Книга: Мраморный лебедь
Назад: Зоинька, ты кто?
Дальше: Сестра зимой

Родная кровь

Я все плачу и плачу. Снег состоит из одной мякоти. А так хочется чего-нибудь погрызть. Я все плачу и плачу. Снег состоит из одной мякоти. А так хочется чего-нибудь погрызть. Я вижу камфорный свет в окне напротив. Женщина стоит и разбрызгивает кровь: режет мясо.
– Кого ты убила? – спрашивает ее муж, вступая в свет. Нижние веки его оттянуты книзу – голубые высохшие желобки вокруг красноватой мякоти глаз. В таких желобках могут найти приют каракулевые каракурты со своими черными вдовами. Женщина свежует кролика, и он ее боится. Он знает про кролика, но все равно боится.
– Не валяй дурака, – говорит она ему, – это как убить огурец!
…Снег пританцовывает на батуте ежовой рукавицы ели. Балетный голос куклы Тутси, крещеной в цирковой купели, доносят утки на рассвете, когда идут кусать морошку, дрожащую в обмокших листьях, и этот голос снится крошке, засунутой в лукошко мамой и выстуженной на окошке…
Моя сестра, Оля-Олененочек, лежит в снегу. Она выбросилась из окна одиннадцатого этажа. Она лежит в снегу, а я уже здесь – я ведь всегда, всю жизнь рядом – кусаю влажный лоб сугроба. А она – смотрит и смотрит на камфорное окно дома напротив, потом успокаивается. Из дома выходит собака, подвывая.
Если бы собака меня заметила, она бы меня пожалела и принесла мне немного еды. Но я бы не взяла. Я бы осталась стоять перед моей сестрой Олей-Олененком на коленях в талой рытвине.
Я себя всегда наказываю голодом. Я ничего не даю себе есть, хоть голод смертельный… И так каждый раз. И так каждый раз. И никто никогда не узнает.
Никто ничего не знает. Дома гости сидят за столом на кухне. Они еще празднуют рождение мальчика, пьют вино из высоких бокалов. За Олю-Олененочка, за мою сестру, за ее мальчика, за новорожденного.
Дядя Костя кричит:
– Какой же русский не любит Страстную пятницу?!
А Арнольд Викентьевич выпивает и шевелит в воздухе двумя пальцами-усиками и находит колбасу и только тогда добавляет:
– Не случайно друга Робинзона Крузо звали Пятницей. А потом убили.
Еще утром Оля-Олененочек меня спрашивала:
– Лада-Оладушек, сестра моя, где же мой ребеночек? Где мой мальчик?
Я в ответ:
– Не имеет значения! – и стою в дверном проеме, как в раме… Снег пританцовывает на батуте ежовой рукавицы ели…
Ей дали отдельную палату в роддоме за то, что я давала клятву Гиппократа. На одиннадцатом этаже.
– Лада-Оладушек, сестра моя, где мой ребеночек?
– Не важно!
Вечером, когда все ушли, только в доме напротив горел как всегда свет, к моей сестре зашла в палату моя медсестра Вера, стряхнула крошки с тумбочки, пригладила салфеточку и протянула свидетельство о смерти:
– Подпишите, кстати.
А в прозекторской вскрыли мальчика и ничего не нашли.
Оля-Олененочек, сестренка, не подходи к окну, не надо!
Оля-Олененочек, одиннадцатый этаж. Я стою перед ней на коленях в талой рытвине. Я рыдаю и вою и кусаю до крови свою перчатку. И снег, страшный апрельский снег крыльями бьет по глазам, запорашивает глаза белыми перьями. Зачем, зачем я это сделала? Сестренка, Оля-Олененочек, и маленький мальчик.
И вот уже дома мама, наша с Олей-Олененочком мама, и дядя Костя и Арнольд Викентьевич, все сидят на кухне, поминают. И хорошо до слез.
– Пыж, дай мне пыж, без пыжа нельзя! – кричит мама и ставит рюмку для моей сестры Оли и маленького мальчика, которому не успели дать имя, и дородная серебряная селедка веселится и поблескивает у нее на хлебе.
Назад: Зоинька, ты кто?
Дальше: Сестра зимой