она увидела себя здесь и поняла, что не может уехать без денег, без вещей, и что ей надо домой, но сначала ей надо, ей обязательно надо что-то сделать. В этот день до самого позднего вечера, до комендантского часа она бродила по городу, находила мародеров, грабивших магазины, орала на них и отгоняла от витрин. Те сначала пугались, потом смеялись, некоторые хотели ее избить, она вступала в драку и порой побеждала, потом она прибилась к каким-то дружинникам, тушила пожар, помогала потерявшимися детям дойти до милиции, сидела в милиции, пила чай и слушала рассказы, страшные рассказы об этом дне.
Она вернулась домой в восемь, рухнула в одежде на кровать и в ту же секунду заснула.

 

Проснувшись, она обнаружила, что квартира пуста. Тети Тани и дяди Леши в ней не было. Причем не было их довольно давно – судя по аккуратной тишине и поверхностям, покрывшимся спокойной пылью: день, два или даже три, она не знала, потому что не осознавала и сама, какой сегодня день и сколько продолжались ее скитания по оставленному начальством городу. Она посмотрела на календарь – на нем по-прежнему было 16 октября. Нет, этого не может быть.
На столе лежала записка. «Девочка, не волнуйся, мы скоро вернемся. Таня», – очень малосодержательно, и какой-то прокисший суп в тарелке. Тогда она распахнула окно (в комнату ворвался очень холодный, очень свежий воздух) и крикнула сверху какой-то озабоченной шляпе: скажите, пожалуйста, какой сегодня день? Шляпа даже не поднял голову, но тут же подбежал какой-то мальчишка и крикнул: девятнадцатое октября, а как тебя зовут? Нина улыбнулась, закрыла окно и стала думать.
Денег у нее не было, еды тоже, завод закрылся, зарплату не выдали, где-то рядом немцы, и, наверное, единственное место, куда она могла пойти, это райком комсомола или военкомат. Но в том-то и дело, что она так и не вступила в комсомол! Не успела!
В военкомате пошлют куда подальше. И даже если это будет хороший, правильный путь – хватит ли у нее сил его пройти?
Можно было попробовать найти тетю Таню и дядю Лешу, их дом в селе Семеновское, туда, кажется, даже ходит трамвай, но ей не хотелось. Вот не хотелось, и все. Да и застанет ли она их дома? Может быть, и они тоже… эвакуировались? А может быть, все… эвакуировались. Она вновь выглянула в окно. Да нет, вроде бы не все.
Не отдадут ли город?
Минуту она думала над этим. Вспомнила сибиряков в светлых полушубках, который шагали вдоль Шоссе Энтузиастов в обратную сторону. Это было какое-то маленькое, совсем случайное подразделение – ну сто, ну двести человек, остальных, наверное, перебрасывали на поездах сразу к фронту. Но все-таки они шли в обратную сторону! Это было настолько важно, что она заметалась по комнатам в поисках теплых вещей, чтобы снова бежать на улицу. Остановилась. Нет, все-таки что-то было не так.
Больше всего ее пугало, что она действительно не помнила, что делала в прошедшие два дня. В те, что последовали за первым, самым страшным – 16 октября. Они куда-то полностью провалились, улетучились из памяти, как будто она была в бреду. Но ведь она не была в бреду! Она просто ходила по Москве, кого-то искала, чего-то ждала, что-то пыталась понять. И если 16-го и 17-го она приходила домой и засыпала прямо в одежде, то сегодня – это можно было проверить прямо на себе, руками – она была в ночной рубашке. Что она ела в эти дни, на завтрак, на обед – после того, первого завтрака 16 октября, когда она еще думала, что работает на протезном заводе? Ничего?
Но тогда где же острое чувство голода?
Она подошла к зеркалу. На нее смотрела испуганная девочка с ввалившимися глазами. Ее было жалко.
Да нет. Все она прекрасно помнила.
Завтракала какими-то рыбными консервами, доставала вилкой прямо из банки, кипятила чай. Одевала вот это. И вот это. Ботинки все в грязи, то есть шла куда глаза глядят. Вечером принимала душ. Колонка пока еще работает.
Но куда ей идти сейчас?
Она не знала.

