9. Река золота
К берегу приставали всего лишь трижды, а воду нашли единожды. Сперва повернули далеко на запад, в океан, опасаясь, что береговая стража мувахиддинов заметит и вышлет погоню. Напрасное беспокойство. При мувахиддинах морская торговля захирела и на внутреннем море, а уж в океан не плавал вообще никто – разве только между прибрежными деревнями шмыгали утлые лодчонки, да рыбаки, жадные до улова, могли забрести дальше обычного. Но Инги не сожалел об осторожности и не боялся заблудиться в океане. Непрестанный ветер гнал прочь, на полдень, указывал путь вернее, чем магнитный камень и звёзды. Влево от ветра – и, рано или поздно, уткнёшься в берег.
Но на берег этот не хотелось ступать. Смерть поселилась на нём, дни и дни взгляд утыкался в одну и ту же гряду прибрежных утёсов, рыже-серую, мёртвую. Ни клочка зелени не виделось близ неё, а за ней угадывалось бескрайнее плоскогорье, сухое, убитое солнцем. Причалив первый раз там, где залив показался устьем реки, нашли лишь мелкое сухое ущелье, заваленное крошеным камнем. Инги поднялся вдоль него, чтобы посмотреть на восток. Ветер хлестнул в лицо солёной пылью. Щебень, грубый песок, колючки среди камней. Вытертые, низкие холмы до горизонта – а там едва различимая в жарком мареве бледно-жёлтая полоса. Конец мира. Море песка, мёртвая, пустая земля, давящая на рассудок и сердце. Место тех, кому некуда идти, кого никто не принял ни в нижнем мире, ни в человеческом. Место ненависти и голодной злобы. Инги показалось: он видит призрачные, стеклистые фигуры, безглазые лица, жадные руки, шарящие в пыли.
Возвратившись, приказал немедля отплывать. Никто не возразил. Половина команд вообще не решилась ступить на берег, а сошедшие толпились у кромки воды, озираясь пугливо.
Второй раз причалили после того, как северный ветер изрыгнул ураган. Только что висело над головой привычное солнце, выжимая пот, и вдруг – вздыбились пенно горы воды, завыло, загрохотало, небо стало угольным мешком, повисшим над самыми мачтами. На трёх кораблях их снесло в мгновение ока. На остальных разодрало в клочки паруса. На самом большом корабле, тяжёлой шини, годной и для боя, и для купеческого промысла, сорвало носовую площадку, сбросив в море полдюжины человек. Выловили лишь одного, уцепившегося за обрывок каната.
Ураган пролетел криком, за считанные минуты, умчался на юг чёрной корявой тенью – но оставил свинцовую темень в душах и рассудках. К берегу добирались на вёслах, волоча обломки снастей, выбиваясь из сил, стараясь выгрести против течения и ветра. На берегу – полосе мёртвого щебня под утёсами – вспыхнул бунт. Люди боялись моря, а ещё больше боялись берега – песок пустыни подступал к самой воде, и волны, набегая на блёклое золото дюн, неприметно переходили в них. Солёная вода и солёный песок – ни опоры ногам, ни утоления жажды иссохшегося горла. А когда луна позвала воду, оказалось, что до моря – два полёта стрелы. Ополоумевший Исхак, чёрный раб, сбежавший от хаджиба Малаги, закричал, что пустыня поймала корабли, как птиц. И тут же кто-то нашёл в песке птичий скелет, вызолоченный пылью.
Люди сбились в кучки. Христиане, мусульмане, бывшие рабы, моряки из ал-Мерии – все порознь. Замелькали ножи. Тех, кто пришёл вместе с Инги от берегов Трондхайма, осталось меньше двух дюжин, и лишь трое взяли с собой на берег мечи. А стража из кастильцев, выставленная на берегу непонятно зачем, была при доспехах, с копьями и луками. Ополоумевший Исхак продолжал кричать: плывём в никуда, в гибель, ветер всегда с севера! Назад вернуться нельзя. Кто поплывёт назад на вёслах, умрёт от жажды и голода – а на берегу только пыль. Нет, нужно плыть назад, пока ещё не поздно! Убить колдунов, приплывших с полночи, задобрить их кровью здешних духов и возвращаться.
Но в безумии Исхак не забыл про осторожность. Не выскочил кричать перед всеми, спрятался за спинами. Если б хотя бы копьё под рукой… Инги перекинул меч в левую руку, правой вытянул из-за голенища нож, покачал на ладони. Слишком далеко. Сразу безумца не убить. А если начнётся свалка, дальше плыть будет некому. Зря всё-таки пристали в первый раз. Тогда духи мёртвой земли почуяли их, узнали запах крови. И вот пришли, запустили прозрачные пальцы в рассудки.
– Пробиваемся к меньшему кораблю, – сказал Инги вполголоса. – Держаться вместе, даже если начнут метать стрелы. Когда скажу – бегом. Ну, раз, два…
Но Инги не успел договорить. Исхак вдруг умолк. Только тогда и стало понятно, как громко он кричал. Уши будто занавесило ватной пеленой, а когда расползлась она, проник в слух другой голос – и от него мёртвым льдом продрало вдоль хребтов. Тонкий, надрывный, нечеловеческий плач, присвист задушенной пылью глотки. Вроде и слабый – но навалившийся неподъёмным, цепенящим ужасом, скребущий душу. Над барханами взметнулась пыль, свихрилась в зыбкие, ломкие тела, опадавшие, рассыпающиеся – но через миг встающие снова.
– К кораблям! – закричал Инги во всю мочь. – Быстрее к кораблям! Прячьтесь от ветра! И молитесь, люди, молитесь своим богам! Все молитесь, все!
