10
Ночь, снова ночь.
Ясная, светлая — хоть и застят звездное множество мелкие бегучие облака, хоть и ущербилось уже Волчье Солнышко… А теплынь-то какая! Даже утром и днем ветер был куда прохладней, чем нынче.
Да, ночь…
Первая из тех, когда истомленная зимней суровостью душа человеческая наконец-то оттаивает верой в необратимость весны.
Только эта светлая теплынь была для Кудеслава во сто сотен крат хуже самой беспроглядной, глухой и ненастной тьмы.
Потому что глухая беспроглядность поселилась внутри, захлестывала медленными леденящими волнами разум и чувства, ворочалась в груди мучительной тяжестью… Ей было тесно, и потому она грызла, терзала, вымучивала Кудеслава в непрестанных попытках вырваться наружу из неуютной каморки человечьего естества.
Так уже бывало.
Несмышленому парнишке по имени Кудеслав однажды выпало пережить… правда, не ночь — вечер, когда мать, уставшая причитать над готовым к последнему обряду телом отца, внезапно придумала способ не разлучиться с любимым мужем.
А вот прощаться с побратимом своим Мечнику впрямь выпало ночью — мутной, промозглой. Погребальный костер чадил и никак не хотел разгораться; немногочисленные друзья да родичи успокоившегося Бесприютного задиры все громче шептались о дурном предзнаменовании… А Кудеслав, безотрывно глядя на очужевшее лицо Кнуда, подсвеченное скудными ленивыми бликами, вдруг понял, что после нелепой гибели этого вот инородного выпивохи остался один-одинешенек в чужедальней земле средь чужого языка и чужого обычая.
Можно ли равнять тогдашние Кудеславовы утраты с нынешней?
Наверняка любой из родовичей скажет: нельзя. Даже те, кто поглядывал с сочувствием, кто, желая добра, отговаривал (и отговорил-таки) от безнадежных попыток донырнуть, отыскать, — наверняка даже они про себя вздыхали жалостно, а то и не без раздражения: чего, дескать, аж этак-то убиваться? Конечно, ценная вещь, редкостная; однако же Ковадло вон говорит, что Зван уже кует подарок-замену, который будет вовсе не хуже… А этот, железноголовый, мало не плачет! Мужик называется…
Да, вовсе не свой он стал, чужой, не как все. Вон и девкам да молодицам своего корня предпочел приблуду инородную… Верно говорят некоторые старики: в дальних урманских краях тамошние злые ведуны подменили Кудеславову вятскую душу боги знают на что. Обличьем вроде как прежний остался, а нутром насквозь проурманился…
Только двое, поди, и способны до конца понять Мечниково горе. И, словно бы в насмешку, оба они Кудеславу не родовичи, не единоплеменники.
Белоконь…
Боги его ведают, какого он корня. Очень может статься, что хранильник и сам не знает своего родства. Когда четыре поколенья тому назад община зацепилась за здешние земли, Светловидово капище уже невесть с каких времен стояло там же, где и теперь стоит; и подворье волхва-хранильника стояло там же, где нынче стоит Белоконево. Если вести счет сменяющимся хранильникам от той поры, то Белоконь получается третий. И ни дед его, ни отец с общиною не роднились. Да он и сам: жены у него — одна из муромы, вторая хоть и Вяткова корня, но из неближнего рода. А мать, сказывают люди, не то хазаринка была, не то вовсе какого-то неведомого в здешних краях языка…
Однако же волхв способен понять, что Мечниково горе — не пустая блажь и не ущербность души.
А кроме него — еще Векша-ильменка. Хотя уж ей-то как раз лучше бы этого и не понимать. Мало ей своих горестей, так еще добавилось чувство неискупимой вины!
Когда Кудеславу отсоветовали нырять за мечом, ему самому вместе с волхвом пришлось силком удерживать от этой же глупости Векшу. А та (даром что только-только успела прийти в сознанье) дергалась диким зверенышем, рвалась из их рук, кричала, что ее вина — ей, значит, и поправлять; что даже хазары ее кликали то Льдинкой (за небоязнь холода), то Водяной Ластовицей (за дивное для степняков уменье «летать в воде»); что пораненное запястье нырянию не препона, поскольку рана — не рана, царапина…
Насилу Кудеслав и хранильник управились с ошалевшей купленницей.
Конечно же, Мечник ни единого слова не сказал ильменке в упрек. Да и за что было упрекать ее? За то, что навязалась в спутницы? За глупую рану? За обморок? Не со зла же она все это — наоборот.
Про бездетность свою, к примеру, спокойно бы могла промолчать. Так нет, не захотела обманом, призналась — хоть и воображала, что Белоконева угроза оборотить жабой по-прежнему в силе.
Волхв, кстати сказать, услыхав об этом Векшином признании, едва не заплакал. У Мечника прямо оборвалось все внутри, когда он увидел то небывалое диво: хлюпающий носом, изо всех сил пытающийся сдержать слезы Белоконь. Хранильник сделался таким, когда купленница его поняла наконец, что нырять ей не позволят, и быстро заговорила, не смея поднять на Кудеслава тоскливый горестный взор:
— Забудь ты меня, слышишь? Забудь! Я же тебе несчастья одни приношу. Меч вот потерял, сам едва не утоп из-за меня… Зачем я тебе такая неудалая?! Сыновей тебе подарить не смогу; еще того и гляди этот вот, которого ты другом чтишь, обернет меня лягухой квакучей… Забудь, а?
Людно было вокруг, иные из родовичей заторопились убраться подальше от не для чужих ушей предназначенного разговора; а иные, наоборот, придвинулись: поди, не каждый день такое услышишь, интересно же!
Векша не замечала любопытствующих глаз да ушей; Белоконь тоже — его как долбней по голове колотили слова ильменки…
А Кудеслав лишь зыркнул через плечо на сгрудившихся вблизи любопытных — и тех будто ведовством каким отмело. Ведовство и есть: только что рядом стояли люди — миг, и никого не осталось ближе чем на полусотне шагов.
— Ты вот что… — Мечник шагнул к насупленной ильменке, легоньким толчком под подбородок заставил поднять низко опущенную голову и уперся сумрачным взглядом в огромные круглеющие глаза: — Мне в жизни всего-то и осталось потерять Белоконя да тебя. Уразумела? Тогда перестань обижать его, себя и меня. И нечего учинять забаву для этих вот всех — многовато им чести нами троими забавиться. А еще прошу, очень я вас обоих прошу: дайте мне поспать хоть малую чуть! Не железный же я в самом-то деле!
Он отвернулся и побрел прочь. За спиною его слышался торопливый, увещевающий голос волхва.
Старик говорил, будто о бесплодии — это еще надвое гадано (даже Мечник понял: врет Белоконь ради успокоения Векши, а уж сама Векша и подавно должна была распознать вранье); будто бы превращением в жабу он грозил лишь затем, чтоб дурочка-ильменка, вбившая себе в голову нелепицу о собственной совершенной никчемности, не изувечила бы единым махом свою и Кудеславову долю…
Лучше бы, наверное, было волхву повременить с увещеваниями — больно уж неубедительными да жалкими получались они. Видать, и самого Белоконя крепко надрубило внезапное Векшино появление и все, что вокруг этого появления налепилось.
Тем не менее, оглянувшись, Мечник не без удивления заметил, что ильменка вроде бы успокоилась, даже подобие улыбки слабо шевельнулось на ее до голубизны бледном лице.
А хранильник, продолжая говорить нечто малоразбочивое, деловито возился с ее пораненной рукой.
Ну и слава богам.
Ни о каком «поспать», конечно, и речи быть не могло.
Кудеслав ушел на выгиб когтеподобного мыса, туда, куда в свое время не дотянулся учиненный Кудлаем пал. Под корнями первого же попавшегося на пути вербового куста оказалась довольно удобная впадина, и Мечник решил, что дальше идти ни к чему.
Стряхнул с головы шлем; потом довольно долго провозился с завязками да застежками панциря. А когда боевая одежда наконец с лязгом обвалилась в траву, показалось Мечнику, что вместе с нею он и последние силы уронил. Так и рухнул наземь вслед за панцирем, даже разуться не смог, хоть натруженные ноги немым криком кричали.
Он расслабленно лежал на спине, прикрыв ладонью глаза от сияния Хорсовых лучей, которые пробивали листву чахлого куста насквозь — как урманские стрелы пробивают биарминский кожаный щит.
Сон не шел — его гнали прочь воспоминания. В багровой тьме, хлынувшей под смеженные веки, мелькали виденья былого, мучительные образы того, чему никогда не суждено более повториться.