 

Нина Каневская все эти два дня (17 и 18) ходила по городу размеренными медленными шагами, пытаясь понять, что же ей делать, наблюдая эту новую, невероятную жизнь Москвы, которая открывалась ей все больше и больше, шагала от улице к улице, сворачивала в глухие порой переулки, заходила во дворы, отдыхала на вымерзших лавочках, подкладывая под себя все те же листы исписанной бумаги, которые все так же носились по городу, иногда с отвращением читала их, отдыхала возле закрытых пивных и табачных ларьков, опираясь на них плечом, с испугом слушая раздававшиеся то тут, то там выстрелы.
Стреляли милиционеры, пытаясь разогнать грабителей, стреляли и грабители, пытаясь отогнать милиционеров, но дело было даже не в этом, не в мародерстве и в попытках остановить панику. На вокзалах военные патрули отлавливали «расхитителей народного добра», и хотя в эти дни из Москвы вытекло невероятное количество денег, драгоценностей, ценных вещей, картин, дорогой мануфактуры и прочего, процесс эвакуации все-таки удалось наладить и взять под контроль невероятными усилиями городской военной комендатуры и приданных ей частей армии и милиции. В городе были вывезены тонны неучтенного продовольствия из магазинов и ведомственных складов, но все-таки основные продовольственные склады не дали разграбить, окружив их солдатами и пулеметными расчетами. Тогда в Москве десятки раз возникала тяжелая, густая, адская паника, когда люди просто бежали от какого-то места, напуганные нелепыми слухами о подрывах мостов через Москва-реку и приближающихся немецких танках, порой затаптывая друг друга и даже прыгая в смертельно холодную воду. Однако наступления не было, и буквально несколько профессиональных паникеров, признанные диверсантами и лазутчиками (и расстрелянные на месте), вовсе не были посланцами немецкого наступления. Наступление было отложено, а немецкие танки встали на техосмотр.
Однако люди продолжали уходить из Москвы.
Пустая, оставленная Москва – вот что было невероятно. Город как будто раскрылся навстречу смерти или новой жизни, и это чувствовалось во всем. Эти пустые, оставленные людьми дома в каком-то смысле были прекрасны. Они стояли, горько и укоризненно глядя в небо глазницами окон, заклеенных наспех желтой газетной бумагой. Нина заходила в подъезд и останавливалась, слушая звенящую тишину. Иногда в подъезде обнаруживались одна или две квартиры с людьми, которые не желали или не могли уехать, она в буквальном смысле слова нажимала на звонки дверей, и иногда вдруг откликалась старуха или маленькая девочка, которым тоже было страшно и которые с радостью принимали Нину за свою, угощали чаем, хлебом, остатками еды, чем могли…
Но Нина не очень хотела есть, она была настолько потрясена всем этим, что хотела идти дальше. Вечерами в пустых кинотеатрах, где уже не было никаких людей, киномехаников, картин, вообще никакой жизни, вдруг обнаруживалась случайно незапертая дверь, и Нина заходила внутрь и сидела в холодных огромных залах перед пустым экраном.
Впрочем, некоторые кинотеатры работали, и их залы были переполнены.
Над крышами кружились брошенные голуби.
Собаки бродили по улицам, кошки метались по подворотням. От этого невозможно было оторваться. Москва превратилась в зачарованное место, где можно было пропасть, однажды войдя в подворотню. Но Нина не пропала.