Море исчезло. Исчезли небо и камни. Остались лишь люди, укрытые тряпьём и досками корабельных бортов, прижимающие руки к лицам. Ветер стонал, выл, причитал, хохотал визгливо, и руки призраков, напитавшись силой и пылью, лезли в ноздри, в глотки, в глаза. Глушили слова, не давая им покинуть губы.
– Молитесь! – уже не кричал, шептал Инги, а перед глазами из пыли вылеплялись дикие, уродливые лица недолюдей, острозубых перевёртышей, жадных, хищных.
– Всеотец, если слышишь, молю, изгони тварей песка, – шептал горячечно, не понимая, что же говорит, – не дай им напиться нами, охрани нас, проведи нас долиной тени, на тебя уповаю я…
Вдруг посветлело. Вдалеке за полосой песка снова сверкнуло зелено-синим, и Инги, вздохнув, пробормотал: «Спасибо, Всеотец» – и, повернувшись, увидел Леинуя, открывшего от изумления рот.
Больше никто не бунтовал и не бился в припадке. Молча бросились чинить, чтобы поскорее убраться от проклятого места. Когда пришла вода, налегли на вёсла и гребли, задыхаясь, пока берег не скрылся из виду. А Инги, стоя на носу корабля и глядя в искристый простор, пытался понять, что не так, и звал тех, кто погнал его на полдень. Но лучше не становилось, а было как в детстве, когда чья-то сильная рука швыряла в угол, будто ветошь, походя, не обратив внимания на мальчишеские угрозы и мольбы. Конечно, каждый волен взывать к своему богу, в этом нет ничего странного или зазорного. Даже если это бог силы, презирающий всякую слабину…
Через четыре ночи и три дня увидели множество птиц. Птицы вились над берегом, бросались вниз, снова взлетали. Инги приказал пристать. Его неохотно послушались. Берег раскрылся мелким заливом, в который впадала настоящая река, полузадушенная дюнами и серым тростником. Вода в реке была солоноватой и ржавой – но пригодной для питья, а в речном ущелье нашлась целая роща низких кривых акаций. Большая часть их давно умерла, но так и осталась стоять, иссохнув под знойным ветром. Топор едва входил в их закаменелые стволы. В заливе оказалось много рыбы, и вечером у костров люди пели и смеялись – впервые за недели. Лишь Инги ушёл в темноту. Поднялся на невысокую скалу над рекой, сел, глядя на звёзды на востоке, на тёмные спины холмов.
Услыхав шаги за спиной, не обернулся.
– Я рядом с тобой присяду, – прогудел Леинуй. – Беспокойно мне от думы. Говорить хочу.
– Говори, – разрешил Инги равнодушно.
– Я уже долго с тобой. Много тебя видел. Знаю тебя. Ты не думай, что один только ты и знаешь, как оно с богами. Они у меня тоже и тут, и тут, – он ткнул толстым пальцем в лоб, потом в грудь. – И вижу я: кроме зла и обид, нет от них ничего. Потому люди от них и отступились.
Инги рассмеялся.
– Чего, я глупость говорю?
– Да нет. Как раз ты очень правильно говоришь. То же самое говорил старый Вихти перед смертью.
– Так он крест принял, помираючи.
– Да. Он стал слабым и решил искать силы и покоя у нового бога.
– Я его понимаю. Иногда мне тоже кажется, что я их вижу. Лица как скалы. Жалости в них на ноготь нету. Я и не ведаю, дают они хоть что или только забирают. Чего уж про народец наш говорить… Да и ты тоже ведь разуверился в них.
– Почему ты так решил? – спросил Инги, повернувшись.
Но Леинуй не отвёл глаз.
– Потому что ты давно уже не тот, каким пришёл в село-то наше. Ты на каждой земле, где нам жить случается, меняешься. Люди-то не понимают, а я подмечаю. И у нас-то уже говорили: дескать, на самом деле ты человек креста и нового бога.
– Ошибались они.
– Да, ошибались, я уж знаю. Но снаружи-то: капище уничтожил, язычников вырезал, жрецам бога нового добычу давал. А это ты попросту под людей и обычаи новые применился, себя подстроил, я-то вижу. Потом, в Тронде, вообще как подменили – уже и не новгородец вовсе, а чистый ярл тамошний. И выговор, и взгляд. И даже храбрость твоя всегдашняя – она как камень гранёный. То одним, то другим боком повернётся, и всё по-разному. Ни наши, ни новгородские так на поле под метелью не остались бы камнем стоять. Отбивались бы, уходили. А ты – и сам чуть не сгиб, и всех уложил. Клятву будто дал стоять, пока не срубят. Когда к испанским этим франкам приплыли, ведь тоже: раз-два, и уже другой совсем. Как здешний вояка из тех, кто породовитее. И будто христианин, да не такой, как в Новгороде, а самый что ни есть здешний, и говоришь откуда-то на языке жрецов их. Потом к обрезанным перекинулись – и тут ты хоть и страшный, но почти что свой у них, обычаи понимаешь и язык. Я ведь догадался, зачем ты младшего моего домой отправил. Не потому, что по сыну тоскуешь и Вирке своей, огнём меченной. Не из жалости – потому что нет в тебе её. Отправил ты тех, кто за тобой меняться не поспевал, кто тянул бы тебя назад, напоминал бы о тебе прежнем. А мы, кто остался, – твои подголоски, тени твои. Ты идёшь, и мы следом, не потому, что хотим, а потому, что никак иначе. Сгибнем без тебя.
– Ты это правильно заметил. Но если ты про это никому говорить не будешь, все мы проживём больше.
