Книга: Смилодон
Назад: Пролог Фрагмент третий, поясняющий предыдущий
Дальше: Один лень из жизни Василия Гавриловича

Пролог
Фрагмент четвертый

Весна выдалась ранняя — с влажными фаллосами сосулек, с вонью оттаявших сортиров, с шумными, мутными ручьями. Снег к середине мая лежал лишь в глубоких распадках, и уже зеленела листва, весело и беззаботно старались на ветках пичуги. Природа готовилась к лету. Северному, быстротечному, оглушающему комариным писком.
Буров тоже готовился, зря времени не терял — березовым дегтем просмолил сапоги и пропитал пятки, добыл на кухне нутряного сала, чтобы тщательно втереть в каждую пору тела, подтянул все пуговицы и крючки, достал перчатки и накомарник, зэкам не полагающийся. А вот насчет провизии решил не заторачиваться — до цели, если верить шаману, три дня пути, и двигаться разумнее налегке, за счет внутренних резервов, не отвлекаясь и не теряя времени на набивание желудка. Да и на марше нет ничего поганей несбалансированного питания. Хрен с ним, была бы кость, а мясо нарастет. Еще Буров достал хлорки — от собак, засмолил от влаги спички и довел до совершенства длинную, изготовленную из рессоры заточку. Не какой-нибудь там ступик, которым хлеб режут, — внушительную, с упорами и кровостоками. Свинокол еще тот, гвоздь-двухсотку рубит, как сахар. Спасибо Зырянову, не забоялся, от души замастрячил в промзоне. Да, Зырянов, Зырянов… Проверенный, крученый кент. Немногословный и надежный, как скала. С таким можно и в разведку. Однако, если верить шаману, не в бега.
— Сам загнешься и Ваську угробишь, — только-то и буркнул тот, когда Зырянов намылился с Буровым. — Терпи, однако, парень. Через год и восемь месяцев законно уйдешь, по УДО. Терпи, однако… — Помолчал, сплюнул, посмотрел в задумчивости на розовую харкотину. — А я сдохну скоро. Дух-хранитель сказал. Сегодня ночью приходил, во сне. Каркал шибко, к себе звал…
Ну что тут скажешь. Посмотрел Зырянов на шамана, тяжело вздохнул да и отдал свои лучшие, из настоящей байки, портянки Бурову.
— На, брат, владей. И мотай потуже.
А смердящий паровоз зоновского бытия все катился по своим кривым рельсам. По утрам у вахты лагеря происходила обрыдлая, долгомотная суета: начальнички конвоев получали зэков для конвоирования на место работ. Проводили пересчет, сверялись с лагерным нарядчиком, кричали грозно, повелительно, во всю силу прокуренных легких:
— Внимание! В пути следования не растягиваться, не разговаривать, шаг влево, шаг вправо — считаю побег, оружие применяю без предупреждения. Марш!
Им вторили охранные, натасканные вцепляться в глотку овчарки, — исходя пеной, слюной и бешеной ненавистью. Лучшие друзья человека, такую мать. Из ворот шеренгами понуро выходили зэки, пятерками, вразвалочку, с интервалом в метр. Щурились на ласковое солнышко, сплевывали на траву, с руганью рыгали, трудно переваривая утреннюю бронебойку. Еще один день… Насрать, что ясный, благоухающий хвоей и цветами. Все одно — как в песок. Впустую, коту под хвост, мимо жизни. Когда еще с чистой совестью-то на свободу…
И было такое же светлое, но не радостное утро, когда зэков погнали на дальнюю деляну, проводить подчистку — штабелевать разделанные хлысты. Буров шел легко, дышал полной грудью и мысленно, незаметно улыбаясь, прощался с лагерем. Все — хана, амба, аллес. В зону, как бы там ни было, он уже не вернется. Хватит, достало. Лучше уж калибр пять сорок пять и собачьи клыки, чем это прозябание, называемое жизнью. В которой только вонь, педерасты и подполковник Каратаев. В нее он больше не вернется. По крайней мере живым.
Тявкали, оскаливая пасти, собаки, загребали сапогами конвоиры, тукал дробно, добывая харчи, дятел-стукач. Шли зэки. Наконец — вот она, деляна, вот он, фронт работ. Круглое таскать, квадратное катать…
— Выход за периметр — стреляем без предупреждения! — бригаду, оцепив, охватили инструктажем, бугор из расконвойников расставил зэков, блатные расположились у костра и принялись варить чифир в консервных банках. Пошла мазута…
Буров не спеша оттаскивал хлысты, внутренне настраивался, посматривал по сторонам. Тайга была чистая, сухая, без бурелома. Он пойдет сразу, рывком, вон туда, в направлении сопки. Если, конечно, не положат очередью. Хотя навряд ли, не должны. Слишком уверены в себе, да и расслаблены не в меру. На собачек своих полагаются. А собачки эти, между прочим, очень даже посредственных кондиций, видывали мы зверюшек куда посерьезней. Карай, судя по всему, приучен брать за глотку, Урал, видимо, кидается прямо в ноги. Ладно, будем посмотреть, как это у них получится. Эх, уйти бы только до первого распадка да и запутать следы, а там — от мертвого осла уши будут вам, а не Вася Буров. Портянки от Зырянова накручены туго. Направление известно, дыхалки хватит. Попробуйте, ребятки, поймайте спецназа. Флаг вам в обе руки, паровоз навстречу.
А “ребятки” тем временем в нарушение всех уставов тоже развели костер, с чувством закурили “Приму” и, привязав к березе заткнувшихся собак, принялись вести разговоры. О чем? Да уж не о караульной службе. О бабах, о доме. О том, сколько дней до приказа. Остонадоело все, достала служба…
— Ну что, брат, курнем? — предложили Бурову товарищи по бригаде, но он, отказываясь, покачал головой:
— Попозже чуток. Надо бы дровец в костер подкинуть. Гля, какая жаркая жердина… — и, резко выдохнув, концентрируя всю силу золи, запустил еловый дротик ближайшему охраннику в шею. Не дожидаясь, пока тот рухнет, вырубил надолго второго и по-медвежьи, прижимаясь к земле, напористо рванулся в тайгу. Причем не просто так, а “лесенкой”, стремительно смещаясь вправо и сбивая линию прицеливания. Без навыка не очень-то и попадешь. А следом уже слышалось рычание и жадный, исступленный лай — это Караю не терпелось всадить клыки Бурову поглубже в загривок. Только холодно сверкнула сталь — и потянулись песьи кишки по рыжей прошлогодней хвое. Что-что, а резать по живому Буров умел. Да и собачек, честно говоря, не очень жаловал. Он ведь кто? Кот. Только огромный, саблезубый, кормящийся не на помойках. На дух не выносящий легавых пустобрехов. Драку заказывали? Пожалуста!
Урал, нюхнув парящей крови, мгновенно потерялся, заскулил и, не рассчитав прыжка, бросился не в ноги, а на грудь. С ним Буров тоже миндальничать не стал — с ловкостью поймал за хвост, придержал за холку и сломал на колене позвоночник. Не Герасим, слава богу, да и обстановочка не та. Не у барыни на деревне. Не до сантиментов.