Морозное небо Эглефиорда — пронзительная недобрая зелень, какая бывает лишь ясным ветреным днем над скованным льдами морем; серый неистовый сполох над головой; высверк рванувшегося из ножен собственного меча; вскрик погибающего железа…
И неправдоподобно медленно кувыркается, взмывая туда, в яростную бездонную прозрачность небес, тусклый обрубок вражеского клинка… А потом — короткий жалобный вой рассекаемого воздуха, тупой хряск, отдавшийся толчком в ладонь, запястье и локоть… И кровавый оскал лезвия, испившего алый горячий хмель во хозяйское долголетье и здравие.
Да разве ж только тогда и там?!
Можно ли счесть, сколько раз повторялось такое с того давнего-давнего вечера, когда под оглушительный рев обступивших поединочное место урманов обух Кудеславова топора разможжил грязные волосатые пальцы Холгера Хундэрштикера — краснобо-родого Холгера, который за остроязыкость носил еще и прозванье Строгатель Дубов?
В тот вечер невоздержанный Холгеров язык выстрогал своему хозяину большую неприятность. Вздумал он пробовать остроту на диком вятском медведе, неспособном еще понимать значение каждого слова, но прекрасно понявшем, что над ним насмехаются. Кругом не повезло краснобородому. На его издевательства Кудеслав ответил глумливым жестом, всю меру оскорбительности которого сам Мечник понял лишь год спустя, а об той поре как-то случайно приметил, запомнил да и повторил бездумно при случае. Неистовое бешенство, в которое урман впал при виде пустякового шевеления пальцев, повергло вятича в совершеннейшее остолбенение. И все бывшие при этом в один голос свидетельствовали потом, что Холгер Хундэрштикер схватился за оружие первым и успел нанести два смертоубойных полновесных удара, от которых вятич увернулся лишь немыслимым чудом, — только после этого он (вятич то есть) выдернул из-за опояски топор.
Может, и не были бы свидетельства столь одноголосными, не успей Строгатель Дубов за время плавания добиться к себе горячей нелюбви всей дружины. И наверное, из-за этой вот нелюбви Холгеров меч волею ярла остался у Кудеслава. Холгер-де, по неумению биться левой рукой, все равно покуда владеть мечом не способен, а ежели доброе оружье тем временем перебудет у ловкого да отважного воина — то дружине на пользу. Но, конечно же, меч перебудет у вятича лишь до той поры, когда Холгер ощутит в себе силы потребовать свое достоянье обратно.
Хундэрштикер так и не ощутил в себе достаточной силы. А может, и чего-то иного: ведь одно дело душить собак, и вовсе другое — связываться с медведем.
Это было.
Это было давно, очень давно, и с тех пор они стали почти неразлучны — Мечник и его меч.
Оружие не умеет быть просто куском железа. В каждом клинке поселяются кусочки человеческих душ. Какую-то частицу себя оставляет в нем душа создателя-мастера; чем-то делится душа хозяина; что-то достается клинку и от тех душ, которые при его помощи расстаются с мешаниной мяса, жил и костей, именуемой человеческим телом.
В это верят урманы. В это не может не поверить человек, несколько лет почти непрерывно тершийся бедром о ножны своего друга — друга, ставшего продолжением руки и мысли; помогавшего отнимать и спасать жизни.
Друга, которого, оказалось, так легко потерять.
Которого не вернуть.
Горестные мысли не помешали Кудеславу расслышать легкий шорох травы под осторожными босыми ступнями, почувствовать скользнувшую по лицу мимолетную тень. Он не пошевелился, не отнял ладонь от глаз. Лишь услыхав, что сдерживаемое дыхание того, кто подкрался (верней, не «того, кто», а «той, которая»); изменилось, сделавшись прерывистым, напряженным, Кудеслав буркнул:
— Думать забудь, слышишь?
Чуть раздвинув лежащие на веках пальцы, он успел заметить, как испуганная ильменка торопливо отдернула руку от рукояти заткнутого за его правое голенище ножа.
Все так же глядя на Белоконеву купленницу не впрямую, а сквозь щелку меж пальцами, Кудеслав проговорил спокойно и ровно:
— Тебе от меня даже в Навьи сбежать не удастся. Думаешь, я, столь ловкий в убийстве других, не сумею убить себя самого? Все равно долей назначено быть нам вместе — хоть в обычной избе, хоть в смертной. Так что подумай, прежде чем новую глупость над собой вытворить.
С острого конца мыса тянуло дымком, долетал оттуда негромкий многоголосый говор, какой-то перестук, всплески — обычные шумы прибрежного мужского становища. Потом вдруг послышался голос волхва, испуганно зовущего Векшу.
Кудеслав ухмыльнулся. Эх ты, хранильник! Небось, лишь на единый миг отвлекся от своей подопечной — вот и ищи теперь. Уж тебе ли не знать, с кем дело имеешь?! Хорошо, что ближе нигде оружия не присмотрела, а то имели бы уже упокойницу…
Он наконец открыл глаза, спросил:
— Как рука-то?
— Мозжит, проклятая… — дернула плечом ильменка. — Рука-то пустое, вытерпеть можно. Ты другое скажи… Скажи… — Голос ее прервался. — Зачем я тебе? Неужто же лучших нет?
Мечник, щурясь, глядел на плывущий по небу невесомый пух облаков.
— Скажи да скажи… Смола прилипучая, вот ты кто. Лучше сама ответь: я тебе люб ли?
— Люб. — Ответ прозвучал не громче выдоха, но Кудеславу хватило и этого.
— Вот и ты мне тоже. Нешто это провинность? Нешто не счастье, когда оба сразу? Чего же ты вымучиваешь душу и мне, и себе? Неймется, так пойди окунись, охолонь малость. Только топиться не смей — все равно вытащу, а потом заголю и поясом настегаю. Родитель-то тебя недопорол — видать, недосуг было…
— Ладно. — Векша уселась рядышком, тронула его за плечо: — Тогда поклянись на моей ране… погоди, я сейчас расковыряю, а то засохла уже… клянись, что сразу же возьмешь себе вторую жену — для детей. Ну?!
Мечник, приподнявшись, все-таки успел схватить ее за здоровую руку и помешать нарушить повязку.
— Вот ведь шалопутная! Не береди рану-то, клянусь я! Клянусь, говорю! Сама мне и выберешь. Только не из Белоконевых, — добавил он, выпуская обмякшую ильменку и снова ложась. — А то мне давеча урманы привиделись и Кнуд-побратим меж них. Не ко встрече бы…
Послышались торопливые грузные шаги, и запыхавшийся голос волхва произнес:
— Вот ты где! Все-таки не дала поспать мужику! Так бы посох о твою спину и изломал, да жалко…
Он перевел дух и разъяснил:
— Посох жалко, не спину.
Хранильник не сел, а почти упал рядом с Мечником. Векша мгновенно переметнулась так, чтоб между ней и волхвом оказались Кудеславовы ноги. А Белоконь продолжал ворчать:
— Веришь ли, на единственный только миг отвлекся, с Ковадлом ругаючись, — а этой уж и след простыл. Что твоя змейка усклизистая: шасть — и поминай как звали… А я еще, дурень старый, бодрящего зелья ей дал, чтоб не млела от кровопотери да прочего. Истинно дурень — тут бы не бодрящее кстати, а вовсе наоборот!
— А что Ковадло? — Кудеслав снова прикрыл глаза.
— Что-что… Сызнова в слободу навострился. «Неча мне, — говорит, — время на здешнее бездельное безделье растрачивать».
— Ну? — лениво шевельнул губами Мечник.
— Вот те и ну — кукиш гну! — сердито буркнул волхв. — Пущай здесь будет, на глазах.
— А мокшане что?
— А что мокшане? Молодой спит без просыпу, а старик костерок ото всех отдельный себе запалил, глядится в него и поет чего-то. Без слов, так только, будто комар звенит. Не поет — жилы изо всех мотает. Ну и пес с ним.
Белоконь примолк на миг, окинул Мечника стремительным цепким взглядом, потом обернулся к Векше:
— Ты, чем егозить без толку, хоть бы сапоги с него сволокла! Ну, чего смотришь? — прикрикнул он на изумленно вскинувшуюся ильменку. — Давай разувай мужика, привыкай к жениной доле!
Векша невинно поморгала:
— Я бы с радостью это. Вот только рука — болит она и не слушается.
Ильменка тронула Кудеслава за колено, проговорила тем же невинным голосом:
— Ты велел ополоснуться? Ну так пошла я… Купаться она, конечно, не стала, а просто села на крохотном обрывчике, позволив частым речным волнам облизывать ей ноги. Волхв некоторое время мрачно рассматривал Векшину спину. Потом, оборотившись к Кудеславу, вздохнул:
— Ты уж прости меня, старика, за этакий-то подарочек.
— Дурень я, наверное. — Мечник тоже вздохнул. — Потому что за подарочек этот я на тебя зла не держу. Наоборот, в землю тебе поклонюсь. Вот только сперва маленько отдохну, хорошо?
— Да уж боги с тобою — я и без твоих поклонов как-нибудь перебуду.
Помолчали.