– Я-то не скажу, зачем мне? – Леинуй ухмыльнулся. – Если скажу, думаешь, поймёт кто? Самое большее, решат: про колдовство твоё говорю. Остальные-то не понимают, что с ними делается. Хорошо им, когда ты рядом, вот и всё. Они уже давно и родню забыли, и блины. В речи-то их одно слово своё на пять чужих, и не замечают. Но это всё не самое важное. Разговор-то я затеял не чтоб показать, какой я мудрый стал, около тебя отираючись. Раньше я думал: хоть боги-то твои прежние, говорят тебе, вот ты и идёшь, и мы за большим, как детки за тятей, тянемся. А ведь и боги твои меняются. Лица у них уже не те, и ты на них не так молишься. Правда? Ты ж тогда, на берегу бесовском, песчаном, будто новому богу молился, а услышали тебя старые. Или нет?
– Если б я знал сам, – только и ответил Инги.
– Так вот, хозяин: я не знаю, куда ты нас ведёшь и зачем. Не уверен, что ты сам понимаешь. Тянет тебя, и всё. Я ж понимаю, что с тобой тогда, в Похъеле, случилось. Старик тот страшный – он же и родич тебе, и такой же, как ты. Он же своё колдовство в тебе оставил. Потому ты и языки будто вспоминаешь, а не учишь, и помнишь непонятно откуда берега и горы. Я это всё понимаю. Ты – из детей твоих богов, а мы – так, пасынки. От тебя они хотят такого, чего не выдержит никто другой. Ты любого из нас больше, будто лось с зайцем рядом стоишь. Но это неважно. Ты знай только: мы все, кто долго с тобой был, всегда за тобой пойдём и всегда на твоей стороне станем, что б ни случилось. И если ты будешь молиться новому богу, другому новому, или тому, которому обрезанные молятся, – мы повторим за тобой, и никто не скажет слова против. Разберись с собой, хозяин. А мы следом.
– Спасибо, Леинуй, – сказал Инги. – Я разберусь. Обязательно.
Изогнувшись, как изготовившийся к прыжку кот, на них обоих глядел из сумрака Хуан, притаившийся за камнем. Хозяин ушёл в ночь. Одного хозяина отпускать нельзя. Он хороший – добрый и мудрый. И очень, очень сильный. Но не как сеньор Гонсалес. И не как бешеные рыцари Калатравы. Он как камень сильный, не как люди. Но спина его – не камень. Если Хуан не устережёт, то кто же? Когда пришёл этот Леину, огромный, не человек, помесь буйвола с валуном, Хуан чуть из-за камня не выпрыгнул. Хоть и не враг он – говорят, побратимы хозяин с этим Леуни, – а всё же так угрозой от него и разит. Добра в нём нет. Хозяин очень жестокий, жесточе даже полулицего, который бес в человеческом теле, но с ним спокойно, потому что он – как отец. Суровый и страшный, но всё-таки отец. А Леони этот – чужой. Пришелец в семье.
Какие яркие здесь звёзды! Тень от них, ей-же-ей! Хуан смотрел в спины сидящим, и казались они двумя скалами, замершими у неба.
Ещё через три дня увидели зелень. Обогнули мыс, и неожиданно серые и ржаво-бурые холмы запестрели рощицами, а у берега, искривленные, но высокие, торчали над водой диковинные деревья с голыми стволами и пуком огромных листьев на верхушке. А под листьями висели гроздья больших зелёных орехов. Полоумный Исхак, завидя их, принялся приплясывать и шлёпать себя по ягодицам, напевая тарабарщину, сплошное «о-е» и «о-ло». Берег сменился песчаной косой, целым островом песка, заросшим буйной зеленью. Инги приказал держать вдоль его берега, но плыть осторожно – то и дело попадались отмели. За косой открылся залив, мутный и мелкий, вскоре распавшийся на множество проток среди плоской трясины, заросшей тростником.
Ночевали у костров на мокром низком берегу, отмахиваясь от полчищ крохотных кровопийц. Кровососы – крошечные тварюжки, похожие на северных комаров, но потоньше, и рыжие – лезли в ноздри, в глаза, набивались в волосы, звенели в ушах. Шелестели камыши, раздвигаемые чьим-то гибким телом. Из тьмы, будто из набитого мешка, вылетали рёв и вой, тоскливое, взлаивающее завыванье, тявканье и хохот, студящий кровь в жилах. Но это были звуки живого, и люди, ухмыляясь, придвигались поближе к костру, чтоб дым отгонял кровососов, и засыпали без опаски. Пусть-ка тварь выскочит к лагерю – живо в котёл угодит!
Назавтра уже и позабылось, что плыли по морю. Куда ни глянь – стены камыша на низких берегах, а местами не камыш, а вовсе зелёное буйство: широченные листья с шипастыми краями острее ножа, ползучие зелёные плети, перевившие всё сверху донизу, колючки в палец длиной, дублёную кожу пропарывающие. Торчат из ржавой грязи, а у воды всё истоптано – копыта, лапы и вроде как человеческие следы, длиннопалые. А однажды увидели: люди, не люди, в шерсти, коротконогие и длиннорукие. Те, завидев корабли, замахали, загукали – и в заросли вприпрыжку. Вечером разведчики умудрились подстрелить такую тварь. У неё оказалось голое брюхо, сосцы как у женщины и схожие срамные части. Тварь выпотрошили и запекли в яме, обмазав глиной. Мясо оказалось нежное и сладковатое, очень вкусное. Но сперва взялись есть только северяне. Потом, вздыхая и крестясь, кастильцы и прочий народ с крестами и образками на шеях. Андалусцы ворчали и перешёптывались, плюясь. Но голод не тётка. А запах от печеного шёл такой, что мёртвый бы не устоял. Хотя, в наказание за сомнения, и оставили им меньше – нечего ворчать, пока добрые люди закусывают. Один чернолицый Исхак, дрожа, так и не взял ни кусочка. Глядя на него, хохотали. Спрашивали: не родича ли, случаем, узнал?