Обстановочка действительно накалялась. Охрана наконец протерла мозги и открыла сумасшедшую пальбу. Гулко раздавались очереди, разрывая тишину тайги, пули вразнобой секли кисточки мохнатых елей, с чмоканьем вонзались в плотные, сразу же пускающие слезу стволы. Только мимо, мимо, мимо. И поздно, поздно, поздно…
“Вас, ребятки, еще гонять и гонять. Ни хрена не можете”, — Буров ухмыльнулся, перевел дыхание и пошел стремительной спецназовской рысью — стелящейся, беззвучной, в оптимально экономном темпе. Через пару верст он описал петлю, тут же нарисовал другую, радиусом побольше и, обработав место выхода заныканной хлоркой, спокойный и целеустремленный, продолжил бег. Пусть потом собачки носятся кругами, тычутся носами в вонючий, забивающий нюх порошок. Не кайенская смесь <Махорка с мелко перетертым перцем, один из лучших антисобакинов.>, конечно, но и то хлеб. Эх, намазать бы на него еще толстый слой горчицы <Горчичный порошок также считается отличным антидогом.>… Так, работая не только ножками, но и головой, Буров отмахал верст двадцать пять, перешел на шаг, успокаивая дыхание, и, облюбовав местечко поуютней, разрешил себе остановиться. Вытянулся на спине, уперевшись сапогами в ствол березы, полностью расслабился и замедлил дыхание. Полежал минут пятнадцать, представляя себя огромным, нежащимся на солнце котом, чувствуя, как тело наполняется упругой, не знающей удержу энергией. Потом поднялся, догола разделся и положил одежду в муравейник, мощно возвышающийся в человеческий рост у кособокой замшелой ели. Лучше дезинфекции не придумаешь. Да и сам ухватил горсть-другую мурашей, раздавил, жалея, и растерся терпкой, пахнущей ядрено массой. Постоял на ветерке, обсыхая, взял одежку, очищенную от вшей, осмотрел, натянул и в прекрасном настроении побежал себе дальше. Пока — тьфу-тьфу-тьфу — все складывается наилучшим образом, и время, похоже, работает на него. Да здравствует бардак голимый в славных внутренних войсках. Пока ребятки конвойные отстирают штаны, вызовут по рации розыскную группу, пока та соберется, пока инструктора-кинологи поставят своих собачек на след… Это еще вопрос — возьмут ли те барбосы его. Безветренно, солнечно, жарко и сухо <Солнце, высокая температура, штиль и низкая влажность негативно сказываются на работе собак.>. Погодка как на заказ.
Однако ближе к вечеру Буров помрачнел и, невзирая на усталость, предательски накапливающуюся в мышцах, заставил себя двигаться без отдыха — небо затянулось дымкой и пошел мелкий, моросящий дождь. Самая лафа для грибников, рыбаков и розыскных мухтаров. А ведь впереди еще ночь — время самого обострения собачьего чутья. Вот черт, привело же боженьку на небе мелко обоссаться…
Буров шел всю ночь. Медленно, держа на уровне лица, чтобы не расстаться с глазами, согнутую руку и подгоняя себя мыслью, что самый трудный первый день, а потом, по мере втягивания, будет легче. Странно, но от этой мысли становилось еще труднее. Да, жизненные передряги, возраст и время, проведенное на зоне, давали себя знать. Слишком много тяжести скопилось на душе.
К утру дождик перестал, зато как нарочно подул ветерок — собачье везение продолжалось <Розыскные собаки показывают лучшие результаты при легком ветре со скоростью до одного метра в секунду.>. Похоже, кто-то там на облаках решил и впрямь отдать Бурова на растерзание Фемиде. Натурально, на растерзание. Догонят — собаками порвут. Или спецом подстрелят, отрежут раненому кисти рук и только уж затем, в последнюю очередь, голову. Медленно, тупым штык-ножом. Для опознания. Не волочь же зажмурившегося зэка по лесам. Слишком много чести.
— Хрен тебе собачий! Почем там опиум для народа? — было часов одиннадцать утра, когда Буров погрозил куда-то вверх, скверно ухмыльнулся и дал себе поспать. Минут этак сто двадцать. На пышной, сложенной из еловых лап, благоухающей хвоей перине. А потом было: нерадостный подъем, куцая зарядка, чтоб скорее проснуться, и опять бега, бега, бега… По торжествующей, полной жизни, опостылевшей тайге. Жутко хотелось есть. До судорог в желудке, до тошноты. Тем паче что пищи вокруг завались. Вот она, жратва, прямо под ногами — прошлогодняя брусника и клюква, кедровая падалка, черви, жучки, паучки. Рыбка плещется-играет в безымянных речках. На угольке ее, родимую, да с растертой берестой… Только нельзя. Самая зараза — это дробное, нерациональное питание. Больше потеряешь энергии, чем получишь. Нечего нагружать желудок. Да и некогда. Вперед, вперед, вперед… И Буров заставлял себя переть дальше, невзирая на голод, усталость и скверные предчувствия. Лавировал беззвучно меж могучих стволов, оглядывался, вслушивался, ориентировался по солнцу и Полярной звезде. Бежал на автомате, не думая ни о чем. На сердце не осталось ничего, кроме ярости, ненависти и желания выжить. Так себя, наверное, чувствует тигр, уходящий от погони. Саблезубый, красный, держащий в зубах свою свободу…
А потом тайга закончилась и пошли мари. С одуряющим запахом лишайников, перегнивших мхов, трав и голубики, с выматывающим душу жужжанием гнуса, с болотами, где коричневая вода поверху затянута поволокой плесени. Унылое однообразие, никаких ориентиров. Только одиночные корявые лиственницы, то ли еще живые, то ли уже скрученные ветром насмерть. Качнешь такую летом, еще не опушенную листвой, да вдруг и вырвешь неожиданно, а под корнями у нее белым-бело. Снег-снежок, лед-леденец. Тоска. Походишь в мареве день-другой, нанюхаешься болотной пряной прели — и все, амба, хана, кайки. Психика не выдерживает, жить не хочется. Ломаешься, как спичка.
Однако Буров за жизнь держался крепко. К вечеру второго дня он выбрался из царства гнуса, разнотравья и загнившей воды, разрешил себе немного поспать и снова, чутко вслушиваясь, двинулся лесными тропами. Тайга вскоре пошла какая-то странная, низкорослая, изогнутые деревья стояли облезлые, как при линьке петухи. Интуитивно, по каким-то неподдающимся определению признакам, ясно чувствовалась близость предгорья. Все верно сказал шаман, все точно…
“Еще немного, еще чуть-чуть”, — возликовал Буров, невзирая на сгущающуюся темноту, прибавил шагу, но тут же, умерив радость, выругался и бросился под ближайшую ель. Его чуткое ухо уловило посторонний звук. Раскатистый, стремительно приближающийся, басовито сотрясающий ночные небеса. Вертушка. Вертолет. Вроде бы МИ-4. Ну да, точно, четверка. Смотри-ка, старушенция еще летает. И хрена ли ей здесь, на ночь глядя? Уж не по его ли душу? И не дай бог кто-нибудь еще сечет в ноктовизор <Прибор ночного видения.>сверху… Да, похоже, инструктора-кинологи у вэвэшников не такие уж и мудаки, поставили-таки барбосов на след. Эх, “скрылевку” <Специальная, не пропускающая теплового излучения тела накидка конструктора И.Скрылева.>бы сюда или на худой конец простыню. Мокрую, белую <Тоже помогает от ноктовизора.>. Завернуться в нее и изображать описавшуюся моль. Шутковал Буров про себя, крепился, а собственно, радоваться особо было нечему. Если его сейчас засекут — а это уж как пить дать, к гадалке не ходи, — то утром вертолет высадит розыскную группу, собачки примут след, и все, финита ля комедия. Ночью навряд ли сунутся, сфинктер тонковат. Будут, скорее всего, ждать рассвета. А значит, резюме одно — вперед. Обратного хода нет. Времени, чтобы сопли жевать, тоже.