Потом Кудеслав принялся рассказывать хранильнику о происшествиях минувшей ночи да первой дневной половины. Не спеша, со всевозможными, в общем-то ненужными, подробностями — главным образом, чтобы загнать в подспудные глубины души вновь разгулявшуюся было черную тоску о сегодняшней безвозвратной потере.
Хранильник слушал в оба уха, не перебивая и не торопя. Лишь трижды он принимался злобно цедить сквозь зубы еле слышную брань: когда услыхал о подмене упокойника и когда Мечник поведал о причинах ильменкиного увечья, а потом — о ее же откровении про детей, которых не будет. Да, и еще одна новость допекла старика — Векшина просьба убить ее, ежели волхв исполнит угрозу оборотить свою невоздержанную на язык купленницу квакухой.
— Вот дуреха-то! — простонал Белоконь и отвернулся.
— Это ты ей сказал, будто она рожать неспособна? — спросил Кудеслав, по-прежнему глядя на купающиеся в ласковом полуденном небе облака.
Волхв замялся.
— Нет. Ну, то есть… В общем, она сама поняла — ведунья же, хоть и неумеха… И опять же таки, баба, хоть и соплива… Ну, пристала хуже пиявки — скажи да скажи: правда ли?..
— И ты сказал.
— Сказал… Леший, верно, попутал. Только не ей, а бабам своим — ведь поедом ели меня, проклятые, из-за того, что молодую решил взять. Все плакали-причитали: как она, мол, тебе сына родит, так ты ее враз над нами, старухами, вознесешь, хозяйкой сделаешь…
Мечник горько вздохнул.
— А про Хорсов камень, что на реке, от кого бы ей знать? — спросил он погрустневшего волхва.
— Не от меня. — Старик, сопя, поправлял заткнутые за пояс усы. — Верно, знак увидала. Он же на реку смотрит, знак-то.
Кудеслав хмыкнул.
— Нет, — возразил он. — Знак она уж потом выискала. Верно, заметила, что копьеносная лощина светлеет быстрей, чем все небо…
— Или кто из градских поведал… — Волхв все еще возился с непомерными своими усищами.
Хорсов лик вынырнул из-за облачной кромки. В глаза Кудеславу плеснуло проколовшими листву веселыми лучиками, и он вновь смежил веки.
— Может, и градские ей рассказали. А возможно, по ведовскому наитию поняла…
Разговор тянулся, будто мед за ложкой; слова переливались одно в другое, почти как ведовские наузы — с той лишь разницей, что словесное это плетение уже полностью утратило смысл.
Ну, догадалась ильменка, что валун над рекой — не просто себе валун, а жертвенник-алтарь солнцеликого бога Хорса. Как догадалась? Чем гадать, позови ее, рыжую-то, да спроси. Это, конечно, если надобно тебе непременно доковыряться до правды. Только зачем?
Затем, что Мечник изо всех сил тянул да растягивал беседу. Страшно ему было. Вот-вот хранильник поймет, что важное да нужное досказано, встанет и уйдет по каким-нибудь своим хранильниковым делам. А тебя оставит на истерзание воспоминаниям да тоске…
Стремясь оттянуть неизбежное, Мечник собрался уже спросить, не найдено ли чего путного здесь, на мысу (хоть и не верилось ему в возможность путных находок). Собрался, но не успел. Волхв, подуправившись с холеными усами, заговорил прежде Кудеславова спроса.
— Мертвых мы здесь очень немногих выискали, — внезапно сказал он, словно бы распознав помыслы собеседника. — Да и от тех птицы да зверье мало что оставили — даже иной раз трудно понять, чужой или свой…
Мечник было раскрыл рот напомнить, что вороги в реку прыгали нагишом и потому своих, даже объеденных, можно распознать по одеже… Но рот его как сам собой распахнулся, так сам собою же и захлопнулся без единого звука. Волхв, поди, не дурней тебя. Так бы это победители и оставили упокойников одетыми! Небось все до последнего клаптика поснимали…
Представив себе, как неведомые вороги добивали пораненных и раздевали мертвых родовичей (тех самых пораненных да мертвых, которых он, Кудеслав, вынужден был бросить здесь на глум и поталу), Мечник заледенел нутром от тихого бешенства. Ничего, дайте лишь срок. Отольется вам, за все отольется — сполна, со щедрой лихвой…
А волхв продолжал:
— Своих-то те, незнаные, верно, всех унесли. И, мнится мне, кой-кого из наших прихватили, будто бы они им ближней родней оказались. Смекаешь ли?
Да, Кудеслав смекнул. «Будто бы» наверняка вовсе зря затесалось меж хранильниковыми словами.
— То, что оставили нам вороги да зверье, в твоем челноке уместится, ежели гребец будет один, — вздохнул хранильник. — Надобно было бы прямо теперь же отвезть прах родовичей в град для погребения, однако я покуда решил погодить…
Он сильно тряхнул Мечника за плечо, вынудив его открыть глаза и привстать.
— Мы тут без тебя покумекали — Злоба, Кощей, Ковадло… Мокшане тоже… Ну и я, старый… Покумекали, говорю, и, кажись, придумали, где нужно искать челны.
* * *
Похоже, волхв скромничал, назвав себя последним среди «кумекавших». Кажется, следовало ему себя называть прежде других: догадка была главным образом его заслугой.
Именно Белоконь первым упомянул этот широкий заболоченный овраг, густо поросший вербой, камышом и осокой. То есть овраг оврагом виделся лишь с реки. На деле же казавшаяся непролазной заросль береговая была лишь узким подобием нерукотворной изгороди, отделившей от основного истринского русла длинную гниловодную старицу.
О старице знали многие, однако же, чтобы счесть людей, бывавших на ее берегах, хватило бы пальцев одной руки. Больно уж нехорошей была слава этого места.
Вонючая вода старицы (по слухам, в иную зиму она вовсе не замерзала) вечно бурлила огромными смрадными пузырями; топкие берега заросли неприятным сорным подлеском; прямо из воды вздымались огромные, умершие в незапамятные времена деревья…
Говорили, будто бы здесь сходятся для разрешения своих споров Речной, Болотный и Чащобный деды; еще говорили, что ночами на гнилой воде затевают пляски да игрища водяницы-русалки — белотелые, пригожие, ласковые, вот только для случайно доставшегося им человека ласки эти страшней и гибельней изощренных мучений…
Якобы даже в самые ясные дни над старицей недоступным пониманию образом копится мрак; по берегам и в ветвях мертвых деревьев мерцают бегучие огни — зеленоватые, холодные, способные приворожить взгляд человека, не успевшего зажмуриться или не имеющего нужного оберега. Приворожить и увести на колдовской невидимой привязи в бездонную хлябь…
Много страхов рассказывали об этом недобром месте. Особенно же пугающие истории — про щук длиною в человечий рост, которые выбираются из воды и рыскают по окрестному лесу на крепких когтистых лапах; про мохнатых безголовых людей; про трехлапых воронов с железными клювами — такие вот жуткие россказни забродили по граду с прошлого лета.
Даже без Белоконева напоминания Кудеслав и сам бы вспомнил, как волхв тогда потешался над глупыми россказнями, как пытался выискать, кто же первым придумывает подобный вздор. Придумщики так и не отыскались, а затащить кого-либо из родовичей к старице стало возможно лишь на крепком канате — и то влекомый бы по дороге от страха помер или тронулся умом.
Нынешним же утром волхву пришло в голову заподозрить: а не нарочно ли кто-то хочет напрочь отбить у общинников охоту подходить к будто бы гиблому месту?
Ведь заволоки неведомый ворог отбитые челны на старицу (дело непростое, однако вполне возможное), их там хоть вовсе без охороны можно оставить.
И очень было похоже, что волхв прав.
Незадолго до появления на мысу Кудеслава хранильник отрядил нескольких человек выведать, нет ли какого следа в том месте, где старичная лощина упирается в речной берег (место это лежало чуть ближе средины пути от мыса до мокшанского града). И хоть к самой старице подходить Белоконь не только не просил — запретил даже, хоть и уверял он, что днем опасность там может грозить лишь от плохих людей (а в таких суждениях волхву доверяли, как никому), все равно выискать доброхотов для подобного дела оказалось труднее трудного. Ведь требовались именно доброхоты — погнанные силком могли просто-напросто отсидеться где-нибудь поблизости, а вернувшись, наврать с три короба.
В конце концов согласились идти Кощей, Злоба и с ними еще двое.
Лишь когда хранильник поведал Кудеславу про все это, тот наконец понял, почему дали ему спокойно отдыхать да предаваться печали об утерянном мече; почему сразу не пристали: что, мол, делать дальше.
Спешить было попросту некуда. Следовало дождаться ушедших, а уж потом…
Уж потом будет видно, что делать дальше.
* * *
И вот — ночь.
Ясная, светлая.