 

На второй день она поняла, что больше всего опустела Москва в самом центре, прямо вокруг Красной площади – Якиманка и Дом на набережной, Ордынка и Пятницкая, Зарядье и Неглинка, – там было совсем тревожно, даже иногда страшно. Но если отойти на значительное расстояние к заставам, все оказывалось по-другому – в бедных рабочих районах по-прежнему теплилась нормальная жизнь, в двухэтажных бараках от дровяных печей и из самодельных бань поднимался совсем другой, не пожарный дым – это был сладкий запах дома, люди были тревожны, но спокойны, мужчины по утрам все так же набивались в трамваи и уезжали куда-то, женщины стирали и готовили, дети бегали по жухлой траве. Как зачарованная, Нина следила за всем этим, и когда однажды ее спросили: «Девочка, а ты чья?» – она устыдилась и пошла домой.
Но такие дворы нужно было еще найти…

 

В этот день, девятнадцатого октября, она поняла, что больше не может быть соглядатаем. Ей нужно было кого-то наконец найти, где-то остановиться. Проще всего было пойти на завод, вдруг там кто-нибудь есть, ну хоть что-то должно быть открыто, кого-то можно встретить у проходной, наверное, они по-прежнему собираются там в надежде получить выходное пособие, по крайней мере, она увидит знакомое лицо, а то совсем одичала. Даже простой человеческий разговор может вернуть ее к жизни.
Путь на протезный завод она знала почти наизусть. И хотя трамваи по-прежнему ездили тихо-тихо, почти незаметно, хоть куда-то доехать было можно, а там пешком, ну час, ну два. Она оделась и села на стул в большой комнате. Вставать не хотелось.
Минут десять она пыталась встать, не понимая, что происходит. Последствия шока? Парализовало ноги? Нет, не похоже. Она просто не хочет туда идти, ей скучно видеть это покинутое место, ее тошнит от этих людей, которые думают только о себе. А вдруг там никого нет? А вдруг она проделает двухчасовой путь в это противное, жуткое место и никого не найдет?
Прошло еще некоторое время, и она вдруг поняла, что вообще не хочет никуда записываться, никого ни о чем просить, подчиняться общим правилам, соблюдать порядок, жить по закону, – все это ей было неинтересно.
Порядок для нее кончился в тот день, когда те два человека увели маму.
И вот теперь этот порядок рухнул окончательно. Так что ж? Может быть, так и надо?
«Ну а немцы?» – испугалась она своих собственных мыслей.
Немцы… Немцы…
Жуткое одиночество сдавило ее сердце.
Нигде не было никакого выхода, никакого просвета. Оставалось только бродить по улицам. Там она уже была своя, родная, знакомая. Иногда ей казалось, что она также встречает знакомые лица. Многие, как и она, особенно одинокие женщины, бесцельно бродили в эти дни по улицам, не в силах бросить свой дом.
Она захлопнула за собой дверь, спустилась по гулкой лестнице и повернула к Никитской.
Там стоял смутно знакомый мужчина и ждал ее.
– Нина! – закричал он. – А я забыл номер вашей квартиры, звоню, звоню… Куда все подевались, ты не знаешь?
– Дядя Ян! – она обмякла и упала на него, успев обхватить его могучую шею руками.
В подъезде он подхватил ее на руки и понес. Ноги ослабели.
Она прижималась к его груди, плакала и ощущала вкусный мужской запах – табак, одеколон и вчерашнее спиртное.
«Наверное, коньяк», – успела подумать Нина. И на какую-то секунду отключилась совсем.

 