Вертолет между тем покружил-покружил, сделал боевой разворот и оглушительно, и, как показалось Бурову, торжествующе рыча, убрался. Все стало тихо в тайге, только ветер шелестел в кедровых лапах да ухал где-то отмышковавший филин. Его время. Ночь. Ясная, с полной, круглобоко выкатившейся на небо луной. В ее призрачном свете кедры казались седыми великанами, величественными и нереальными. Завораживающе красивыми…
Только Бурову было глубоко плевать на красоты природы, он двигался вперед с упорством загнанного зверя. Предчувствие его не обмануло — лес поредел, перешел в предгорье, характер местности менялся на глазах. Идти вскоре пришлось через курманы — стотонные глыбы, одетые в кедрач. Они, эти глыбы, играли, раскачиваясь, и каждый промах, неверный шаг давал ощущение почище, чем на американских горках. Чувство последнего в жизни шага. За которым — ничто. Так, поневоле участвуя в этом дьявольском аттракционе, Буров прошкандыбал всю ночь и аккурат перед рассветом вышел к Кровавой скале. Точь-в-точь такой, как ее описывал шаман — отвесной, словно вырубленной топором, цвета киновари, с остроконечной, словно бычий рог, вершиной. Перед ней идеальным полукругом лежала каменистая пустошь, границу ее отмечали небольшие, вытесанные из гранита пирамидки. Шаман называл их ошо — вехами, знаками жизни. А еще он рассказывал, что раньше у Кровавой скалы находилась Золотая баба, ее в незапамятные времена поставил туда верховный бог Ур. Чтобы забирала на себя все людское зло и отправляла его на небо, очищая землю. Так продолжалось долго, многие тысячи лет. Потом Золотой бабы не стало, и некому теперь справиться со злом, скопившимся за вехами ошо. Плохое сделалось место, опасное, однако. Только Айыы-шаманы и Великие воины могут появляться здесь и заходить в пещеру Духов, чтобы Мать Матери Земли Аан открывала им двери в другие миры. Трусам, педерастам и ментам путь сюда, однако, заказан.
“Ну что, пойдем знакомиться с такой-то матерью”, — Буров хмыкнул, переводя дыхание, высморкался и тут же обостренные рефлексы заставили его броситься бежать. Спотыкаясь, падая, из последних сил. На пределе возможностей.
В воздухе ясно слышался лай. И не просто лай, а исступленное, захлебывающееся, с судорожными повизгиваниями тявканье. Это значит, что псари-кинологи на всю длину отпустили по водки, и собачки, как ополоумевшие, рвутся с них по его, Бурова, душу. Судя по гаму, барбосов с полдюжины, от всех не отмахнешься. Да и пока суть да дело, вэвэшники подтянутся. В скверном настроении, с калибром пять-сорок пять. Да, ситуевина.
“С одесского кичмана бежали два уркана”, — Буров как на крыльях долетел до границы, отмеченной ошо, остановившись на миг, вытащил заточку и, с легкостью перешагнув невидимую грань, рванул из последних сил к скале. “Великие мы воины, такую мать, или нет?”
Ноги его подгибались, пот заливал глаза, из оскаленного, широко открытого рта вырывалось судорожное хрипение. Очень похожее на предсмертное. Однако подыхать Буров пока что не собирался. А если уж придется — то в тесной компании. На бегу он поудобнее взялся за нож, мысленно настроился на последний решительный бой и все крутил, крутил головой, оглядываясь назад. Словно ас-истребитель. Ну, где же вы, собачки, лучшие друзья человека? А вот, наконец появились. И верно, полдюжины, шесть хвостов. Шесть зевлоротых, отверстых пастей, двадцать четыре сильных лапы, а уж клыков и не сосчитать. Разъяренные, взмыленные, готовые убивать. Ближе, ближе, ближе. Рычание, пена, горящие глаза. Не домашние животные — зверье. Только вдруг все резко переменилось. Добежав до невидимой черты, отмеченной вехами ошо, псы словно налетели на какую-то стену — заскулив, остановились, сникли, поджали хвосты и принялись выть. Словно по покойнику. Однако уж во всяком случае не по Бурову. Сразу воодушевившись, тот прибавил шагу и направился к треугольному, в обрамлении мхов, неприметному отверстию в скале. Скорее всего, это и был вход в пещеру Духов, где обреталась та самая Матерь Матери. Самое время познакомиться с ней…
Душераздирающе скулили псы, мчался на седьмом дыхании Буров, солнце величаво выплывало из-за красно-кровавой скалы. А у заповедной, помнящей тысячелетия пустоши появились между тем гвардейцы-вэвэшники. С ходу было сунулись вслед за Буровым, однако сразу же утратили весь свой пыл и, растерявшись, сбившись в кучу, замерли. Правда, в отличие от псов, без повизгиваний, организованно и молча. Не понимая, откуда взялся этот безотчетный, не поддающийся оценке ужас.
— Противник слева! К бою! — справился все же с неуставной эмоцией лейтенант, проглотил слюну и вяло приказал: — Снайпер, огонь!
— Есть! — бледный как полотно ефрейтор вздрогнул, сняв с предохранителя СВД, с клацаньем дослал патрон, изготовился, прицелился, нажал собачку. Выругался, дернул затвором, снова надавил на спуск. Ничего. Только страх, пот в три ручья, дрожь в пальцах да щелканье бойка. Осечка. Еще одна. Еще. Это у надежной-то, проверенной временем винтовки Драгунова…
А Буров тем временем достиг скалы, убрал заточку, глубоко вздохнул и, не испытывая ничего, кроме одуряющей усталости, нырнул в узкий, в обрамлении лишайников, лаз. Замер на мгновение, осматриваясь, удивленно присвистнул и побежал вперед по уходящей вглубь галерее. Шаман так и говорил — сигай смело, небось не споткнешься. Фонарь там без надобности.
Фонарь действительно был не нужен. Пол, стены и потолок, видимо покрытые светящимися бактериями, излучали тусклое багровое сияние.
“Да, интим еще тот”, — Буров втянул ноздрями влажный воздух, хотел было плюнуть, но сдержался, проглотил тягучую слюну и даже не заметил, как очутился в громадном — девятиэтажный дом построить можно! — зале. Истинные размеры его терялись в полутьме, потолок был в сталактитах, стены — обильно усыпаны кристаллами гипса. Он совсем неплохо подошел бы под пещеру Алладина.
“Ну, красота!” — Буров зачарованно застыл, тронул кальцитовый натек и вдруг непроизвольно обернулся. Всматриваясь, затаил дыхание, приоткрыл, чтобы лучше слышать, рот — инстинкт подсказывал ему, что он здесь не один. Кто-то был там, в багровом полумраке, в самой глубине пещеры. Буров явственно почувствовал интерес к своей персоне, внимательную настороженность, сменившуюся расположением, сразу же ощутил спокойствие и умиротворенность, а когда на сердце сделалось тепло, то ничуть не удивился голосу, тихому и манящему:
— Иди, я покажу тебе дорогу. Иди.
Казалось, этот голос раздается прямо в голове и звучит волшебной, туманящей рассудок музыкой.