Только душу вымучивает чернота, потому что нет на боку привычных ножен, а вместо воинского оружия за пояс заткнут неуклюжий легковатый топор. Таким бы хворост для очага рубить, а не с ворогами биться.
Впрочем, битва с этими ворогами вряд ли окажется уж очень нелегкой.
Наверняка биться с ними окажется легче, чем добраться до них.
Злоба, Кощей и те, кто ходил с ними, возвратились к раннему вечеру, еще до того, как закат выкупал облака в небесной крови.
След волока отыскался. Просто невозможно не отыскать то, что видно, поди, даже с противоположного (то есть градского) берега. Понадеялись ли вороги на живучесть вербняка — особенно об ранней вешней поре его как ни истерзай, а все одно не уморишь; из жуткой ли славы проклятой старицы родилась вражья дурная беспечность — мало ли что волоклось, может, это Болотный Дед Водяного тащил к себе в логово за зеленую бородищу?!
Так ли, иначе, а только бледное пятно измочаленных увядших ветвей, светлые полоски драной коры да затянувшиеся, однако же видимые рубцы в вязком прибрежном иле не углядел бы лишь слепенький.
Тоскливая вялость мгновенно слетела с Кудеслава, как при внезапном шаге слетает с дернувшейся ноги ветхий раскисший лапоть. Иного и быть не могло, если появилась наконец возможность выместить на ком-то неудачи и беды последних дней! Или, ежели не повезет, хотя бы вернуть часть общинного достояния — это, впрочем, вряд ли показалось бы невезением кому-нибудь, кроме Мечника.
Вот только возможность — она возможность и есть: либо так сложится дело, либо этак… Одним словом, надвое гадано (причем это еще хорошо, ежели только надвое).
Отведя Белоконя и Злобу в сторонку от прочих родовичей, Кудеслав предложил наскоро обговорить, что да как. Только «обговорить» не получилось. Говорил один Мечник — кратко, резко и властно, не слишком-то озабочиваясь дать возможность сказать хоть слово кому-нибудь еще.
Хранильник и Злоба, кстати, и не стремились раскрывать рты. Достаточно было однажды глянуть на Мечниково хмурое лицо — утратившая свою обычную ухоженность бородка, то и дело лопающийся кровавый рубец на скуле, жесткий (не жестокий ли?) прищур оледеневших глаз, — достаточно было одного-единственного взгляда на все это, чтобы охота возражать сгинула даже у Белоконя.
Впрочем, Кудеслав вроде бы не сказал такого, против чего хотелось бы возразить.
Челны наверняка еще на старице. Большой охороны при них оказаться не может: те, кто отбивали общинный товар, видать по всему, были не шибко сильны числом, да многие из них еще и погибли; многолюдный отряд долгое время в лесу не ухоронишь — людям надо кормиться, а для прокормления необходимо охотиться, то бишь забираться в лес глубже и глубже. Уже давно поползли бы слухи о чужих, особенно зимой — зимний след не спрячешь. А ведь эти, которые возле старицы, похоже, сидят там с прошлого лета — если и впрямь именно для их безопасности распускались жуткие небылицы.
Ну да все равно: сколько бы их там ни оказалось, они беспечны, уверены, будто черная слава гиблого места хранит их надежней любых дозоров, а потому при внезапном яростном нападении путного сопротивления не окажут.
Значит, нынешней же ночью нужно сниматься и идти к старице. Потаенное кубло надобно разорить незамедлительно, пока его обитатели не причинили племени еще большего зла. Медлить нельзя. Лишь боги ведают, когда в следующий раз представится случай собрать этакий сильный отряд, отвлекая столько мужичьих рук от нужного общине труда. Уже сейчас многие ворчат, что приходится переводить время невесть на что, а дома некому работать работу.
Правда, Ковадло и десяток его слобожан могут затеять пакость… Что ж, Радуницы не выдадут, синицы не загрызут. Если впрямь кователи соумышляют с прячущимися на старице (а в том, что среди общинников у неведомых ворогов имеются соумыслители, сомненья нет — разносил же кто-то меж родовичами глупые страхи!)… тогда тем более надобно поспешать: Ковадло нынче дознался о ведущем на старицу волочном следе, дознался о зародившихся у Мечника с Белоконем подозрениях и может попытаться как-нибудь предупредить ворогов общины.
И еще: непременно надо захватить двоих-троих живыми и по возможности невредимыми. Чересчур много загадок последнее время, пора бы уж и отгадщиков заиметь.
— Лишь бы изловить, а уж расскажут они у меня все, о чем только знают. В охотку расскажут — это уж будьте уверены! — сказал Мечник и вдруг так осклабился, что видевших мороз по коже продрал.
Вот и все обговорение. Белоконь лишь спросил напоследок:
— А не думаешь ты, что на старице могут жить Волковы дружинники?
— Нет! — Кудеслав говорил, будто панцирными пластинами лязгал. — Те бы озаботились укрыть волочной след.
На самом-то деле он отнюдь не был в этом аж так уверен, но…
Но…
Нет, Мечник вряд ли смог бы объяснить словами даже себе самому, почему ему не верилось, будто во всех этих делах участвовали дружинники Волка.
Двинуться в путь без заминок не удалось.
Когда Мечник объяснил родовичам, куда и зачем предстоит отправляться, затеялся не шибко долгий, однако весьма оживленный галдеж.
— …к гиблой старице?! Ночью?! Да ведь там!..
— …всю зиму в чаще морозился да горб надрывал, добываючи мягкую рухлядь, — для чего?! Чтоб теперь с моих трудов жирела всякая…
— …а вот как долбанет по башке железным-то клювом…
— …твоему Болотному Деду в бороду наплюю! Белоконь небось управится и с чем похлеще…
— …и эта… ну, которая этот… малец… она же тоже… ведунья же… и Ковадло… этот… его, говорят, сам Зван обучал… этому… Защитят, будь надежен!
— А что твой Мечник?! Был Мечник, да весь вышел! Какой он теперь Мечник, ежели без меча?!
— …кто их видел-то? Ты, что ли, видывал щук, которые с лапами?..
— Да сам ты сопля боязливая!
— Это я сам сопля боязливая?! Это ты сам сопля боязливая!
Заметив, что спорящие постепенно разбиваются на две неравные кучки, причем тех, кто идти не хочет, только семеро или восьмеро (не так уж много — остальных-то без малого два десятка), Кудеслав мгновенно утратил всяческий интерес к перебранке. Он принялся высматривать Ковадла.
Ближний Званов подручный в перебранке участия не принимал. Он стоял чуть осторонь, с ухмылкой наблюдая за вошедшими в раж мужиками. К неслышно подобравшемуся Мечнику Ковадло обернуться не успел и ухмылочку эту свою погасить не успел тоже. Так и заклякла она у него на лице, только снисходительную веселость вмиг потеряла, превратилась в напряженный нелепый оскал.
— Ты только не мечтай от нагляда избавиться, — душевно, даже почти ласково шепнул Кудеслав в самое ухо Огнелюбова наперсника. — Ни ты, ни твои здесь не останетесь — при мне будете, на глазах. И пусть тебя, колдун-колотун, боги упасут от выдумывания какой-нибудь каверзы, понял? Ты запомни: я рядом буду. И ежели только ты или кто из твоих… ежели только… Что бы ни случилось, кто бы меж нами ни пытался встать, я тебя все едино достану. И умрешь ты не быстро — Родовым Огнищем клянусь. Веришь?
Все с той же принужденной улыбкой Ковадло выдавил:
— Зря ты. Мне такие твои слова обида обидная.
— Ничего, — оскалился Мечник. — За обиду я перед тобой повинюсь. В землю кланяться буду при ком захочешь. Только позже. Когда пойму, что напрасная она, обида-то.
Он легонько хлопнул ладонью по будто закаменевшему плечу слободского нарочитого мужа и отошел прочь.
Как ни коротка была эта беседа, но, когда Кудеслав вновь прислушался к галдежу сородичей, оказалось, что те спорят уже не о том, кто из них «сопля боязливая» и много ли толку от Мечника, который лишился меча.
Причину новой свары он разгадал, лишь когда вышмыгнувшая из толпы Векша проворно спряталась у него за спиной и стала требовать защиты от бесстыжих охальников да похабников.
Оказалось, что Белоконь велел ильменке к старице не ходить, а остаться на мысу. Ильменка, естественно, заартачилась, и тогда те восьмеро мужиков, которые тоже решили оставаться (конечно же, не из боязни, а по всяким разным другим хитромуд-рым причинам), принялись с весьма подозрительным рвеньем поддакивать Белоконевым уговорам. Те же, кто решился на поход к гиблому месту, затеяли возражать, справедливо полагая, что в этаком деле лучше иметь меж собою не двух ведунов, а если уж не трех, то хотя бы двух с половиною.