Для Инги вырезали сердце. Оно было полусырое, с жидкой кровью внутри. Это была хорошая, сильная пища. Инги съел её без промедления.
Когда выбрались наконец из путаницы проток – выплыли на широкую, медленно текущую реку. Выгребалось против течения легко. Ходко шла даже большая шини, тяжёлая и грузная. Под вечер заметили деревню: кучку хижин, похожих на бобровые хатки, мостки из жердей. Рядом – вязанные из прутьев и тростника лодчонки. Одну такую застигли посреди реки. Двое чёрных, непонятно как поместившихся там, замахали суматошно вёслами, гоня свою скорлупку к берегу. Инги велел не мешать им и деревню не трогать. Будет ещё время побаловаться.
Ночевали, бросив якорь на отмели посреди реки. Нелишняя предосторожность: и на одном и на другом берегу двигались огоньки факелов, стучал барабан – с одного берега, а потом, в ответ, с другого. Наутро увидели на берегу всадников: двое – в серых балахонах, с берберским литамом на голове, остальные – коричневокожие, почти голые, с браслетами из перьев на руках и в перистых шапках, похожих на петушьи гребни. Всадники не кричали и знаков не подавали, сидели молча на мелкорослых, сухокостных лошадках и смотрели на корабли.
Деревни на берегах стали попадаться всё чаще. Некоторые, на приречных холмах, походили уже и на городки: обнесённые рвом и изгородью из заострённых кольев и колючек, глинобитные домишки с остроконечными крышами из тростника и жердей. Причалы, лодки, плоты. Проплывали мимо, не останавливаясь. То и дело встречали лодки, то рыбацкие, а то и торговые, большие, гружённые тюками, мешками и клетками с живностью. Чёрные любопытничали. Подплывали к бортам, кричали непонятное, хлопали себя по безволосым телам, показывали на рот и на руки, протягивали связки рыбы и вяленого мяса. На корабле Муниса, там, где был полоумный Исхак, не выдержали, затянули двоих чёрных на борт вместе с их связками. Те поначалу оробели, но, завидев Исхака, принялись лопотать, хлопая себя по бёдрам. Исхак слушал, качая головой, говорил, те переглядывались, тараторили снова. Исхак принялся загибать пальцы. Те рассмеялись. А Исхак сказал, что хотят они соли. Торговцы всегда привозят соль, а мы ведь торговцы? Два напёрстка соли за десяток ритлей мяса – это ли не выгода?
Остановились, завидев крепость – глинобитную стену с башенками и зубцами на приречном холме. Внизу, под холмом, лежал настоящий порт – длинные причалы, навесы для товара, большие лодки, иные с хороший кнорр размером. И не то чтобы мирные – размалёваны устрашающе, мордами клыкастыми да лапами, шипы торчат локтя в три длиной. А пара таких и посреди реки. Может, если сами б не пристали, худо бы вышло.
Народу сбежалось на пристань, на чужаков поглазеть – несчётно. Один другого чернее. Кое-кто в одежде, но большинство – голые, срам не прикрыт, у баб даже. И срам тот тоже безволосый и чёрный, как гриб гнилой. А на ком одежда, так большей частью покрывало узорное, расшитое, на плече одном держится, а под ним – ничего. Но многие с ножами длинными, а кое-кто и с копьями. Большие, с широченными наконечниками, на солнце сверкают – наточены, видно.
Перекинули мостки. Инги ступил на берег первым. В белом плаще с золотой каймой, в золотом венце, в кольчуге, прочеканенной золотом, с узорным зерцалом на груди, с мечами в золочёных ножнах – ни дать ни взять конунг, ступающий на свою новую землю. Свита вырядилась под стать: серебро да золото, брони да многоцветное узорочье. Пыхтели, потели и вздыхали, глядя искоса на хозяина. Вот же кому пар костей не ломит! А тут мучься, задыхайся. Жара как в парилке. Только тем и ладно, кто по-мусульмански вырядился – в белый шёлк да голубой хлопок. Просторно, прохладно.
Ну, господин Инги – он рядом с этими чёрными, как дерево рядом с кустами. До плеч ему никто не достанет. А ещё Леинуй рядом – ох, громаден человек. Сошли на берег – чёрные шарахнулись, смотрят, подойти никто не решается. Ну, тут уже подручные набежали, козлы расставили, доски на них водрузили, полотном застелили и добро выкладывают. Соль в мису медную высыпали, хорошую соль, белую как снег, тканей отрезы выложили – шёлк, и хлопок, и лён чистейший, тончайший, и золотой парчи кусок на любование. А рядом, в миску особую из фляги медной, – ртуть. Чёрные глазеют, перешёптываются, но подойти боятся. А господин Инги ждёт. Солнце печёт вовсю, мозги прямо варятся, а он всё ждёт. Нелепо как-то. Наконец из крепости – а ворота её снизу, от причалов, видны хорошо – выезжает целая кавалькада. Спереди одетые, с прикрытыми лицами, а за ними голые в перьях и со щитами. Все ждут. Чёрные расступились, передние на колени стали, склонились, а за ними народ глазеет нахально – видно, нет здесь почтения к власти.