И Буров пошел. Ноги его как бы плыли в стелющейся редкой дымке, словно он брел по мутному, ленивому ручью. Что-то странное было в этом тумане, непонятное. Он существовал как бы сам по себе, не признавая законов термодинамики, не образуя турбулентных следов, не замечая ни воздуха, ни твердых тел. Словно был живым. Он наливался мутью, клубился, густел на глазах и постепенно поднимался все выше и выше. По колени Бурову, по бедра, по грудь. А тому было все по хрен, он брел как во сне, увлекаемый манящим голосом:
— Иди, я покажу дорогу, иди.
Наконец дымчатое облако поднялось стеной и с головой накрыло Бурова клубящимся капюшоном. Странно, изнутри оно было не мутно-молочное, а радужно-разноцветное, весело переливающееся всеми богатствами спектра. Словно волшебные стекляшки в детском калейдоскопе. От этого коловращения Буров остановился, вздрогнув, затаил дыхание и неожиданно почувствовал, что и сознание его разбилось на мириады таких же ярких, радужно играющих брызг. Не осталось ничего, ни мыслей, ни желаний, только бешеное мельтешение переливающихся огней. Вся прежняя жизнь — работа, зона, беснующиеся овчарки остались где-то там, бесконечно далеко, за призрачной стеной клубящегося тумана… Потом перед глазами у Бурова словно полыхнула молния, на миг он ощутил себя парящим в небесах, и тут же радужная карусель в его сознании остановилась, как будто разом вдруг поблекли, выцвели все краски мира. Стремительно он провалился в темноту. Такую же непроницаемую и беспросветную, как и черная полоса последних трех лет его жизни.
Такое, блин, кино.
* * *
Первое, что увидел Буров, разлепив глаза, была Богородица. Мастерски высеченная на надгробном, несколько просевшем камне. Рыжие закатные лучи освещали ее невинную улыбку, пухленькие ножки младенца и еле различимую, выбитую не по-нашему надпись. Полустертую, похоже, на латыни.
— Писец, приехали, — сообщил Буров Приснодеве, перекатился на бок и, поджав, чтобы согреться, колени к животу, принялся оценивать ситуацию. Та не особо радовала. Он лежал, в чем мама родила, подобно недоноску в банке, и с тоскою чувствовал, как желудок поднимается к горлу.
Мысли были заторможенные, вялые, тяжелые как жернова — какие-то там собаки, вэвэшники, пещера с туманящей цветомузыкой. В общем, здесь помню, здесь не помню. Как в том кино. А вокруг — могилки, надгробия, провалившиеся склепы. Ландшафт не для слабонервных. Но это еще ничего, терпимо. А вот запах… Непередаваемая вонь разлагающейся плоти, застоявшейся клоаки, перегнивающей земли. Оглушающая, давящая на психику, убивающая в душе все живое. Так, наверное, воняет в аду, если не считать, конечно, запаха серы.
“А на кладбище все спокойненько”, — Буров с усилием перевернулся на живот, поднялся на карачки, встал и тут же согнулся в неудержимой, нахлынувшей девятым валом рвоте. Желчью, до судорог в желудке. Внес, так сказать, свою струю в пронзительное кладбищенское зловоние. Изрядно попугал и Богородицу, и младенца. Но хоть не напрасно — стало легче. В голове прояснело, живот отпустил.
— Пардон, — Буров виновато взглянул на Приснодеву, тактично отвернулся, ладонью вытер рот и стал, сколько позволяли сумерки, производить рекогносцировку на местности. Кладбище было необъятным исполинским полем, сплошь изборожденным рытвинами могил и обрамленным по своим границам островерхими, с подковами аркад, зданиями. Крыши их были основательно утыканы печными трубами. Да, центральным отоплением здесь и не пахло. Только гнилью, трупами, истлевшими гробами.
— В трубочисты я б пошел, пусть меня научат, — Буров прищурился, высматривая подробности, хмыкнул оценивающе, прищелкнул языком и вдруг, даже не осознав еще толком, что произошло, почувствовал себя как-то неуютно. Карету увидел. Внушительную, запряженную четверкой, с зажженным фонарем и поклажей на империале. С кучером и двумя форейторами, сноровисто размахивающими руками. Бурову даже почудилось, что он слышит свист кнутов, грохот ободьев по булыжной мостовой, дробное постукивание копыт и ржание понукаемых лошадей. Карета протащилась вдоль домов, мигнула на прощание фонарем и скрылась. Будто ненадолго вынырнула из прошлого. Не тачанка, блин, не арба, не телега. Карета. Приземистая, в полумраке похожая на бочку. И очень мало похожая на обман зрения…
“Так”, — он нахмурился, сплюнул и, чтобы согреться, умерил дыхание — пусть копится углекислота, насыщает кровь, с ней теплее. Не май месяц. Хотя черт его знает какой. Все как в тумане. Итак, что мы имеем? Кладбище, судя по эпитафиям, не наше. Странная, с готическим уклоном, архитектура. И… карета. А еще: одно яйцо левое, другое правое. Да, негусто. Сплошной мрак. Натурально, сплошной и зловонный. Это вступала в свои права ночь, мрачная, без луны и звезд, густо пропитанная миазмами и испарениями кладбища. Меж крестов потянулся клубящийся саван тумана, липко оседающий на коже холодными каплями. Стало совсем весело.
“А вдоль дороги мертвые с косами стоят. И тишина…” — Буров бросил умерять дыхание и осторожно, стараясь не шуметь, двинулся к домам. Где жилье, там и огонь, и пища… Однако скоро он остановился, открыл, чтоб было лучше слышно, рот и резко изменил курс — его чуткие уши уловили звуки человеческого голоса. Визгливого, женского, на повышенных тонах. С учетом тембра, ночного времени и безветрия, до обладательницы голоса было метров восемьсот. “Режут ее, что ли?” — Буров обогнул массивное надгробие, крадучись, прошел вдоль каменной оградки и вдруг почувствовал, как рот непроизвольно наполняется слюной. В воздухе был явственно слышен запах закипающего варева. Готовящейся на костре немудреной похлебки из баранины с чесноком. Уж не такой ли папа Карло потчевал в своей каморке Буратиновых приятелей?.. “С картошечкой и шпинатом, — Буров проглотил слюну, подобрался к полуразвалившемуся склепу, осторожно, стараясь не дышать, выглянул из-за угла. — Ну, и кто тут за Мальвину?..”
Мальвин было две. Неряшливые, в невиданных чепцах, у костра, разложенного под внушительным котлом. Одна, постарше, мешала палкой варево, другая, чуть менее отталкивающая, шинковала овощи. На мраморной, как пить дать, отколотой от надгробия плите. Еще у костра присутствовал Карабас Барабас, плотный, рыжебородый, в малиновом камзоле. Лихо заломив набок шляпу с кокардой, он что-то попивал из оловянной кружки, весело раззявливал пасть и громко переговаривался с зачуханными Мальвинами. Те отвечали с подобострастной вежливостью, в меру кокетливо и до жути визгливо. Вот только по-каковски?.. Так, так, ну конечно же… Месье, желеманшпа си жур… По-французски. И тут Буров выругался. Про себя, матерно, по-русски. Мало что карета и камзол, так ведь еще и желеманшпа… Он отлично знал тактико-технические данные “Плутона” <Французский ракетный комплекс.>, помнил, как “Отче наш”, маршевую скорость “ВАБа” <Французский бронетранспортер.>, мог с закрытыми глазами разобрать и собрать “Фамасу” <Французская автоматическая винтовка калибра 5, 56.>, а вот с разговорным-то французским… Стоять! Лежать! Руки на затылок! Кто твой командир? Вот, пожалуй, и все. Хреново дело, разговорный барьер — один из основных.