Хорсов лик уже канул с небес, закат побурел, будто неухоженная старая рана, и Мечник в конце концов махнул на Векшу рукой. Он лишь попросил волхва приглядывать за строптивицей. Самой же строптивице пообещал, что ежели она вздумает учинить какой-нибудь выбрык, то он, Кудеслав, завяжет ей уши на затылке тройным наузом.
Остающимся Мечник велел шуметь погромче и подольше да жечь побольше костров; а еще велел блюсти пуще зеницы ока мокшанских заручников. Поскольку люд подобрался не шибко надежный, пришлось скрепя сердце отлучить от уходящих мрачного верзилу Кощея. Овятичившийся хазарин, узнав, что не придется ему идти в страшные места, весьма искусно изобразил досаду и огорчение.
Когда уходящий отряд вервеницей потянулся через безлесный склон правого берега, Кудеслава внезапно догнал мокшанский старейшина. Догнал, ухватил за руку чуть ниже панцирного наплечника и спросил негромко:
— Ко гниль-озеро убредай?
Не дожидаясь, пока Мечник доморгается до смысла вопроса, старый мордвин заскрипел, будто сработавшаяся уключина:
— У гниль-озеро проживай плохой человек. Прячь себя. Дым — прячь себя, дров руби — прячь себя, охотись — прячь себя. Хороший человек прячь себя зачем нет. Мой человек ходи, смотри. Зима белый был, следы на белом прячь не моги. Плохой столько: вот, вот и вот… — Он трижды махнул костлявой растопыренной пятерней. — Я свой человек слал к твой человек, говори про плохой человек. Упряжей… Упр… Упреждай.
Кудеслав хмурился, пытаясь уразуметь смысл невнятной скороговорки.
— Ты, что ли, посылал упредить о плохих людях кого-то из наших? Так? Кого упреждали-то?
— Так, — закивал мордвин. — Тот твой человек с вами теперь убредай. Большой человек, носит сильный дубинка. Деревянный длинный дубинка, набалдашен железом. Еще жди! — Старик все не выпускал Мечника, волокся следом. — Плохой человек ямы копай. Ловилки. Ловилками себя охраняй. Смотри, где нога топтай. Уразвемел?
— Уразумел. — Кудеслав поклонился мокшанскому голове. — Сам буду смотреть и другим накажу. Благодарствую.
Он отвернулся и заспешил туда, где смутно темнели в сумерках спины уходящих сородичей.
Человек, носящий большую дубинку для сильных — тяжелую, значит, — с железным набалдашником.
Молот, что ли?
Какого же лешего старый мордвин вздумал предостерегать о чужих да недобрых людях именно Ковадла? Было бы уместней Яромира упредить или хоть Звана… И отчего это мокшанин решил загадки загадывать, вместо чтоб открыто и прямо назвать предупрежденного им человека? Неужели не знает имени? Или поопасался произнести его вслух, как боятся произносить имена страшных зверей, злых к человеку богов и… и колдунов?
* * *
Через ночной лес шли бесшумно и споро — особенно заладилась ходьба, когда на небо выкарабкалось Волчье Солнышко.
А потом лес кончился.
Начались болота.
Были они, болота эти, нестрашные, вполне проходимые; даже впервые попавшему в них человеку не составляло особого труда выискать верную тропу — чтоб и с нужного пути не уклониться, и ноги выше щиколоток не замочить.
В общем, не болота, а так себе. Болотца, в общем.
Только «нестрашные» — это если бы где-нибудь подальше. Это если идти ими не к гиблой старице.
Можно не верить россказням, можно даже потешаться над глупыми страхами — возле теплого очага в крепкостенной избе. Или, к примеру, светлой порой сидя на длинном голом мысу посреди спокойной да чистой реки. Или даже пробираясь болотными тропами к гнилому распроклятому месту… только ежели днем.
А так…
Когда под ногами чмокает, вздыхает, качается хлябь, а между тобой и нею лишь не очень-то надежное плетение травяных корней… Когда вокруг отражаются в бурой затхлой воде трупы и полутрупы деревьев — корявые, увечные, будто окаменевшие от невыносимой боли или от невыносимого ужаса… Когда мелкая, никчемная на вид (синице по брюхо) лужица вдруг коверкает и дробит отражение Волчьего Солнышка огромными пузырями, полными отвратной гнилостной вони… Когда с потревоженных тобою кустов осоки темными звенящими тучами взвивается изголодавшееся комарье, и этот звон, да еще недальние вопли не то филина, не то дразнящей его болотной нежити — единственные слышимые тобою' звуки… Кроме, конечно, чавканья под твоими и не твоими ногами; кроме невнятных проклятий да еще более невнятных приговорок, которые, может быть, и впрямь отгоняют Злых… Но это все людское, нетутошнее; это, как и ты, пришло сюда извне и, возможно, все-таки сумеет не сгинуть здесь без вести и следа…
Боги ведают, сколько времени, сил и мужества отнял этот переход через то, что днем даже всамделишним болотом назвать язык с трудом повернется, а ночью… Ночью для такого название вовсе пока не выдумано.
Наконец тропа пошла в гору. Под ноги все чаще стало подворачиваться сухое, твердое; деревья кругом вроде бы поздоровели; и люди зашагали веселей, легче…
Эта-то легкость-веселость и сыграла злобную шутку.
Конечно же, Мечник предупредил родовичей о «ловилках», которыми, по словам мордовского головы, охраняли себя поселившиеся возле старицы плохие люди. Может быть, если бы он — Мечник — не задержался, подгоняя отстающих, не случилось бы того, что случилось.
А так Кудеслав слишком поздно заметил, что тропа сделалась очень уж легкой, удобной… До того удобной, что мысль сойти с нее показалась бы глупостью.
Заметил.
Велел идущему перед ним мужику передать по вервенице, чтобы передовые остановились.
Слишком поздно.
Передовым шел Злоба — охотник не наипервейший, однако наверняка из первого десятка. Как он мог не распознать эту крытую привядшим дерном ловушку?
В дно ямы был вкопан тонкий — с древко рогатины толщиною — кол. Злоба даже не провалился, он вроде как сполз в ловушку, съехал спиною по земляной стенке, и все бы окончилось несказанной удачей, если б в самый последний миг беднягу не качнуло вперед. Обожженное для крепости острие пробило Злобино горло и высунулось из затылка на целую пядь — даже вскрикнуть мужик не успел.
Родовичи сгрудились над ямой. Кто-то шепотом рассказывал задним, что случилось; кто-то тихонько бранился; кто-то вспомнил слова, которые нужно говорить в присутствии умершего единоплеменника… Потом Белоконь лег рядом с ловушкой и, перегнувшись через ее край, освободил неживое тело от деревянного жала.
— Ишь, узость какая! — бурчал волхв, поднимаясь. — Нарочно на человека рыли!
Упокойника покуда оставили в яме, наскоро укрыв ее чем пришлось.
И двинулись дальше. Теперь головным вызвался быть Белоконь — он умел видеть в темноте. Злоба, впрочем, тоже умел, однако умение это его не выручило…
Наверное, дело в том, что иные вещи легче заметить именно в темноте, чем в льющейся с неба мешанине холодного, не дающего теней сияния звезд и Волчьего Солнышка. Тьма просто прячет, а эта видимость света еще и лжет.
Хранильник повел родовичей куда медленнее, чем прежний их головной. Зато волхв смог углядеть еще одну яму, а потом — натянутый поперек тропы ремень. Над ремнем, в ветвях густой ели, было подвешено короткое толстое бревно. Зацепился бы кто ногой за ременную распялку, и…
Спасибо волхву, пронесло. А ведь этакий ремешок заметить не в пример труднее, чем клапоть нарушенной дернины.
Больше на их пути не попалось ловушек. И ловушкам больше не попался ни один человек.
Отряд вышел на гребень плосковатой редколесной гривы, которая будто непомерный, расплывшийся от древности вал обтекала гиблую старицу. Впереди меж деревьями забрезжил лоскут звездного неба, которым прикинулась неподвижная вода. А правее, где грива вспучивалась невысоким пологим холмом, Кудеслав углядел слабое, почти неразличимое для глаз трепетание теплого красноватого отсвета.
Нет, это был не каганец Болотного Деда.
Это был скрадливый потаенный огонь, зажженный людьми. Зачем им понадобился огонь? Нарочно обнаруживают свое убежище — ждут кого-то? Или еще издали углядели приближающуюся опасность и манят в засаду? Могли, кстати, и не сами углядеть. Не затесался ли кто из их тайных соумыслителей меж теми родовичами, которые якобы из робости решили остаться на мысе? Затесался, а потом, обманув Кощея, ускользнул, обогнал отряд (один человек всегда сумеет опередить двадцатерых, в особенности если лучше них знает дорогу)…
Ладно, хватит изводить себя пустопорожними домыслами. Не возвращаться же в самый последний миг, убоявшись крохотного огонька! Он, огонек-то, может оказаться просто-напросто еще одним свидетельством ворожьей беспечности.