Подъехали. Спешились – не все, но первые, которые в одежде. Подошли, стали поодаль. Господин Инги стоит как вкопанный. Те видят такое, ближе подошли. Мать честная, сколько золота на них! И всё тяжеленное, литое: обручья, гривны, кольца – прям жернова с дырками. Но всё равно господин Инги с ними как ярл над траллами – высокий, светлый. Те смешались – видно, ожидали, что первым он заговорит. А он смотрит и молчит. Потом заговорили на тарабарщине своей, на другую перешли. Тут господин Инги кивнул и ответил. И те оживились и ну балаболить. Потом господин Инги повернулся и говорит: торгуйте, дескать, что выложили, нам едой запастись надо. И по рядам торговым здешним походите, но осторожно, и не в одиночку. А он с Леинуем да ещё дюжина – во дворец, к правителю. Жаль только, броней снимать не велел. Ну что здесь поделаешь. Чёрные с виду, конечно, хлипкие – а копья-то вон какие. Торговля торговлей, а ухо востро держать надо. Знаем мы дела эти. Нет в этой чужой земле закона, что б бусурмане ни говорили.
В этой земле всё мелко – и люди, и кони. В землях севера иные псы больше этих коней. Сложение – как у берберских скакунов, голова длинная и узкая, тонкие пясти, длинная прямая спина. Но всё будто высушили, уменьшили. Смешно ехать, когда ноги чуть не скребут по земле. Но идти рядом с всадниками ещё смешнее. И унизительнее. Они на самом деле хотели почтить гостей, обрадовать прибывших чужеземцев. Инги давно уже научился чуять человеческую гнусь: кислую, прогорклую вонь самодовольства и презрения, желчь насмешек, фекальный смрад лжи. В этих людях страх мешается с радостью. Они боятся – но прибывшие им очень нужны.
Эти люди выглядят неплохими воинами – сухощавые, жилистые, на конях сидят как влитые. Но их оружие… грозные наконечники копий из мягкого, скверно прокованного железа. Тяжёлые тесаки на поясах – неуклюжие, с грубыми рукоятками. А ещё топоры, изогнутые, как серп, чудовищные круглые секачи из бронзы, палки, усеянные чьими-то зубами, шипастые закорюки с крошечными рукоятками, луки из гнутых прутьев… с кем они воюют таким хламом? Только у людей в литамах – обычные прямые мечи в деревянных ножнах.
Люди в литамах и заправляли здешним народом. Язык их походил на говор масмуда, и потому Инги, послушав жалкие потуги здешнего факиха (здесь был самый настоящий факих-маликит, учившийся в Тлемсене!) перевести для гостей на арабский, сам перешёл на берберский – к немалому удивлению хозяев. Сын управителя города, светлолицый и горбоносый, с глазами-маслинами, даже в ладони захлопал.
Угощали гостей на славу. На полу, застеленном чистыми циновками из золотистого тростника, разложили на пальмовых листьях варёное мясо и сладкую кашу из непонятной крупы, мелкой, светло-жёлтой, похожей вкусом на дроблёную пшеницу, варёные ломти непонятного, но очень сытного плода, поставили глиняные миски с подливкой из сыворотки и сметаны, масло цвета топлёных сливок, пахнущее орехами, выложили поджаристые лепёшки, печенье, бело-жёлтое и тоже пахнущее орехами, подавали на прутьях печёных птичек, мелких, но сочных – их ели целиком, прожёвывая мягкие косточки. Подавали и рыбу, на вид вкусную и пахнущую так, что слюнки бежали, – но рыбу ели только чёрные. Её даже не ставили поблизости от почётных гостей. Люди в литамах смотрели на рыбу с презрением и гадливостью.
Слушали внимательно, расспрашивали вежливо и осторожно. Прежде чем расспрашивать гостей, назвали себя. Правитель города гордился тем, что происходит из племени зенага, из клана чурфа. Назывался правитель Эджен Сиди Огба Амрар аг Хирафок. Где тут титул, а где имя, Инги так и не разобрал. Чёрные, обращаясь, выговаривали всё именование. Соплеменники обращались, выбирая одно-два слова. Инги попробовал обратиться к правителю «великий амрар» – но тот смутился и объяснил, что великий амрар сейчас в городе Кайес с войском, а владение Каеди под его великой стопой. С ним – великий иси, два сына иси и войска сыновей. А здесь – иси Энугу.
Услышав своё именование, один из чёрных – рослый плосколицый детина со шрамом над бровью – хлопнул ладонью по груди. Но не встал, не поклонился и никак иначе своё почтение не выразил. Больше того – чёрные, коверкая слова, то и дело перебивали правителя, и тот не только не гневался, но кивал покорно, терпеливо слушал, а потом то продолжал как ни в чём ни бывало, то принимался объяснять и отвечать. Инги вскоре чуть зубами не скрежетал, пытаясь разобраться, в чём дело, и разобрать слова едва знакомого языка. Час на третий пиршества вместо прохладной воды и молока гостям принялись подносить белесое сладкое пойло, щипавшее язык и тяжелившее голову. Чёрные немедленно принялись хлебать его чашку за чашкой, а люди в литамах или вовсе к нему не притрагивались, или стряхивали на циновку пару капель и пили затем медленно, мелкими глоточками, закусывая лепёшкой. Питьё явно было хмельное. Чёрные загоготали, захлопали себя по бёдрам и принялись галдеть, не обращая внимания на Амрара Эджена Сиди Огбу. Но оттого разговор пошёл быстрее и выяснилось наконец, что купцам великого султана-халифа очень рады, и сказать невозможно, как рады, потому что у зенага война с масмуда и арабами, а у арабов с масмуда и туарегами, а туареги воюют с соссо, разогнавшими манде, хотя соссо тоже манде, а соссо разорили Кумби-Салех, и оттого волоф ушли сюда, но зенага больше не воюют с волоф, но главное – все вместе воюют с караванами, и оттого торговли нет. Совсем нет. Инги осторожно согласился: плохо очень, без сомнения, а то, что с волоф не воюют, – это хорошо, но кто они такие, эти волоф, раз они здесь? Как кто? Да вот они – правитель показал пальцем на разноголосо поющих чёрных. Они – правители города и рыбаков, а мы, зенага, правители земли. А вообще война там, в пустыне, и за порогами, а тут не война, потому что волоф стали сынами великого иси, хотя не все, но те волоф, которые не стали, они дерутся с фульбе, а фульбе… Да, но тут сейчас мир, хотя торговли нет, и это плохо, очень плохо без соли, и орехи кола больше не везут, соссо перекрыли дорогу, и в горах страсть что…
Говорили ещё долго – пока чёрные не заснули, уронив головы прямо на циновки, посреди остатков еды, и слуги – совершенно голые, но с вымазанными белой краской лбами и срамами – не выволокли их из-под пиршественного навеса. В конце концов Инги, чувствуя, что его голова похожа на котёл с кипящими помоями, уяснил: во-первых, торговать им разрешили, но всего здесь не продашь, да и продавать нельзя. Во-вторых, нужно предстать перед великим амраром и великим иси, хотя им дела сейчас до торговцев нет, потому что война с соссо. Но великие очень будут рады купцам, потому что торговать невозможно, но нужно. На том и расстались, заручившись позволением оставаться в городе сколько захочется, хотя и не медлить с отплытием к великим, и смотреть на всё, что заблагорассудится, – за исключением, конечно, святых и тайных мест.