А у костра между тем начал собираться народ. Явились две сомнительного вида девицы — расхристанные, простоволосые, в не первой, да и не второй свежести платьях со шнуровкой. С чириканьем подгребла ватага пареньков, шустрых, деловых, рано повзрослевших, при одном только взгляде на которых тут же вспоминался Гаврош. С достоинством пожаловала пара-тройка амбалов, вразвалочку, не спеша и немилосердно поплевывая: аромат баранины, вареной с чесноком, бил в нос, как видно, не только Бурову. Скоро на огонек слетелось до двух дюжин аборигенов. Первым делом все подходили к Карабасу Барабасу, заискивающе улыбались и совали ему в лапу деньги. В зависимости от суммы тот одних похлопывал по плечу, другим что-то резко выговаривал, третьих без промедления подвергал остракизму. Худенькой востроглазой девчушке он дал такого тумака, что та согнулась, упала на колени и, хватая ртом воздух, еле уползла прочь. На вид ей было лет двенадцать-тринадцать. В общем, чем дольше Буров смотрел, тем сильнее проникался мыслью — у костра было вовсе не так, как в сказке. Не было ни романтичной Мальвины, ни взбалмошного Буратино, ни забубенного Арлекина, ни озабоченного Пьеро. Это была банда. Стая, со своей жестокой иерархией, где неведомы сострадание и доброта, где в цене только сила, жестокость и боль. Искать помощи здесь бесполезно. Тем более с неприкрытой задницей. Ведь голый человек в глазах негодяя всегда есть существо низшего сорта. Нет, тут нужно было не просить — брать свое. Жестко, решительно, с предельной наглостью. Да и побыстрее, пока эту дивную, благоухающую, как амброзия, похлебку не сожрали.
И Буров не стал миндальничать, для него сейчас жестокость была единственным средством выжить. А потому он дождался, пока выпитое погонит Барабаса в темноту, пристроился следом да и приголубил его от всей души в основание черепа. Убить не убил, а успокоил надолго. Ловко поддержал бесчувственное тело, мягко отпустил и, поглядывая на костер, пылающий неподалеку, вплотную занялся мародерством.
Штаны у Барабаса были замечательные, крепкие, из оленьей кожи, на длинном, с кошельком, ремне. Только вот жаль, надевались они на голое тело, без белья. Сапоги были высоки, с отворотами и под стать штанам — стаченные не столь ладно, сколь крепко, и также без малейшего намека на носки, чулки или портянки. Зато в правом обнаружился нож — не привычный на Руси засапожник, с изогнутым шляхом и темляком, нет, прямой и широкий, называемый в народе кошкодером. Ну и то хлеб. Натянул Буров штаны, обулся, по примеру предков, на босу ногу, надел грязную, с кружевными манжетами, рубаху, сверху длинный, чуть ли не до лодыжек, камзол, напялил шляпу. Все вонючее, не стиранное вечность, но… тем не менее защищающее от свежести ночи. А кошелек-то на поясе объемист, тяжел и набит так, что никакого звона. Может, все не так еще и плохо. Одет, обут и при проклятом металле, а главное — свободен. Ни тебе собачек гавкающих, ни сволочи конвойной. А что кареты ездят да по-французски лопочут — не беда, разберемся, какие наши годы. Сейчас программа-минимум — пожрать. И чтобы без эксцессов.
Однако без эксцессов не удалось. Когда Буров вышел к костру и уселся на почетное драное кресло, один из амбалов привстал, медленно придвинулся и вдруг заорал испуганно, изумленно и пронзительно. В хриплом голосе его так и слышалась классическое: “Царя подменили, демоны!” Тут же, основательно заполучив ногой в пах, он умолк, скрючился и уткнулся мордой в землю, а Буров, вскочив, приласкал ближайшего потенциального противника. Кошкодером по лбу. Успел дважды, туда и обратно, с определенной долей гуманизма и сострадания к человечеству — не горло расписал, не глаза помыл, не рот порезал от уха до уха. А так — истошный рев, кровища рекой, зато опасности ноль. Одно сплошное психологическое воздействие. Но на редкость эффективное. Скоро настала тишина, только булькало в котле, потрескивало в костре да судорожно стонали раненые.
— Всем стоять, я Котовский! — Буров сунул нож в кипящую похлебку, вытащил дымящийся бараний бок, обжигаясь, отхватил добрый кус, однако в меру, не борзея, не забывая о народе. Вернулся в кресло, дал добыче остыть и вдумчиво, старательно выделяя желудочный сок, принялся есть. Не забывая, что главная добродетель — это чувство меры. А дабы массы не скучали и не томились, подбодрил их с отеческой интонацией:
— Шевелись, шевелись.
Как видно, его французский был не так уж и плох — массы сразу вышли из ступора, воодушевились, застучали ложками о глиняные миски. Алчно заблестели глаза, жадно заработали кадыки, руки и челюсти. Одна из Мальвин принесла Бурову вина, другая хлеб и фирменное блюдо — что-то желтое и безвкусное, напоминающее горох. Улыбались они заискивающе, фальшиво, с затаенным страхом. Это действительно была стая. Падальщиков. Хищных, трусливых, где каждый сам за себя. О поверженном вожде, похоже, никто и не вспомнил. Насытившись, народ довольно зарыгал, собравшись в кружки по интересам, разговорился, подраненные амбалы, не выказывая обиды, улыбались, одна из потаскух придвинулась ближе, так, что Буров ощутил, как пахнет ее грязное, запущенное тело. Настала всеобщая гармония. Однако рыжий Карабас сам напомнил о себе — двигаясь, точно сомнамбула, он неожиданно появился у костра. Совершенно голый, вывалянный в грязи, с мерзкими следами рвоты на волосатом брюхе — похоже, Буров перестарался и чересчур уж основательно встряхнул ему мозги. Массы встретили низвергнутого кумира дружным издевательским ржаньем. А затем стало не до смеха — кто плевал ему в лицо, кто пинал в зад, а кто и целил ногами в брюхо и чуток пониже. Давешняя избитая девчушка с детской непосредственностью залепила ему глаза остатками похлебки. Что тут скажешь… Стая, она и есть стая.
“Да, похоже, Акела промахнулся”, — Буров глянул на экзекуцию, заскучал, зевнул и неожиданно рявкнул по-русски:
— А ну, короче, дело к ночи!
