Глава 2. Детство — это когда хочется плакать
«Кто сказал, что лучшая пора жизни — детство? Совсем наоборот: жестокое, несправедливое, обидное и унизительное время жизни — детство,» — Люба поставила точку, закрыла тетрадь и грустно подумала: «Детство — это когда хочется плакать».
И то правда, Любчик, выдумали люди сказку про счастливое детство. И все понимают в зрелости, возвращаясь к детским обидам, вдумываясь в них, — несправедливо было со мной. И нет человека, который не сохранил бы в памяти то, о чем вспоминать не хочется, а оно, это воспоминание, лезет и лезет к тебе в самую душу, спать не дает ночами. А посмотри на это воспоминание со стороны: ничего особенного, как у всех. Но это со стороны, когда тебя не касается…
Люба смотрелась в зеркало, надувала щеки и выпячивала грудь, чтобы казаться «в теле»: двенадцать лет, двенадцать лет… Воротнички беленькие, ленты красненькие — лежат в ее коробочке, а носятся по праздникам. Так-то. И чего я такая худая, такая костлявая? Мальчишки дразнят, девчонки смеются, а жизнь тошная и беспросветная. Да еще мать вечно пришептывает, что «лицо как ягодка, да нутро кувалдисто». Это у меня-то? А сама? Хлев-свинарник, корыто-печка. Ох, мама-мамуля, сдохнуть от ее работы хочется…
— В углышки, в углышки заходи тряпкой, не ленись, дочка.
— Да захожу, захожу я в твои «углышки», чтоб их мыши прогрызли! — Люба кусает губы, скребет половицу и злится: «Почему в „углышки“? Правильно говорить „в углы“».
— Любушка, доченька, домыла? И молодец. Беги на улицу. Чай, забыли с тобой, — праздник сегодня. Гляди, гляди, все выкатились, народу — прямо Китай!
Знала Люба, что Владимирская область славится лесами, извилистыми речками и знаменитыми местами, «не столь отдаленными», к которым ведет такая же знаменитая «Владимирка», дорога скорби и слез, от которой не принято зарекаться, и жила она среди этих лесов в глухой деревушке, как раз неподалеку от Владимирки.
Морозы грянули к Рождеству — сухие и какие-то дикие. Люба не пошла в школу: шутка ли, три километра — не ровен час замерзнешь. Помыкавшись дома, взяла книги, закуталась в шаль, сверху тулуп — и к подружке.
— Дусь, а Дусь, ты куда после школы? И я, как получу аттестат — в город. Дусь, а куда поступать будешь? Что молчишь-то? Чего к окну прилипла?
— Люба, ваш дом горит!..
…Люба боялась подойти к дому. Смотрела издали на мать.
Мать, не шевелясь, вглядывалась в огонь, будто страшилась пропустить что-то важное. Искры жалили снег и гасли.
Трещали перекрытия, лопались стекла. Очумевший ветер грозил перекинуть огонь дальше. От двух колодцев к горящему дому выстроились цепочкой люди. И мелькали ведра, и выплескивалась вода, а пламя, словно в насмешку, играло с людьми, дразнило выплясывающими языками.
— Вор хоть дубинку оставит, огонь — ничего, — сплевывая налипшую гарь, прошамкал сосед.
Люба встала поодаль, прижалась к дереву. Вдруг мать, как очнувшись, с криком: «Ребенок в доме… Люба! Люба сгорела!» тенью метнулась в проем.
— Не пускай ее! — три мужика, замотав мешковиной головы, схватили мать…
— Я не сгорела, — тихо сказала Люба, — переночую у Дуськи. Что глаза вытаращила? У Дуськи, говорю, переночую.
Пламя стихло, соседи побрели было по домам, но воздух… Задымленный воздух не давал уснуть. Захмелев от усталости, выходили на улицу поголосить, посудачить, прихватив из дома кто картошки печеной, кто огурцов, кто капусты квашеной, кто чего.