На площадке четвертого этажа он поставил ее на ноги, попросил открыть дверь, шумно вошел, шумно потребовал чаю и начал подшучивать.
Ну ты просто принцесса в мраморном дворце, почему в мраморном, крикнула она из кухни, да неважно в каком, главное, что во дворце, странно, что у вас еще его не отобрали, да успеют еще, вы не волнуйтесь, в тон ему ответила Нина, да… давно я не был… а я вообще у вас был? – были-были, успокоила она, только правда давно, еще в той жизни, послушай, сказал Ян и вошел в кухню, сел за стол, а что ты собираешься делать в этой?
– Ну вообще-то, – неохотно сказала она, – я работаю на протезном заводе, на револьверном станке.
– Это прекрасное поприще! – громко сказал Ян. – Я восхищаюсь тобой, дорогая! А почему же, в таком случае, ты не на работе?
– Завод закрыли, собираются эвакуировать, – сухо сказала она. – Выходное пособие не выплатили. Дядя Ян, а зачем ты спрашиваешь?
Он полез во внутренний карман.
– Вот.
– Что вот? – спросила она.
Вот это ты должна у меня взять и уехать отсюда немедленно, никогда, сказала она твердо, зачем мне такая куча денег, да и это опасно, в конце концов, неужели вы не понимаете, с такими деньжищами меня точно убьют, зарежут во время первой же ночевки, никто тебя не ограбит, зашьешь в лифчик или в трусы, куда, возмутилась она, послушай, это неважно, ты должна уехать, я хочу на фронт, заорала она, я буду воевать с немцами, да, ты будешь воевать с немцами, когда у тебя будет дом, когда тебя будет кому проводить, когда у тебя будут хоть какие-нибудь документы, пауза, пауза, пауза, послушай, у тебя нет документов, ты незаконно живешь в Москве, ты никто, никто, можешь ты это понять, дальше фронта не пошлют, упрямо рыдала она, Нина, встал он перед ней на колени, я умоляю тебя, возьми деньги, уезжай, Миля, твой отец, уже не вернется, мама… еще неизвестно, что будет с ней, ты… должна… жить, никому я ничего не должна, нет, должна! должна! должна! – она рыдала, тряслась, пила воду, опять пила воду, смотрела в окно, он угрюмо сидел, свесив голову, от него вкусно пахло табаком, одеколоном и вчерашним спиртным, дядя Ян, дрожащим голосом сказала она, так нельзя, зачем вы меня ломаете, я взрослый человек, я решила остаться в Москве, пойти на фронт, я не могу вернуться туда, к тете Жене, я обещала ей, да, я знаю, сказал он, я знаю, как это бывает, когда стыдно, когда невмоготу повернуть назад, но у тебя нет шансов, или к немцам, или в тыл, Москву могут отдать, ну а если не отдадут? – это чудо, понимаешь, чудо, что я здесь, я твой ангел, я посланник божий, вдруг сказал он и улыбнулся, неужели ты не понимаешь, уезжай, пожалуйста, куда я поеду, как, на чем, слушай, хватит, он больно дернул ее за руку, одевайся, бери вещи, я больше не могу ждать. Он был большой, сильный, лихой, красивый, такой красивый, она больше не могла сопротивляться, хорошо, сейчас, сейчас, уже темнело, она собрала чемоданчик, несколько вещей, вязаный свитер с рисунком, фланелевую кофту, пару белых блузок, юбку, рейтузы, трусы, будильник, две книги, везде выключила свет, отключила воду и газ, закрыла дверь на ключ, положила его в карман пальто, вышла на улицу и пошла вместе с Яном. Шли почти полчаса, наконец он увидел то, что искал: где-то в начале Первой Мещанской, на Колхозной площади, собирался обоз, какие-то люди грузили какие-то мешки, она ничего не понимала, почему они, куда ехать, зачем, он коротко поговорил с ними, деньги лежали в чемоданчике, было страшно, может, отдать ему назад, он поцеловал в губы, махнул рукой, и пошел, пошел, пошел, скрываясь в толпе, успел только шепнуть, что в Ярославле купит билет и сядет на поезд, это несложно, с пересадкой, но и это несложно, целуй Женю, передавай привет маме, я тебя люблю. Эти слова стучали у нее в голове, когда садилась на телегу, огромную крестьянскую телегу, когда присматривалась к лошадиным мордам, сильным, дерзким, когда хозяин подошел к ней и внимательно посмотрел в глаза.
– Как звать тебя, девица?
– Нина…
– Ах, Нина, – усмехнулся он, – ну хорошо, поехали, Нина, не переживай, жизнь большая.
А она шептала: и я тебя люблю.
И я тебя.
Назад: Глава девятая. Кременчуг (1938)
Дальше: Глава одиннадцатая. Пекарь Савченков (1915)