Двумя нетерпеливыми взмахами рук Мечник созвал общинников; заговорил полушепотом:
— Зарево на холме видите? Я туда проберусь с Ковадлом вместе…
Он зыркнул на Званова подручного и раздельно, с нажимом повторил:
— С Ковадлом, говорю, вместе. С тобою, значит. Прочим ждать тут. Затаитесь да слушайте: крикну филином (дважды, потом раз, потом вновь подряд дважды) — крадитесь к холму. Только не по самому гребню, а ниже, по-над берегом старицы, где еще не топь. А ежели я кукушкой…
— Сдурел?! — оборвал его чей-то сдавленный шепот. — Какая ночью кукушка?…
Кудеслав и глазом не моргнул:
— …Ежели, значит, я кукушкой куковать стану, уходите назад к мысу, да поживей. И еще: кто Белоконя-волхва ослушается, покуда я в нетях…
Он вдруг оборвал речь едва ли не на полуслове и, буркнув Ковадлу: «Идем!», бесшумно двинулся к запятнанному световою метой холму. Вообще-то Мечник хотел пообещать, что любого хранильникова ослушника, воротившись, до смерти пришибет, однако вовремя сообразил: такая угроза была бы вовсе излишней, а для самого волхва просто-напросто обидной. Нешто волхв сам пришибить не сможет? Да и не найдется среди вятичей ни единого дурня, способного в этаком месте поссориться с Белоконем-хранильником. И в любом другом месте, пожалуй, тоже. И пожалуй, не только среди вятичей. Люди — они везде люди, и мало кто захочет сам себе позлодействовать.
К холму подобрались быстро, однако даже столь недолгого времени хватило Мечнику, чтобы засомневаться, стоит ли по-прежнему подозревать Ковадла в пакостных умышлениях.
Слободской нарочитый муж с первых же шагов стал держаться так, чтоб Кудеслав при желании почти без размаха смог достать его оружной правой рукой. Двигался Званов наперсник бесшумно и неторопливо; все приказы своего спутника, которые тот время от времени отдавал шепотом или прикосновением, выполнял споро, однако же не выказывая подобострастной спешки…
Вражьего сторожевого первым углядел тоже Ковадло.
Внезапно замерев, кователь легонько щелкнул Мечника по шлемному железу (за все время только одним этим не шибко почтительным щелканьем он и выказал накипевшую на сердце обиду за Кудеславову подозрительность); щелкнул и кивком головы указал на объявившуюся близ вершины холма подвижную тень.
Они лежали у подножия огромной раскидистой ели, совершенно невидимые в копящейся под ее ветвями черноте, и неотрывно следили, как неведомый человек дозором обходит холм.
Человек…
Одет попросту, в мех да сыромятину (так об этой поре одеваются мужики и в вятичском племени, и в мокшанском, и в боги знают каком еще). Без шапки — Волчье Солнышко нет-нет да и высветит медяным сиянием всклокоченные русые волосы. В руках рогатина — коротковатая, однако же по всему видать, что очень увесистая. И ни пластинки железа на нем, ни кожаного панциря — ничего, что выдавало бы воина. Но судя по повадке, человек этот ловок да опытен в нынешнем своем дозорном занятии.
Правда, сам Кудеслав, случись ему дозорничать в таком вот месте, первый бы раз обошел холм по верху, озирая дальние окрестности, а второй — вокруг подошвы, прислушиваясь: над самой водой (хоть старичной, хоть болотной) звуки разносятся гораздо дальше и четче, нежели верховым ветром.
Нет, боги ведают чей охоронник спускаться к подошве холма не стал и на самую вершину тоже не поднялся. Не дойдя до нее (до вершины то есть) с десяток шагов, он как-то странно шагнул — словно бы не вверх по склону, а прямо перед собой — и пропал.
Что за притча?!
И зарево-то, сияние костровое, высвечивает вершину холма так, будто в глубокой яме горит… А сама вершина не то надгрызенной видится, не то…
Точно! Двугорбая она, вершина-то! Даже нет, не двух — трехгорбая.
На плоской холмяной макушке впрямь пучились три округлых бугра не бугра, куста не куста (сквозь кусты огонь бы просвечивал)… Вроде как груды валежника, с внешних сторон прикрытые дерном… Кровли землянок? Наверняка!
Сторож, стало быть, исчез между ними; между ними же и костерок…
А ведь туговато пришлось неведомым людям — целую-то зиму перебиваться в земляночной сырости! А нынче, того и гляди, вовсе подтопит. Оно, конечно, грива, да еще холм на ней… Вроде и высоко, а все же места тут волглые, водянистые.
Тронув Ковадлово плечо, Мечник указал на скат одной из землянок. Кователь мотнул головой: опасно, мол, ну да ладно, воля твоя…
Может, и впрямь он да прочие слобожане со здешними не заодно? Может. Но чрезмерная доверчивость так и выпрашивает себе нож в беззащитную спину.
И то ведь сказать: заметил колотун дозорного или знал, что он там? А тогда для чего показал? Чтобы до поры честным прикинуться? Эх, кабы старик мордвин ясней говорил!
Ан и со стариком не просто: вряд ли настолько уж плохо он владеет вятичской речью, чтоб не суметь, к примеру, молот описать попонятнее, а то и просто единым словом назвать. Нет же… «Сильная дубинка…» «Железом набалдашена…» Боится старик. И человека этого боится, и дубинки этой, а оттого не желает назвать их по взаправдашним именам. Накликать на себя опасается. Что ж, ковательский молот — орудие ведовское, страшное…
Вскочив да взбежав по склону, Кудеслав и Званов подручный приникли к выложенной дерном стороне ближней земляночной кровли. Переждали миг-другой; потом, не расслышав никакого переполоха либо малой тревоги, выглянули с разных сторон.
Единственного, самого первого взгляда хватило Мечнику, чтобы понять, отчего ворожий охоронщик не спускался к подошве холма и зачем ворогам понадобился огонь.
Костерок (маленький, но ухоженный, а уж пищи для него запасено — и десятикратно большему хватило бы на всю ночь) горел точнехонько в центре выложенного из камней Хорсова знака. И означало это, что слабенький, зажженный людьми огонек есть как бы частица животворящего пламени могучего солнцеликого бога, пламени, извечно побеждающего темень и темных.
Так-то.
Боятся, значит.
Едва ли не с прошлого лета живя близ старицы, доподлинно зная, что рассказываемая о ней жуть выдумана из чьей-то головы ради их же безопасности, — боятся!
Будто ребяты малые, свято верящие собственной небылице о том, что остатки меда из гостевой мисы подлизал Домовой!
А охоронщиков оказалось двое. Они молчком сидели возле костра и глядели в огонь. Время от времени сидящий лицом к Кудеславу кряжистый мужик лет сорока (не тот, что давеча обходил холм, — другой) наклонялся вперед, поправляя да подкармливая огонь. Тогда становилось видней видного, что несколько дней назад — может статься, при нападении на челны — выпало ему близко спознаться с чьим-то кулаком, а то и с обухом топора. Вся левая половина этой и без того не блещущей красотою рожи превратилась в огромный вздутый черный кровоподтек…
Вся левая половина…
Рожи…
Кровоподтек…
Вот оно!
Вот оно, пришедшее незадолго перед минулым полуднем ощущение крохотного ускользистого пенька-занозы: изловчись только, подцепи, сумей потянуть, и…
Тогда ощущение это спугнули Векшин обморок и потеря меча. А теперь…
Теперь удалось-таки подковырнуть, уцепиться, потащить на себя.
Лицо. Виданное прошедшей ночью лицо Кудлая, обезображенное огромнейшим синяком. Синяком, которым, по Яромировым же словам, наградил пакостного щенка сам Яромир. Синяком не менее чем двухдневной давности.
Все оказалось простого проще. Действительно, выискивая виновника бед общины, следовало сперва уразуметь, кому от тех бед выйдет наибольшая польза. Только нужно было еще держать в голове, что пользой одного может оказаться вред для другого. Нужно было обо всем догадаться еще прошлой ночью, в граде, стоя над ямой с упокойником-подменышем…
«Уж ты прости мне, Ковадло, за недогадливость, за злобу мою недавнюю! Впрочем… Может, покуда рано прощенья просить: есть же еще и дубинка с набалдашенным на нее железом»…
Да, удалось-таки подковырнуть занозинку, уцепить, потянуть. Только потянулось за нею на свет Хорсов такое, что любому, даже бывалому во всяческих былях мужику-воину, впору обеспамятовать…
А Ковадле вовсе невдомек, что вдруг содеялось с Мечником. Будто омертвел бывалый во всяческих былях воин, будто бы вот-вот обеспамятует. Даже при этаком свете видать, как побелел; шею вытянул (не ровен час заметят!); дышит, будто сом на березе; пальцы чуть ли не по самые костяшки умудрился вогнать в земляночную кровлю…
Лишь после того, как перепуганный кователь третий раз пихнул его кулаком в панцирный бок, Кудеслав наконец вспомнил, где он нынче, для чего и зачем. Переведя дух, он еще раз взглянул на охоронников, на землянки…
Да, все было действительно именно так, как показалось еще оттуда, от подножья холма. Дерном выложены лишь те скаты земляночных кровель, которые смотрят наружу, — это чтоб сторонний наблюдатель, мельком глянув на холм, не углядел бы примет людского жилья.