— Прямо Торгсин, — неожиданно мать улыбнулась, выпрямилась и залилась частушкой, окая и выкидывая руки:
А в Торгсине, а в Торгсине
Есть и сыр, и колбаса,
А в советском магазине
Сталин выпучил глаза…
«Наша жизнь разделилась на „до пожара“ и „после“» — Люба перечитала запись и задумалась: «Почему уцелела тетрадь? Коробка сгорела, ленты сгорели, а тетрадь как нетронутая лежала — бери и читай…» После пожара их приютила бабушка Вера. Жили тесно, но весть о пожаре всколыхнула дремавшую в крестьянской душе жертвенность. Из соседних сел, прослышав о несчастье, пригнали обоз картошки, обоз сена, нехитрую утварь. В самой же деревне прошлись с шапкой по домам, собрав погорельцам не только вещи, но и деньги. Да и колхоз выдал надел под избу, выписал стройматериалы, и к лету семья с молитвой и иконой вошла в новый дом.
«Не ходи в лес: там страшно, там змеи водятся». Люба помнила слова бабушки Веры. А еще она боялась своей бабушки, потому что та верила в Бога, а учительница, Евгения Ивановна, говорила, что Бога нет. Слушая и бабушку Веру, и учительницу, Люба все-таки учительницу не боялась, а уважала, а бабушку боялась, но думала, что та отсталая.
…День был летний, день был жаркий. Люба бежала лесом и не боялась ни змей, ни лешего. Бежала второй километр, и гнала ее зубная боль. Ах, зубы, зубы. Ровные, белые и красивые. Что же болят-то так? А врач, врач — так далеко: три километра.
Вот и добралась. Наконец-то. А зуб, кажется, меньше болит, ничего, пойду, раз добежала.
— А-а-а-а!..
Крик шел будто изнутри, потому что рот держали открытым чьи-то железные пальцы. Другая рука этой тетки-чудовища сжимала Любу с такой силой, что ни вырваться, ни пошевелиться. Ее вдавливали и бормашиной, и руками, и коленями вниз, вниз, всё вниз.
— Я положила мышьяк. Помочи виски уксусом, очнется. Хватит, хватит нашатыря, видишь, глаза открыты. Это испуг, не обморок. — Ну что, напугалась? Придешь через два дня. Пломбу поставлю. Не забудь, через два дня, а то зуб потеряешь.
Не пошла Люба к врачу ни через два дня, ни через неделю. Отправилась она тайком к деревенской ворожее, что жила на отшибе в конце деревни. Отправилась, когда стемнело, оглядываясь и стыдясь.
Ворожея ни о чем не спросила, только вздохнула и утешила:
— Не будут болеть твои зубки. Не будут. Научу тебя, Любушка, шалостям маленьким. Ты ими шибко не бахвалься.
Только по сильной надобности используй да денег за это не бери…
В семье Любу любили, по-своему баловали и очень хотели, чтобы она «выучилась на инженера». И Люба старалась. Терпеливо готовила уроки и радовалась, когда подруга Дуська бегала по улице, — пусть бегает, а я пока поучу да пятерку получу.
Дуська была конкурентом — тоже отличницей.
Так и жилось-поживалось: то школа, то уроки, то хлев, то скотина, — поплакать, что ли?
— Любушка-голубушка, что глазки красные? Что глазки не ясные? — мать прижалась щекой, головой покачала и улыбнулась виновато и мечтательно, — выучись на инженера, Любушка, будет тебе и красота, и чистота, и паспорт.
— Эва чего захотели: паспорта им, погорельцам, понадобились, — бабушка Вера входила неслышно, получая радость от вздрагиваний и испугов будто застигнутых врасплох этих голодраных выдумщиков. И как же не радоваться: если вовремя не обличить да не урезонить, где порядку-то взяться?
Поступила учиться Люба на двух инженеров сразу. На текстильного и пищевого. Усердствовала так не из-за тяги к знаниям. Нет. Просто пришла война. Утром. После выпускного.
Пятерки в аттестате не радовали Любу. Институты пустовали. Фронт забирал людей, силы, еду. А потому и выбрала Люба не то, что хотелось, а то, что жить помогало: в текстильном — общежитие, в пищевом — едой пахло.
Был миг, когда, повинуясь порыву, сочинила Люба за ночь письмо Сталину. И была в этом письме слезная просьба отправить на фронт.