На пути к гавани Леинуй, разъярённый добела, убил невзначай собаку, вздумавшую тяпнуть за сапог, и потом долго клял себя и глупую тварь.
В городе пробыли шесть дней. Осмотреть его можно было бы за полдня, ведь и смотреть особо нечего: сборище лачуг у причалов, стены из переплетённых веток и тростника, промазанные глиной, изгороди из колючек, тощие куры в пыли, рыба вялится на солнце, засиженная мухами. Да и крепость ненамного лучше: глина, жерди, жалкая мечеть – скверные глинобитные стены, осыпающийся михраб. Дворец правителя – полдюжины тесных комнатушек да навес, под которым и пировали, и разделывали скотину. Сам правитель, своё жилище не любя, жил на пустыре за городом в кожаной палатке, как все его люди, в окружении полчища тощих ослов и деловитых коз, догрызающих чахлую зелень по всей округе. С ними и табун хороших коней, жаль, что низкорослых, доспешного всадника нести вряд ли способных, – недаром чёрные ездят почти голыми. Были ещё верблюды. Инги видел раньше этих тварей, сильных, тупых и упорных. Берберы их очень любили, ценили выше коней. Лучшая тварь для разбойников пустыни – легко унесёт туда, где любой конь в один день издохнет. Без питья идёт неделю, и ничего ему, только смердит. Вот разве что бредет медленно, и на коротком разгоне конь его далеко обставит.
Так долго оставался Инги в городе из-за золота. Им пропитана была каждая стена, каждое слово в речи его жителей. Не рыба, не кони и верблюды, не скудная торговлишка по реке – питало этот город золото. От этого города отходила одна из ветвей великого караванного пути вдоль берега внешнего моря к горам Атласа и влажным долинам страны берберов. Сюда привозили соль с голого прииска посреди мёртвой хамады, где годами не ложилось на камень ни капли влаги и рассвет походил на ржавь. Отсюда угоняли через пустыню длинные вереницы рабов, изловленных за рекой в землях, не знающих закона и господина. Сейчас поток золота иссяк – и оттого так злились и боялись хозяева города, сменявшие друг дружку и оттеснявшие прежних господ в слуги. А те и не бунтовали. Проиграв, покорно уступали сильному – ведь даже слуги слуг у золотой реки купались в довольстве. Люди крови догонов пришли покорять мелкорослые приречные племена – а на них обрушилась конница волоф, уходящая от обломков рушащегося королевства Уагаду и неистовых соссо, воспрявших на его руинах. На волоф же набежали из пустыни, спасаясь от ярости масмуда, вассалы бени хассан, возглавивших союз племён санхаджа. И все уместились на одной земле, деля пастбища, воду и, главное, золото.
Золото здесь было повсюду: на руках и лодыжках, на пальцах и во лбах. Грубое, корявого литья, тяжёлое, украшенное нелепыми дырами и полосами, а иногда и переплавленное в причудливые лица, цветы и птиц на удивительно тонких ногах. Здесь торговали золотом, считали золото, чуяли его след, знали, откуда происходит оно и зачем нужен медленный яд, плещущийся в медных кувшинах, запрятанных в недра чужих кораблей. Ртуть раскупили быстрее соли. А ткани так и остались на прилавке. Одевались здесь лишь те, кто с гордостью называл себя мусульманином, не умея притом прочитать «мать Корана» и едва различая имя Аллаха. Сам здешний факих знал меньше, чем Инги, в чью цепкую память запало единственное пятничное моление в открытой мечети за ал-Мерией, где собрались на благословление урожая окрестные крестьяне.