Народ понял его с полуслова, — град плевков, тумаков и пинков прекратился, ругань и циничное ржанье смолкли. Были слышны лишь стоны корчащегося на земле Карабаса. Но вскоре, захрипев, он судорожно вытянулся, и над погостом повисла тишина. Вечерняя культурная программа иссякла, настало время отходить ко сну. Массы так и сделали — потянулись в близлежащие склепы и часовни, благо оных хватало. Никто не остался без крыши над головой, квартирный вопрос здесь решался кардинально. Бурову, к примеру, полагался просторный персональный склеп с небольшой жаровней, кроватью на лепных ногах и шикарным, с бронзовыми накладками картоньером. За такой Эрмитаж сразу отвалил бы полцарства. В качестве бесплатного приложения шла еще любая из Мальвин, только Буров категорически не стал — помнил, что халявный сыр бывает только в мышеловке. К тому же грязной, вонючей, в которой — к доктору не ходи! — что-нибудь да поймаешь. Так что улегся Буров на кровати, на ворохе смердящего белья, закатил, чтобы скорей заснуть, глаза да и отдался в объятия Морфея. По идее, нужно было бы, конечно, не спать — крутиться с боку на бок, тревожиться, активно предаваться терзаниям — ах, камзолы! Ах, кареты! Ах, то, ах, се! Ах, как же дальше? Только Буров не переживал — он спал. Как и положено саблезубому тигру — не сопливому интеллигенту. И снились ему угробленные при побеге собачки — издыхающие, судорожно бьющиеся среди выпущенных внутренностей…
Наступил новый день, солнечный, погожий и трудовой. Первыми упорхнули с кладбища гавроши с чириканьем, стайкой, словно воробьи. Следом отвалили убогие и увечные — хромая, пуская слюни, переругиваясь на ходу. Затем настал черед красоток всех мастей — аляповато накрашенных, с подведенными глазами, кидающих друг на дружку завистливые взгляды. Последним, словно капитан гибнущего дредноута, кладбище покинул Буров, не один, в обществе подраненных амбалов. Вот так, стоило одному отрихтовать промежность, а другому располосовать рожу — и все, готовы держаться в кильватере и преданно вилять хвостом. Потому как падальщики. Рабы. Только гнать их сейчас от себя не след. Нужно просто держать на расстоянии. А потому шел себе Буров молча, не обращал внимания на спутников, смотрел по сторонам и шевелил извилинами. И куда это нелегкая его занесла? Грязь, вонь, узенькие улочки, склизкие булыжные мостовые. По ним — цоканье копыт, шарканье грубых башмаков, шлепанье босых ног. Народ кто в чем — одни в обносках, похожи на бомжей, другие при параде, в камзолах и при шпагах. М-да, город контрастов. Только вот какой город-то?
Скоро, увлекаемый попутчиками и толпой, Буров выплеснулся на вытянутую, языком вдающуюся в реку площадь, глянул на открывшуюся перспективу, хмыкнул и улыбнулся — впрочем, невесело. Он узнал остроконечные, отливающие золотом башни Нотр-Дама. Собора Парижской Богоматери. А вот Эйфелевой башни было что-то не видно… Значит, Париж. Между девятнадцатым и… А хрен его знает, когда был построен этот Нотр-Дам. То ли в двенадцатом, то ли тринадцатом, то ли четырнадцатом — роли не играет. Раз в ходу шпаги, а не мечи, значит, время ближе к девятнадцатому. И, судя по гонору их владельцев, о гильотине они еще не слыхали, значит, революция впереди. Ничего, ребята, ничего, вы еще познакомитесь с гражданином Робеспьером.
А на площади между тем становилось все многолюдней. Огромная толпа шумела у ограды, построенной вокруг высокого помоста, люди облепили крыши близлежащих домов, теснились на балконах, в проемах окон. Глаза их горели нетерпением, звериным интересом и жаждой крови. Да, зрелище того стоило. Казнили крепкого, хорошо сложенного мужчину — казнили неторопливо, с чувством, с толком, с расстановкой. Вначале подручный палача сорвал с него всю одежду и голого, в орнаменте кровоподтеков, привязал к лежащему на козлах кресту. Затем за дело взялся палач — точь-в-точь такой, каким его изображают в кино — широкоплечий здоровяк в красном капюшоне. Он с достоинством обошел фронт работ, взял эффектную паузу, вынудив толпу замереть, и вдруг резко опустил лом на руку своей жертве. Явственно хрустнула кость, лопнули сухожилия и связки, томительную тишину разорвал дикий крик.
— Ух! — восторженно выдохнула толпа, церковник в черной рясе перекрестился, на эшафот весело, тонкой струйкой полилась моча. Люди зачарованно смотрели на спектакль, к вящей радости воров, не забывающих о пропитании. А палач размахнулся снова, и опять захрустели кости, от нечеловеческого крика остановились облака, люди, словно хищники, почуявшие кровь, вздрогнули, заволновались, как морской прибой. И так — двенадцать раз. Ровно по числу апостолов. Наконец, дав жертве помучиться, а публике вдосталь насладиться, кат отдал свой лом подручному и разом опустил занавес — ловко удавил казнимого шелковой нитью. Все, финита ля комедия. И люди сразу заскучав, начали расходиться, звериный интерес в их глазах сменился вялым разочарованием — как, и все? Так скоро?
“Да, весело тут у них”, — Буров покосился на вора, ввинчивающегося ужом в толпу, сплюнул и тряхнул попутчиков, чтобы вывести их из ступора. Те стояли не шевелясь, с гнусными ухмылочками, и не отрываясь смотрели на эшафот. В мутных глазах их светилось счастье. Похоже, знакомого увидели. Из конкурирующей фирмы. Однако, понукаемые Буровым, они все же вышли из нирваны и повели его все теми же узкими, пахнущими мочой, гнилым деревом и отбросами улочками любоваться местными красотами.
Впрочем, любоваться особо было нечем — мрачные фасады, тесные дворы, гигантские, до самых крыш, поленницы буковых дров. Наконец лента мостовых привела их на рынок. Здесь было все так же смрадно, однако куда веселей. Над прилавками шум, гам, в поисках клиентов задумчиво бродили шлюхи, нищие трясли лохмотьями, обнажали струпья и требовали мзду. Амбалов здесь знали, и знали хорошо. Без всякого сопротивления они произвели экспроприацию — набрали хлеба, овощей, яиц, сваренных в уксусе, жареной рыбы, разжились глиняным кувшином с имбирным пивом и, не обидев себя, приволокли добычу Бурову. А тот чваниться не стал, вкусил, не мудрствуя, от рыночных щедрот. Пиво было пресным, рыба не соленой…
Он уже заканчивал свою импровизированную трапезу, когда из толпы вынырнул вертлявый человек в атласном, необыкновенно грязном костюме. Казалось бы, ничего особенного в нем не было, но амбалы-попутчики сразу подобрались, сделались как-то ниже ростом и перестали жевать. Чувствовалось, что аппетит у них пропал напрочь. А вертлявый тем временем подошел, что-то быстро спросил, поглядывая на Бурова, и со скверной улыбочкой придвинулся к нему, указывая на кошелек. Весь его наглый вид как бы говорил голосом Остапа Бендера: “Дэньги давай, дэньги!”
“Да хрен тебе!” — Буров тоже оскалился и молниеносно взял вертлявого на болевой, так что тот вначале привстал на цыпочки, а затем, дико заревев, грохнулся на землю. Затылком. Вот так, нечего руки тянуть. А потом, все эти блатные тонкости Бурову были хорошо известны — стоит лишь отдать самую малость, остальное сдерут вместе со шкурой. Плавали, знаем. Верно, братцы? Только братцев-амбалов уже и след простыл — наверное, вертлявый в отключке был им куда страшней Бурова в добром здравии. Эх, видимо, он слабо вчера врезал им по мозгам… Так что допил Буров пиво и в одиночестве побрел знакомиться с Парижем дальше. В общем-то, везде было одно и то же — грязь, вонь, серое, на грани нищеты, существование. Плавно струила свои воды Сена, с ленцой баюкала баркасы и суда, густо отдавала тиной, тухлятиной и клоакой. И это воспетая поэтами “серебряная лента, изящно перехваченная пряжками мостов”? Уж не цыганским ли золотом крыт тысячелетний кораблик Лютеции?