В этой просьбе Любу поддержал Виктор, брат, которому едва исполнилось четырнадцать.
Очень скоро на патриотичное письмо пришел ответ. Положительный. Но только для Любы.
…Люба узнала об этом спустя годы от бывшей учительницы, на которую в тот роковой день наткнулась обезумевшая мать, пробежав одним порывом трехкилометровую дорогу. Не выпуская повестку из сжатого кулака и боясь, что глупая дочь успеет узнать о решении раньше, чем она постарается отплакать отсрочку, мать ввалилась в прокуренный коридор и рухнула на руки Евгении Ивановне, первой учительницы Любы.
И что вздумалось тебе, Любчик, тем горемычным временем геройствовать? С умом, видать, в ладах твоя учительница пребывала. Ишь, как грамотно, как хитро упредила она неведомые тебе, недотепе, беды: и про то, что осталась ты старшим ребенком в семье вспомнила, и про отца твоего, ушедшего на фронт кормильца, сумела вставить, да так к месту, так вовремя, что доказать скоропалительность и необдуманность поступка твоего — и труда уже не было.
Любу на фронт не взяли. Однако спустя год вспомнили о Викторе. И пятнадцатилетний мальчишка с радостью и нетерпением отправился защищать морские рубежи своей любимой родины. На долгие, страшные годы.
Любчик, Любчик… Часто всплывает молодость да глупость твоя. Не по глупости ли брата чуть не угробила? И не по глупости ли со мною связалась? Думала, ненадолго? Ан нет! И опять шутим-с…
В разгар войны общежитие разбомбили. Пришлось напроситься в «квартирантки» к тетке, у которой и так своих было трое. Вот в этой полуподвальной квартирке она и встретила Николая — слепого, усатого дядьку, который находил ее в любом месте, любом углу.
Первый страх перед зрелым, усатым, исковерканным жизнью и войной гостем, зачастившим в дом тетки, сменился любопытством. Тетка с обывательской расторопностью подталкивала племянницу к Николаю:
— Смотри, Любушка, — война. Женихов мало осталось, да сколько еще поляжет. А этот-то — на руках носить будет. Надежная семья получится. Погоди, еще подруги позавидуют. Вон у него наград сколько, — и с квартирой, и с работой у такого должно сладиться. И сколько еще эта проклятая война протянется, сил нет терпеть… Ой, смотри: опять к нам заворачивает. Куда, куда под стол-то лезешь? Вот дуреха! К ней жених, а она — под стол.
Тетка веником, как котенка, вытолкнула Любу из-под стола.
Когда Николай постучал в дверь, обе — и тетка, и Люба, уже давились на диване от смеха, переглядывались и многозначительно трясли головами, усаживая гостя за тот самый стол.
Осенью сорок шестого сыграли свадьбу. Ненадолго попраздновать отпустили Виктора.
«Заматерел, прямо-таки красавец: девятнадцать лет, форма Балтийского флота… Да он затмил и жениха, и невесту, да на него охота идет…» — строчила Люба новенькой авторучкой, стараясь не сильно нажимать на перо.
— Кто ручку подарил, никак Виктор? — мать потянулась к столу, но осеклась, заметив, как спешно спряталась тетрадка и как зарделись щеки дочери. — Да я ничего, поговорить хотелось: осталось-то в деревне мужиков — раз, два и обчелся. Может, Виктора надоумишь побыть подольше.
— У нас из класса никто не вернулся, — грустно вздохнула Люба.
И тут, словно подслушав, вошел Виктор:
— Завтра уезжаю. Будь счастлива, сестренка, цыганка ты наша.
— Опять цыганка? Не надоело? И так переживаю, что глаза черные да и волосы как смоль.
— Зато кожа белая. Жаль, твой жених не видит, какое сокровище нашел.
— Он чувствует лучше, чем другие видят. Однажды рассказал, как я ему представляюсь. Страшно стало — так точно все рассказал.