А ещё это была земля железа. Хоть и плохо владели ремеслом здешние кузнецы, но плавили его много, и у всякого бедняка был железный нож. Пусть ни клочка одежды, но, подвешенный на шнурке, болтается ржавый резак на тощей, изъеденной солью и гнусом груди. Когда море било штормами, ветры нагоняли солёную воду далеко вверх по течению, и жизнь всех, кто пытался выдавить пропитание из клочка приречной земли, становилась скверной. Здешние болота исходили ржавой жижей, а на базар привозили короба грубых криц, уложенных в комковатую, рыжую, богатую железом рудную землю. Инги разминал ее в пальцах, и ему до боли хотелось встать у плавильного горна, взять в руки молот. Но – кузнецы здесь считались нечистыми, их выгнали за город, в продымленный посёлок, и, хотя жили они богато, даже последний рыбак боялся прикоснуться к ним, страшась осквернения. А уж чтобы знатному гостю взяться за дело железа… всё же зря не попробовал. Здешние кузницы складывали высокие глиняные печи с хорошей тягой. И мехи ладили сильные, из цельных козлиных шкур. Инги видел, как, надрезав по шее и вдоль задних ног, шкуру чулком стягивали с козы, чистили золой. Сноровистый народ. Но как жечь железо с углём, чтоб получалась сталь, не знали. И ни кольчуг не умели клепать, ни хорошей проволоки тянуть. Набивали на толстую кожу железную чешую, подвязывали – выходил доспех прочный, но тяжёлый и неудобный. Да и куда в такой коже и железе по жаре…
Как почти во всякой новой земле, Инги захотелось остаться и здесь. Прижиться, узнать обычаи и языки, богов и страхи, историю бед и радостей, узнать, как дышат и чего хотят сильные этой земли и сладки ли лучшие здешние кушанья. Кто-нибудь из местных пришёл бы к нему, стал бы на палубу, взял в руки весло. Здесь жил сильный народ с бродячей, хмельной кровью. Присмотрелись бы, привыкли к чужим – согласились бы пойти…
Но времени присмотреться и привыкнуть не выпало. Бродя по рыжей пыли улочек, глядя на квохчущих тощих кур и измождённых собак, Инги оказался слишком далеко от своих кораблей как раз тогда, когда только он один и мог помочь.
Когда плыли, Мятеща почти утих. Грёб за троих, когда надо было, а когда нет, сидел, уставясь под ноги. Давали ему живую рыбу – выдавливал глаза пальцами и поедал. Разгрызал головы, засовывал пальцы в рот через дыру – выколупывал чешую. Раз принесли ему чайку живую, подбитую камнем, – Паблито, из ал-могаваров, набежников нищебродых, из пращи мог за полста шагов глаз высадить, вот и развлекался. Птицу Мятеща убил обычно, деловито и медленно, и высосал мозг. А в прочем не буянил, речь понимал, гадил где положено. Так и привыкли, и забыли. Да ещё Инги, предосторожности ради, велел надевать на него берберский литам. В нём – человек человеком. Да и Мятеще понравилось – наверное, ветер в дырку не задувал, пылью и песком не брызгал.
Хоть из-за войны торговля живым товаром почти на нет сошла, всё ж набежники ещё приводили с полдня да с восхода полон, скудный и разномастный, всё больше бабьё да детей – мужчин особо и не купят сейчас, нужды нет, рук хватает, а бабьё и дети на забаву да по дому хлопочут. Северяне смотрели на такой товар, головами качали да охали удивлённо – сперва чёрные все на одно лицо, а попривыкнешь – такие разные! И вовсе чёрные есть, черней сажи, и лоснятся, а есть ну как охра, и рослые есть, и вовсе крохотные, люди – не люди, по-птичьи лопочут. Ну, ровно мальцы десятилетние – но с ними ещё и детки их, вовсе малюсенькие, куклы куклами. Не удержался Торвальд-норвежец. Он всегда на детей падок был, и тут не пожалел мошну развязать, купил за свою долю соли девку из этих мелких, по пояс ему, но сиськи торчат, и со срамом бабьим всё как надо. И то сказать, многие-то облизывались. Сколько времени баб не видели, в море-то, а тут все ж почти голые, ни лоскута хоть бы срам прикрыть, ходят, дырами светят. А у иных, постарше и пострашнее, губы срамные болтаются, аж смотреть мерзко, а они, когда работа какая, их ещё и вовнутрь подтыкают, будто юбку. Тьфу!
Торвальд привязал её на палубе, а сам пошёл прикупить пойла местного, которое из пальмового сока делают. Хмельное, сладкое – знают чёрные толк в веселье! Малышка та и не пыталась верёвку отвязать. Покорно сидела, в уголок забилась – видно, прибили её набежники, приучили к послушанию. Тут Мятеща её и увидел.
Не на большой шини дело было, на кнорре. Борт невысокий, с берега всё видно. Весь базар и видел. Мятеща же и не думает, что на него смотрят. Как только содрал с себя литам, так все и охнули. Когда взялся, никто из своих и подойти не смел, даже Леинуй не совладал бы. В безумие впав, Мятеща мог сокрушить десяток. Один Инги тут помог бы – но он-то у кузнецов был. А Леинуй – в крепости.
Мятеща разорвал её на части. Выдрал руки, ноги. Много ещё чего сотворил. А вырвавши ещё живую печень, принялся пожирать, подпихивая пальцем в дырку. Базар опустел. Никого до самой крепости не осталось. Бросали рыбу свою и мясо, даже рабов побросали, но те кинулись вслед за хозяевами – всё защита. А Мятеща, залитый кровью с ног до головы, жрал.
Когда Инги вернулся, все уже были на кораблях. В бронях, со щитами и копьями, со стрелами на тетивах. А Мятеща спал, лёжа в луже крови, и посвистывал через дыру. Инги приказал его не трогать. Куски тела увязать в рогожу, привязать камень и бросить в реку, смыть кровь с палубы, а Мятещу не трогать. Полотном только прикрыть – чтоб солнце не напекло. Но отчаливать не приказал.
Сперва из крепости вышли пешие: сотни две разряженных в перья чёрных со щитами в человеческий рост, с длинными копьями и с дротиками. За ними лучники, а следом уже конница, тоже чёрная, но уже не голая по пояс, а в бронях. И, наконец, зенага – немного, десятка три. Изрядное войско. Полтысячи.
Инги не стал их ждать на корабле. Вышел на площадь с десятком людей. Все – в кольчугах, с копьями и щитами. Оперев ладонь о рукоять меча, Инги стал впереди.
Чёрные построились правильно: лучники спереди, готовые выстрелить и уйти, копейщики за ними, двумя отрядами, и проход между – чтобы прошла конница. Умелые вояки.