Однако стоило Бурову пересечь Сену и очутиться в квартале Сорбонны, как уровень жизни подскочил до небес — пошли богатые особняки с высокими оградами, укрывающими садово-парково-фонтанное великолепие. Все чаще стали попадаться кареты, четырехконные, с лакеями на запятках, за ними, словно шлейф, тянулись запах корицы, кориандра и розовой воды. Не тухлятины и дерьма. И обувались здесь большей частью не в веллингтоны и башмаки — в щегольские туфли с пряжками, а кое у кого и с красными каблуками. Да, Париж был всегда городом контрастов…
До вечера шатался Буров по улицам, присматривался, примеривался, вслушивался в чужую речь, правда, так ни черта и не понял. Ясно было одно — вся эта парижская грязь, вонь и отсутствие электрификации неизмеримо лучше зоновского прозябания. Какая-никакая свобода. Осознанная необходимость, такую мать…
Наконец, вдоволь набравшись впечатлений, Буров кинул взгляд на шпили Нотр-Дама, весело подмигнул какой-то шлюшке, нацелившейся на него, и взял курс на кладбище. Мысли о горячей бараньей похлебке делали его шаг на редкость энергичным. Конечно, если по уму, то возвращаться на погост не следовало бы, особенно после эксцесса на рынке, хотя, с другой стороны, местные картуши Бурова не впечатляли — так, босота, шелупонь, вульгарные ложкомойники. Право же, не стоит таких брать в расчет, если речь идет о дымящейся похлебке и мягкой, на лепных ногах постели. Номер их шестнадцатый.
Однако же на кладбище Бурова ждали не харч и койко-место, а крепкие, недобро щурящиеся исподлобья молодцы. Числом не менее десятка. Возглавлял их рябой, одетый так же, как и Буров, в малиновое, дядька. Только вот камзол у него был повнушительней, подлинней, аж до самой земли, да еще с капителью позумента и двойными строчками золоченых пуговиц. Сомнений нет — самый шик по местной уркаганской моде. В руке же рябой держал инкрустированную трость, да сразу видно, не простую, а с секретом. Как пить дать, в ней сидело фунтов тридцать отточенной стали.
— Бу-бу-бу, — резко, не по-нашему, спросил он у Бурова, в лающем его голосе слышалось возмущение: “Ты чьих будешь, смерд? Куда Гриню дел?”
Тут же, не дожидаясь ответа, он извлек трехгранный, очень похожий на огромное шило клинок, его недобры молодцы выдернули булатны ножички, и дело стало принимать для Бурова очень нехороший оборот. Одному против десяти выстоять проблематично. Да и судя по тому, как молодцы держали ножички, были они совсем не первогодки — не шелупонь, и не босота, и не вульгарные ложкомойники. Писари еще те, с практикой и со стажем. Однако делать нечего, на базаре тут не съедешь — взялся Буров за свой кошкодер да и начал выписывать им восьмерки, а сам пошел, пошел, пошел по кругу, стремительно смещаясь от центра к периферии. По вытянутой спирали, чтоб не взяли в кольцо. Только не так-то все просто — молодцы были начеку и не лыком шиты, а рябой так и норовил ткнуть своей рапирой куда-нибудь под ребро, и пришлось Васе Бурову несладко. Впрочем, и противникам его было не до смеха — один быстро успокоился с перерезанной глоткой, другой держался за распоротый живот, третий в прострации смотрел на окровавленную ширинку. Однако время работало против Бурова — когда-нибудь, как ни крути, он устанет, снизит темп, сделает ошибку и вплотную познакомится или с ножом, или с огромным шилом на элегантной рукояти. С дальнейшей перспективой быть изрезанным в куски. И сгинуть бы Васе Бурову, пропасть во французской стороне, если бы не вмешался его величество случай в лице, вернее в багровых рожах, двух пьяных, неизвестно откуда вывернувшихся похоронных дел мастеров. Пошатываясь, горланя что-то, они мотались меж могил, тем не менее крепко держа баланс и главные орудия своего производства. Лопаты! Господи, лопаты!!!
“Аллилуйя!” — Буров, возликовав в душе, разорвал дистанцию, в длинном кувырке выскочил из боя и, стремительно метнувшись к ближайшему могильщику, без зазрения совести позаимствовал у него лопату! Крепкую, с хорошо заточенным штыком и буковой, отполированной ладонями рукоятью. Практически ничем не отличимую от алебарды. Такая в умелых руках без труда вскрывает животы, разваливает черепа, отрубает конечности и срезает пальцы.
Что-что, а руки у Бурова были умелые. К тому же большая лопата была его любимицей среди прочего шанцевого инструмента. И началось. И очень скоро закончилось. Кому-то Буров прокопал колено, кому-то располовинил ступню, кому-то разрубил локоть, выломал плавающие ребра или сделал ямочку на подбородке. Нестерпимо пикантную, глубиной в пару дюймов. Кое-кому повезло чуть меньше. Рябой главнокомандующий, например, схлопотал лопатой в пах, щедро, на полштыка и, скрючившись, перестал тыкать своим шилом. Да и дышать вроде тоже. Виктория была полной.
— Это вам, суки, за Бородино!
Буров глянул в спину ретирующемуся неприятелю, в количестве двух негодяев улепетывающему с поля боя, сплюнул, вытер кровь с порезанного плеча и подмигнул могильщикам, трезвеющим от увиденного.
— Спасибо, отцы! С меня причитается.