— Смотри: еще ведро самогонки несут! Уж на ногах никто не стоит, вот беда, — мать суетливо ринулась к двери…
Тетка не обманула. Николай старался для семьи и всеми силами, и всею хитростью. Люба заканчивала институт. На подходе было и рождение дочери. Диплом защищали втроем. Николай в коридоре, обхватив десятидневную Леночку одной рукой, другую держал в чернильнице — на удачу. Удача оказалась кстати.
— Виктор демобилизовался. В техникум собирается. Здесь, неподалеку, — Люба сбивчиво радовалась приезду брата.
То, что брат будет учиться рядом, а общежитие техникума — считай во дворе, казалось упавшим с неба везеньем.
— Ты только подумай: и с Леночкой когда поможет, и с чем еще, а уж мы-то и накормим когда, и деньгами, — Люба рисовала в уме радужные куски их будущей жизни.
И Николай радовался ее мечтам, восторженности и своему счастью.
Послевоенная жизнь у всех складывалась по-разному. К мирным делам труднее приспосабливались фронтовики. Подросшее поколение военных детей проще смотрело в будущее: учись, работай, создавай семью, поступай как положено — и у тебя получится. Им все давалось легче. И не было за их плечами того угнетающего груза, который сумела взгромоздить на уцелевших в военных передрягах солдат уготованная каждому из них судьба.
Виктор привык, что в техникуме девчонок много, они моложе и старательнее. Ну и что? — они не воевали.
Вечерами сидеть за учебниками не хотелось. Играли в волейбол.
Гибкая, светловолосая Нина из соседней группы однажды поразила Виктора ловкостью и изворотливостью. Мяч как приклеенный попадал ей в руки из любого угла. В который раз она изгибается так, что, кажется, еще миг — и согнется пополам.
Виктор решил: выбираю Нину.
Это решение переставило игроков в команде. Виктор и Нина играли теперь на одной стороне.
— Витя, я видела твой волейбол. И давно это у вас?
— Что «это»?
— Она хоть картошку жарить умеет? — вмешался Николай.
— Завтра приведу, и заставьте картошки нажарить. Ниной ее зовут. Отец на фронте погиб. Еще два брата. Она старшая.
Нина умела жарить картошку. Еще она умела делать пельмени, жалостливо петь и заразительно смеяться. Через год Люба научила ее вязать. И крючком, и на спицах.
После техникума Виктору удалось попасть в то же ведомство, где трудились его сестра с мужем. Ведомство было богатое, специалистами дорожило, а семейным заботливо выделяло комнату. Это привело к тому, что через какое-то время две семьи, родственные как по делу, так и по крови, стали жить по соседству.
Лена перешла во второй класс, когда у Виктора и Нины появилась дочь. Лена, увидев девочку, заявила:
— Я буду звать ее «Японец».
— Ее зовут Мариночка.
— Ее зовут Японец.
«Человек предполагает, а Господь располагает», — эту пословицу переводят неправильно. Древние говорили куда как ярче: «Человек думает, а Бог смеется!».
То, что Лена окрестила свою кузину «Японец», проявилось спустя сорок лет: именно в Японии пришлось жить той Мариночке в зрелые ее годы. А родные и близкие с легкой руки Лены так и продолжали звать ее Японцем. Сама же она всегда откликалась на это имя, считая, что так распорядилась жизнь.
Да, своеобразное чувство юмора у Создателя…
…Играть в карты любили все и всегда. И если этот московский дворик высвечивался ночью неспящим окном, знали: там играют — либо кон серьезный, либо кто-то «резвится», не боясь просадить последнее.
Дружили — дом в дом. У кого обед, к тому и шли. И любые встречи завершались картами.
Со временем, уезжая из коммуналок, люди обменивались адресами, благородно уверяя друг друга в необходимости душевного общения, сохранения дружбы и прочая, и прочая, зная, что встречи будут обязательно. Чтобы играть в карты.
Николай первым увез семью в отдельную квартиру.
Выходные стали традиционно одинаковыми: Виктор с семейством приезжал с ночевкой. Сначала занимали ванную, затем долго и вкусно обедали и наконец наступало главное: садились играть в карты.
Николай, прикрыв глаза, прислушивался к происходящему со своего места, нарекая процесс «Ломберным часом».