Зенага выехали вперёд. Правитель Эджен Сиди Огба Амрар аг Хирафок спешился и, не вынимая меча, стал против Инги. Сказал с горечью:
– Что наделал ты, торговый гость? Если ты – правоверный, то почему люди твои творят чёрное чародейство? Или не знаешь, что Пророк велел искоренять волшбу?
– На моих кораблях не творилось волшбы, – ответил Инги. – Совершилось безумие. Один из нас, раненый и усталый рассудком, помрачился, плывя вдоль берегов пустыни. Он свершил злодеяние, не помня себя.
– Он не правоверный! – взвизгнул факих, потрясая копьём. – Он ни разу не был в мечети!
– Ты правоверный? – спросил правитель угрюмо.
– Нет, – ответил Инги. – Но среди моих людей много правоверных, и я ни в чём не ущемляю их.
– Видишь? Ты ел вместе с нечестивым! – крикнул факих. – Убей его, иначе его скверна отравит тебя!
– Молчи, пёс! – рявкнул Амрар Сиди Огба. – Я тут решаю, кого убить и кому жить!
– Правитель, мы не взяли ничего твоего и не сделали зла ни тебе, ни твоим людям, – сказал Инги. – Мы не осквернили твоей земли, потому что злодеяние произошло не на земле.
– А где?
– На корабле. Там. Если хочешь, можешь его увидеть. Кровь ещё осталась там. И тот, кто это сделал.
– Да. Я хочу, – сказал правитель неожиданно.
Мятеща по-прежнему спал. По губам его сновали мухи, лазили в дыру. Мятеща шевелил во сне языком, прогоняя их. Тогда из дыры текла слюна с кровью.
Правитель глядел на него молча. Молча ушёл с корабля. Не дойдя двух шагов до берега, приподнял литам и изверг блевотину в грязную прибрежную воду. Войско смотрело на него, замерев.
Правитель вынул нож и взрезал ремни сандалий. Дойдя до края мостков, шагнул из них на землю и вернулся к войску босиком. Сел на коня. И, повернувшись, крикнул:
– Плывите прочь! Плывите к великому амрару! Если вы проплывёте здесь, не увидев его, я сожгу ваши корабли и брошу ваши кишки гиенам. Прочь!
Из строя выбежали люди с зажжёнными факелами и принялись кидать их на мостки. Просмолённое дерево занялось быстро.
Вслед отплывающим кораблям полетели камни, но ни один из них не коснулся бортов.
По реке плыли ещё долго. Она всё так же медленно, извивчато тянулась в низких берегах. Светило солнце, в камышах плескалась рыба, и лежали на отмелях, приподняв длинные морды, толстошкурые твари, зубастые брёвна на коротких лапах. Ленивые, но проворные и опасные, способные утянуть под воду быка. Потехи ради, отчасти и со зла, одного поймали на крюк и, вытянув, бросили Мятеще. Упорная оказалась тварь, крепкокостная и кожистая. Мятеща ломал её час, иногда падая. Окровянился сам, выдавливая глаза. Но выдавил и, вывернув переднюю лапу, зубами разодрал мягкую шкуру. Тварь пыхтела и сопела, но, когда пальцы Мятещи стали раздирать шкуру, тоненько, жалко залаяла. Убив и отодрав голову от тулова, Мятеща полакомился беловатым, похожим на куриное мясом, а затем уснул, уложив чешуйчатую морду под голову. Тушу вечером разделали, зажарили и съели, а шкуру почистили и спрятали – прочная и красивая, и на сапоги, и на доспех хороша.
Проплывали мимо деревень и городов, но больше не приставали. Хотели единожды – но когда уже подогнали кнорр к мосткам, из-за лачуг вышли лучники. Тогда решили плыть дальше – мало ли что. Не иначе, Эджен Сиди Огба послал гонцов.
Но без провизии не оставались. К кораблям то и дело подплывали лодки, и чёрные, показывая страшные кровавые дёсны, трясли связками рыбы и вяленого мяса, выставляли бочонки с пальмовым вином, женщин, голых, и губошлёпых, и уродливых, как буйволицы.
Дни тянулись за днями, а корабли всё ползли и ползли вверх по реке. Куда и зачем – не понимал никто. Но все видели, что хозяин – огромный, беловолосый человек – стоит на носу первого корабля, глядит неотрывно вперёд, будто вцепился в невидимую нить и тянет её, вбирает в себя. Не пытается расспрашивать встреченных чёрных, не всматривается в берега – только вперёд, торопясь попасть наконец туда, куда стремился долгие годы. И от этой его жажды, очевидной и внятной, утихал всякий ропот, умирали сомнения. Всеми овладело ощущение чего-то огромного, непомерного даже, того, что больше всей прежней жизни, чего достигнуть – весомей и ценнее всего прежнего. Потому измученные гребцы, укладываясь на ночь, с нетерпением ожидали следующего утра.
Понемногу берега становились выше, а зелень на них – пышнее. Река то разливалась спокойными плёсами, то сужалась, шелестя, и выгребать против течения удавалось с большим трудом. Большая шини чуть ползла, её тянули лодками. Наконец, после очередной быстрины, узкого коридора между красными утёсами, вырвались на спокойное, гладкое озеро – и увидели на берегу его город из жёлтых домов и башен, похожих на муравейники. А перед ним вход в очередную стремнину закрывали широкие, раскрашенные алым и чёрным барки, и борта их щетинились копьями.
Инги приказал стать на два полёта стрелы от них. От наибольшей барки отплыла лодка с тремя людьми, закутанными в литамы, и самый высокий из них, с двумя саблями на боку и серебряным обручем во лбу, сказал по-арабски:
– Чужеземцы, дальше пути нет. Перед вами – Кайес.