А сторожа, сидящая у костра, видит вокруг себя кровли из прочных жердей да наваленного на них хвойного лапника — для теплоты, значит; вроде как травяные и камышовые кровли многих градских изб. И еще видит она, сторожа, узкие зевы земляночных входов, похожих на звериные норы, и из нор этих доносится приглушенный пологами разноголосый сладостный храп (это хорошо, что доносится, — поди, конопатит охоронничьи уши).
Да, зевы узки: одному лезть, без спешки — и то употеть. А лапник сухой, давний. Вот и ладно.
Мечник обернулся к Ковадлу, мотнул бородой — все, мол, уходим.
Ушли.
Хвала богам — незаметно ушли.
Но не далеко.
Соскользнули с холма, вновь укрылись все под той же елью, и Кудеслав, отворотившись от склона и прикрыв рот ладонями, прокричал филином дважды, потом единожды, потом опять дважды — в общем, как было условлено.
На холме возле костра завозились, ругнулись невнятно (только и понять было, что ругнулись, а как, на каком языке даже — леший разберет); потом хриплый насмешливый голос пробасил невнятно:
— Эко тя пробирает! Пугатькала — и того упужался, ажио порты взмокрели…
Снова неразборчивое бормотание — видать, «упужавшийся» пробует оправдаться. Интересно, что за люди такие? Вроде и похожего языка, а все же не от Вятка… Или неближние… Ладно, пес с ними. Об этом еще гадать, что ли? Главное, обоих можно будет спрашивать по-вятичски и вятичским ухом понимать их ответы. Обоих. Но тот, который старше, должен бы больше знать.
Не дожидаясь, покуда соберутся все, Кудеслав притянул вплотную к себе Ковадла и появившегося в числе самых первых Белоконя. Притянул и зашептал:
— Нужно от охоронников избавиться. Староватого, что с битой мордой, я сам заберу, живьем. А ты, кователь, второго порешить сможешь? Чтоб и не пискнул?
Званов наперсник в ответ кивнул и тут же тихонько ойкнул: ударился виском о закраину Мечникова шлема.
Мечник собрался было вразумлять его, как да что делать с охоронником, но Ковадло прошипел ему в ухо:
— Как ты на пожилого-то кинешься, я своему камень в голову брошу. Ладно получится?
— Ладно. Только гляди у меня! Ежели что…
Кователь лишь плечами пожал.
— Может, я вместо него? — предложил Белоконь, но Кудеслав стиснул пальцами волхвово плечо:
— Нет уж. Тебе и тут дело: вели мужикам охватить холм облавой, и как засветится наверху, бейте тех, которые станут выбегать. Понял? Только озаботься, чтоб еще хоть одного бы живьем…
— Что засветится? — спросил волхв.
— Увидишь, — нетерпеливо ответствовал Мечник. — Ну все. Пошли, кователь! И гляди, гляди у меня!
Снова вершина холма, снова приглушенный храп из черных земляночных нор и отсветы Хорсова оберегательного огня, мечущиеся по сумрачным лицам стражей.
Не дремлют стражи. Позевывают в кулаки, то и дело принимаются злобно тереть глаза, однако же не поддаются сонливости. И оружье у каждого наготове, под правой рукой: у одного рогатина, у другого короткое копье-дрот — это как раз у пожилого. С понятием мужик. Коли внезапно набросятся, да еще не издали, таким копьецом куда ловчей отбиваться, чем топором или той же рогатиной.
Ничего, небось не успеет.
Мечник кивнул кователю, и они беплотными тенями с двух сторон обогнули кровлю землянки.
В тот же миг Кудеслав забыл обо всем, кроме сидящего к нему боком пожилого охоронника.
Ноги властно и зло отшвырнули от себя землю, распластав бронное Мечниково тело в длинном прыжке; правая ладонь с лету накрыла губы и нос намеченной жертвы, не давая ей ни вздохнуть, ни крикнуть; пальцы левой руки впились в толстый волосатый затылок…
В следующее мгновение, уже услыхав, как негромко и сухо хрустнула голова второго стража под Ковадловым камнем, Мечник дернул головой, метя налобником шлема в макушку схваченного человека. Тот обмяк, запрокинулся навзничь, валя на себя не торопящегося ослаблять хватку напастьника.
Несколько мгновений Кудеслав и Званов наперсник выжидали.
Но все вроде бы прошло удачно и тихо. Землянки сочились все тем же безмятежным храпом.
Хвала богам, Навьим да Радуницам — удалось.
Мечник подманил Ковадла и велел ему тащить оглоушенного стража вниз, где свои родовичи и Белоконь. А сам, даже не удосужившись глянуть, выполняется ли этот его приказ, подошел к Хорсову очагу и навалил на низкий, но сытый да крепенький огонек едва ли не треть запасенного охороною хвороста.
Потом обхватил убитого младшего сторожа, подтащил ко входу в ближайшую из землянок и заткнул этот самый вход мертвым телом. Непрочной, конечно, получилась эта препона, однако же первому, кто полезет наружу, придется с ней повозиться.
Если же наружу будут не лезть, а ломиться, отпихивая друг друга…
А ведь будут!
Кудеслав вернулся к костру. Огонь креп и дичал; пламя жадно вгрызалось в обильную негаданную поживу.
Попросив прощенья у Хорса (чьи бы там руки ни выкладывали божеский знак, огонь все-таки посвящен Светодарителю), Мечник вынул из очага несколько пылающих головней и принялся совать их в кровли землянок.
Ох и быстро же занялась сухая хвоя! С ревом, треском, с яростным подвыванием… В считанные мгновения на месте земляночных кровель взвились три вервием завивающихся столба неистового синеватого пламени. Шевелящийся круг ярого света дотянулся почти до самого берега старицы. В древесных кронах загомонили просыпающиеся птицы. А ведь пламя лишь разгоралось…
Кудеслав поспешно спускался туда, где меж общинников, охвативших холм редкой прерывистой цепью, высилась белоснежная фигура опирающегося на посох волхва. Хотя нет, не была она белоснежной, фигура эта: полыхающее вражье жилье оплескивало ее то желтым, то оранжевым, то кроваво-багряным трепетным заревом.
Мечник успел добраться до середины спуска, когда на вершине холма объявились первые люди. Собственно, «первые» — это неверно. Первые оказались и последними. Всего-то и сумели вырваться из-под оборотившихся огненными вихрями кровель пятеро или шестеро. А остальные…
Остальных не было видно, зато было их очень хорошо слышно — и Мечнику, и тем, кто стоял под холмом. Страшно, невыносимо, пронзительно выли люди, проснувшиеся в чадном огне.
Да, они были врагами общине; они убивали родовичей Кудеслава; они пытались лишить племя всего добытого ценою тяжких зимних трудов; по их вине сорвалось вешнее торговое плавание; по их же вине приступала к градскому тыну мордва…
Да, во время странствий с урманами Мечнику приходилось участвовать в похожих делах и слыхивать похожие вопли…
Все правильно.
Но…
Но…
Но…
К счастью, это продолжалось недолго. Из-под кровель-костров лился в земляночные норы тяжкий белесый дым — жгучий, удушливый, смертный. Вой и визг тех, кто живьем пекся в выедающем рты и глаза угаре, сменились хрипами, надрывным мучительным кашлем… А потом осталось слышимым лишь безумное ликование пламени.
Мечник, замерший было на ярко высвеченном, голом склоне холма, вершина которого по Мечниковой же воле превратилась в огромный погребальный костер, опамятовал, лишь когда мимо него прокатился вниз, к подножию, один из спасшихся… да нет, не спасся он, а лишь на пару мгновений пережил своих угоревших собратьев.
Стоявшие под холмом Кудеславовы родовичи, которые меньше слышали, а главное, не своими руками пожгли хоть и ворожих, а все-таки живых людей, опамятовали прежде самого Кудеслава.
Тренькнула тетива, другая; весело да коротко прогудели стрелы, и едва не сбивший Мечника с ног голый мужик, вскрикнув, ткнулся лицом в поросший редкотравьем песок.
И еще один похожий вскрик донесся откуда-то с другой стороны холма. А потом еще один. А потом — пронзительный вопль, обрубившийся коротким хряским ударом отточенного железа в живую плоть.
Услыхав за спиною стремительный налетающий топот, Кудеслав отпрыгнул, крутнулся на месте, хватаясь за рукоять меча. Но меча у него больше не было.
Мимо пронеслись двое — похоже, последние из спасшихся от огня. Один в красной хазарской рубахе, второй вовсе голый, зато с топором в руках.
Кинувшись следом, Мечник заорал:
— Живьем! Одетого непременно живьем!!!
Его не услышали. Именно в этот миг с треском просела одна из кровель; к небу еще выше прежнего вскинулся чадный багровый вихрь…
А вот другой крик услыхали все оцепившие подошву холма со стороны старичного берега. Один из родовичей, повернувшись спиною к склону, отчаянно выкрикивал что-то веселое, указывая пальцем на прибрежную заросль камыша — продолжавший крепнуть пожар высветил наконец и ее.
Меж камышовыми стеблями виднелся острый вздернутый нос большого челна. За ним смутно темнел другой. Наверное, и все прочие были там же.
Вот оно, общинное достояние!
Нашли!
Возвратили!
Никто уже не помнил о ворогах. Редкая цепь общинных воинов разорвалась, оборотилась к старице. Двое-трое Мечниковых родовичей кинулись ломиться сквозь камыши, торопясь пощупать обретенные челны своими руками, — куда только подевался страх перед Болотным Дедом да железноклювыми воронами!
А два уцелевших врага добежали почти до подножья, и тот из них, кто был с топором, мчался прямиком на словно бы заснувшего Белоконя.
Выдернув из-за голенища нож, Кудеслав рванулся на помощь волхву. О топоре обезмеченный Мечник то ли забыл, то ли просто не поднялась рука взяться за хозяйственную вещь как за оружие (может, еще и горшок напялить на голову вместо шлема?!).
Он бы успел — ну, не он, так нож, готовый серой ластовицей вырваться из уже вскинутой для броска руки.
Но волхв справился сам.
Внезапно очнувшись не то от дремы, не то от каких-то тягостных раздумий, хранильник обеими руками приподнял посох, будто бы отпихнуть хотел размахнувшегося топором мужика. А через миг Мечник собственными своими глазами увидел конец волховского посоха, который выткнулся из голой спины нападавшего. Успел, значит, хранильник за время праздного ожидания снарядить посох подарком изверга Слепши…
Тем временем красная рубаха умелькнула вдоль берега старицы по направленью к реке. Вятичский воин, оказавшийся на пути беглеца, не то что ловить его не попробовал — оттолкнул даже, спеша туда, куда и почти все прочие: к челнам.
Вдогонку последнему уцелевшему ворогу бросился один Мечник.
Хазарская рубаха… Поди, не прост человек, одетый в то, что даже из Волковых мог позволить себе только сам Волк. Не прост… Боги ведают, удастся ли стрясти хоть что-нибудь путное с языка уже захваченного охоронника (которого, кстати, вполне могли упустить ошалевшие от радости братья-общинники). Удастся — не удастся… Упустили — устерегли… Плевать. Этот, в рубахе-то, наверняка знает куда как больше!
Беглец ни разу не оглянулся, однако же он наверняка слышал настигающий хруст валежника под Мечниковыми сапогами.
Слышал…
Что же с того? Босиком да без штанов даже этакой светлой ночью по лесу не больно побегаешь… Впрочем, нет — именно больно. Кудеслава и то весьма ощутимо хлестали ветви, беглеца же наверняка секли в кровь.
Обтянутая красным спина мелькала совсем близко. Мечник уже примеривался, как бы ловчей ухватить добычу, когда добыча эта вдруг резко метнулась в сторону.
Кудеслав в своем панцире да шлеме был куда тяжелее. Не сумев повторить прыжок беглеца, он пробежал еще несколько шагов по прямой; нога его обо что-то запнулась, над головою послышались шелест, треск…
В самый последний миг сообразив, что случилось, Мечник изо всех сил прыгнул вперед, выворачиваясь из-под рушащегося на голову бревна-давилки.
И тут же перед Кудеславовым взором полыхнуло ледяное свирепое пламя; с оглушительным звоном лопнула небесная твердь, осыпаясь на землю жгучим угольем звезд… И обезмеченного Мечника проглотила самодовольная неспешная тьма.
* * *
Он шел по бескрайней равнине, утопая по колено в жухлой бурой траве. Он шел и шел, а в невообразимой дали так же спокойно и непреклонно уходил от него горизонт. И до самого горизонта на равнине не было ничего, кроме идущего невесть куда Мечника Кудеслава, кроме умирающей осенней травы… Нет, там был еще ветер.
Промозглый осенний ветер, порывистый, злой, оседающий на лице и на тусклых пластинах панциря несметным множеством мельчайших капель прозрачной дождевой влаги.
А еще было небо. Низкое, серое, косматое небо. Такое же плоское, как равнина, над которой оно повисло. Такое же бескрайнее.
И еще были голоса. Прозрачные, смутно знакомые, они что-то рассказывали, объясняли, предупреждали о какой-то большой и непоправимой беде…
Он жалел эти голоса, он жалел их почти до слез, потому что не мог остановиться, прислушаться; не мог утешить, объяснив, что не боится никаких бед, — разве способна выискаться беда страшнее той, которая уже приключилась с умершим? Но даже если и способно выискаться что-то непоправимее смерти — все равно. Он, Мечник Кудеслав, не боится и этого.
Потому что с ним опять его меч — привычно оттягивает пояс, тяжело и спокойно похлопывает по бедру, и раз они вместе здесь, на этой равнине, под этим небом с мутным белесым пятном вместо Хорсова лика, под этим влажным свирепым ветром, — раз они вместе здесь, то ничего плохого случиться с ними не может.
Наверняка такое объяснение успокоило бы заботливые добрые голоса, вот только нельзя разговаривать, нужно идти. Вперед да вперед, путаясь сапогами в вялой траве, сгибаясь под пронзительными порывами ветра.
Все вперед да вперед. По этой бескрайней щели между равниной и небом. За уходящим невесть куда горизонтом. Вперед.
А потом там, далеко, забрезжила огненно-красная точка. И он почему-то понял, что это человек. И еще почему-то понял, что человек этот ждет его.
Мечника Кудеслава.
Точка стремительно росла, будто бы неведомый человек не просто дожидался Кудеслава, а со всех ног мчался навстречу.
Но тот человек не мчался навстречу.
Тот человек стоял, скрестив руки на могучей груди, обтянутой алым полотном хазарской рубахи.
Стоял и ждал.
Незыблемо.
Спокойно.
Это был Волк.
Кудеслав подошел и остановился перед ним, а Волк ощерил длинные волчьи клыки, полыхнул в Мечниково лицо чадными угольями горящих зрачков и сказал:
— Здрав будь, мертвый!
А потом сказал:
— Не наскучила ли тебе такая жизнь, мертвый брат-воевода?
А потом еще так сказал:
— Думай!
В Волковой руке будто бы сам собою появился кривой хазарский меч; а в Кудеславову руку будто бы собственной волей впрыгнул меч скандийской работы…
Они кружили, будто отплясывая замысловатый, путаный танец; топтали траву, щерились в глаза друг другу… нет, враг другу… нет же, нет — враг врагу!
А потом их клинки встретились, и небо расколола ослепительная гремучая молния.
Метался ветер, мотались-стелились метелки трав, над головою мчались куда-то перепуганные мохнатые тучи, и Волк с Кудеславом тоже метались, стелились, прыгали в неистовой пляске боя, кромсая отточенным железом косые струи дождя…
И вдруг для Кудеслава все кончилось.
Дождь, молнии, злобный лязг сшибающихся клинков — всего этого как не бывало. Все стало по-прежнему.
Прежняя равнина. Прежнее небо. Прежний ветер.
И Волк по-прежнему щерил Кудеславу прямо в лицо клыкастую пасть. Вот только скандийский клинок почти по самую рукоять засел в Волковой груди. По рукоять, за которую крепко держался Кудеслав Мечник.
Волк сказал:
— Ты победил.
И еще он сказал:
— Ты уверен, что победил.
И еще вот как он сказал:
— Если ты уверен, что победил, — победили тебя.
А потом круто повернулся, наматывая травы на голенища узорчатых хазарских сапог, и рукоять засевшего в ране скандийского меча вырвалась из Кудеславовых пальцев.
Мечник стоял и смотрел на острие клинка, торчащее из спины удаляющегося Волка.
А Волк говорил:
— Меч хазарский звенел о скандийский меч. А чьи ладони держались за рукояти?
И чуть тише:
— Он храбро сражался за благополучие племени. Смилуйтесь над ним, боги, спрячьте от него лица врагов.
И совсем тихо:
— Уходи. Здесь тебя еще не хотят.
Кудеслав отвернулся и зашагал обратно.
По бескрайней щели между равниной и небом.
Путаясь сапогами в вялой траве.
Сгибаясь под пронзительными порывами ветра.
Только горизонт теперь шел навстречу.