Потянулся к поясу и невесело рассмеялся — чертов кошелек, из-за которого, собственно, все и началось, пропал, сгинул куда-то во время боя. Ну да и ладно, фиг с ним. У рябого-то кошелек оказался повместительней, потяжелей, а когда Буров вытащил монету — не глядя, наобум, — и швырнул ее с ухмылочкой могильщикам, те, оторопев, протрезвели окончательно, разом поклонились и бросились бежать. Буров и не подозревал, что осчастливил их луидором <Золотая монета крупного достоинства.>. Сейчас ему было не до подобных тонкостей — он слушал свой внутренний голос. А тот бубнил с маниакальной настойчивостью — ты, мол, как хочешь, а я сваливаю. И впрямь, нужно было делать ноги, пока сбежавшие негодяи не вернулись с подкреплением. Так что подобрал Буров трофеи, проглотил слюну, вспомнив вкус похлебки, да и подался с погоста вон. Несмотря на одержанную победу, настроение у него было так себе. Снова в ночь, в темень, в клоаку улиц. С пустым животом. Да, спасибо духам, удружили, ничего не скажешь. Нет бы куда-нибудь в Элладу, на юга, на берега Эгейского. А то — одно дерьмо, склизкие мостовые и социальные контрасты. И сплошная уголовщина. Вор на воре и вором погоняет. Криминал голимый, поножовщина и беспредел. И вот тут-то Буров дал по тормозам и неудержимо, распугивая поздних прохожих, залился гомерическим хохотом — ну, блин, и укатайка! Он торчит здесь, как тополь на Плющихе, в своем малиновом уркаганском клифте, с бабками, добытыми на мокром деле и с лопатой, липкой от мозгов, и переживает, блин, на морально-этические темы! Посланничек из будущего, продукт цивилизации. Явился — не запылился. Сам-то ничего, кроме как кровушку пускать, не умеет. А с другой стороны, с волками жить — по-волчьи выть. Тем более если ты красный смилодон. Плевать ему на эволюцию и на всякий там прогресс — один хрен, за двести или сколько-то там лет по сути дела ничего не изменилось. Во все века хомо сапиенсы были зверьми, что в восемнадцатом, что в девятнадцатом, что в двадцатом. Это у нас в крови, в хромосомах, в генной памяти — охотиться на себе подобных. За тысячелетия истории привыкли…
Тут послышался стук копыт, дробно загрохотали по булыжнику колеса, и, как подтверждение мыслей Бурова, нарядная, с панелями из полированного дерева карета наткнулась на положенное на мостовую бревно. Раздался треск, оба колеса с правой стороны отлетели, кучер заорал истошно, натягивая вожжи. Лошади, захрапев, послушались его, карета с креном, словно тонущий корабль, остановилась. А со всех сторон к ней, словно хищники к добыче, уже подтягивались люди с оружием — стремительно, сплоченной стаей. Только тени скользили по стенам домов да блестели в лунном свете кинжалы и шпаги. Вот остановились, выждали мгновение и, по знаку человека в карнавальной маске, кинулись вперед. Казалось бы, ничего особенного, вульгарный гоп-стоп, вооруженный грабеж. Банальнейшая уличная экспроприация экспроприаторов. Только что-то уж больно слаженно действовали нападающие, при близком рассмотрении совсем не похожие на разбойничков. Да и кучер, вместо того чтобы наделать в штаны, вдруг вытащил шпагу и начал защищаться, фехтуя со сноровкой дуэлянта. Странно, очень странно. А из кареты между тем раздались выстрелы — пистолетные, дуплетом и вразнобой, так что выпятилось, пошло трещинами толстое слюдяное окно. Затем резная дверца распахнулась, и навстречу атакующим, из коих трое уже растянулось на земле, бросился кавалер со шпагой. Он был высок, статен и одет необыкновенно эффектно — в длинный бархатный камзол с брандебурами <Петлицы, обшитые шнуром.>, отороченный соболиным мехом, с кружевным жабо, выглядывающим из-под атласного жилета. Эфес его шпаги отсвечивал золотом и играл бриллиантами, рубинами и сапфирами, клинок же двигался с быстротой змеи, жалящей своих смертельных врагов. Однако не стать, не доблесть и не одежда кавалера вызывали неподдельное изумление — фехтуя, тот отчаянно ругался. По-черному, по-матерному, по-русски. Причем с морским уклоном, семиэтажно, словно заправский подвыпивший боцманмат. Ругань эта мигом пробудила в Бурове патриотизм, ностальгию и дружественные чувства — говорят, нет ничего приятней, чем встретить земляка на чужбине. А потому, долго не раздумывая, он сбросил свой камзол, взялся за лопату половчее да и ринулся в гущу боя, закричав пронзительно и громогласно. Помощь его пришлась как нельзя кстати — кучер, получив полвершка стали в шею, уже перестал хрипеть, статного же кавалера взяли в плотное кольцо и жизнь его повисла на волоске. Вот тут-то и пожаловал Вася Буров со своей лопатой. И пошел гулять острый штык по головам, ключицам да коленям, рассекая мышцы, травмируя суставы, разрубая хрящи и кости. Чай не шпажонкой какой дырки вертеть. Предводитель негодяев быстро понял это, когда бросился было на Бурова со своей вердюной <Шпага, по сути рапира, с длинным клинком, способным скорей колоть, чем рубить.>. Миг — и шпага его оказалась прихлопнутой к земле, тут же на нее наступили тяжелым сапогом, а крепкий, не знающий пощады кулак въехал негодяю в физиономию. Да так что предводитель зашатался, упал, и слетела маска — веселенькая, изображающая Скапена <Хитрый, плутоватый слуга, герой комедии Мольера “Проделки Скалена”.>. Буров успел заметить властный подбородок, орлиный нос, горящие глаза — неплохой образчик южной красоты, правда, щедро сдобренный кровью и соплями. Тут же к поверженному Скапену подскочили соратники, подхватили его под руки и потащили в темноту.
— Чертовы канальи! — Кавалер вытащил кружевной платок, вытер им клинок, понюхал и швырнул себе под ноги. — Сволочи! Распросукины дети!
С лязгом определил шпагу в ножны, высморкался и, повернувшись к Бурову, что-то сказал. На французском, но приветливо. На его надменном лице появилось что-то вроде улыбки.
— Не угодно ли вам, сударь, перейти на русский? — Буров вежливо кивнул и с достоинством расправил плечи, всем своим видом показывая, что с кавалером они в равных весовых градациях. — Я полагаю, случай свел меня с земляком. Сие весьма приятно, весьма.
Ишь как заговорил-то, витиевато, вычурно! Ничего не поделаешь, сработали механизмы приспособления. Не будешь же спрашивать у человека в жабо, размахивающего шпагой в бриллиантах: “Вы давно здесь в командировке, товарищ?”
— А мне, сударь, вдвойне. Потому как не будь вас… — Кавалер оценил интонацию, тон, манеры и непринужденность собеседника, снова улыбнулся и сделал небрежный, чисто символический поклон. — Разрешите представиться: граф Алексей Орлов. — Веско помолчал, подчеркивая сказанное, выпятил грудь и стер с лица улыбку. — Чесменский.
Ну, раз Чесменский, понятно, почему лается, как боцманмат <В 1770 году русские корабли разгромили турецкую эскадру в Чесменской бухте.>.
— Весьма приятно, граф, весьма. — Буров кивнул, по-кавалергардски щелкнул каблуками и тоже выпятил грудь колесом, как петух: — Князь Буров. — Помолчал в свою очередь, усиливая сказанное, кашлянул, брякнул лопатой. — Задунайский.
А что, звучит не хуже всяких там Чесменских-Таврических <Титул фаворита Екатерины II князя Потемкина.>. Знаем, через какое место они выбились из грязи в князи…
— Князь Буров? — Граф Орлов как-то поскучнел, спеси в его голосе поубавилось. — Задунайский?
— Именно так, граф, — с достоинством подтвердил Буров и лопатой ткнул куда-то вверх, в полог чернильного неба. — Наш род очень древний. Мои предки сидели у Ивана Калиты выше Хованских, Мстиславских и Заозерских. Рюриковичи у них в холопах ходили…
Насчет того, где сиживали предки Орловых, Буров спрашивать не стал, не позволило врожденное чувство такта. Просто крепко пожал протянутую руку и согласно кивнул — да, пожалуй, они заговорились, нужно уходить. Само собой, лучше вместе. С добрым попутчиком дорога короче, тем более по ночному Парижу.
— Сударыня, все кончено, — Орлов стремительно подошел к карете, глянул внутрь, беззлобно выругался. — Лаура, черт побери, ну где вы там? Надо уходить.
В голосе его слышались обеспокоенность, жажда действия и неоспоримое превосходство.
— Я здесь, ваше сиятельство. — Из-за кареты вышла женщина, в руках она держала абордажные пистолеты. — Прошу вас, граф, они перезаряжены.
Ее зеленая накидка с капюшоном казалась черной в лунном свете и делала фигуру бесформенной, неузнаваемой.
— Рекомендую, князь, мой секретарь Лаура Ватто, — Орлов двусмысленно ухмыльнулся, принял пистолеты и дулом одного из них указал на Бурова. — А это, мадемуазель Лаура, князь Задунайский. Если бы не он…
— Нынче же полная луна, граф, все было на моих глазах, — заметила Лаура, повернулась к Бурову и сняла капюшон. — Вы, князь, дрались аки скимен. Аки Геркулес. — Не закончив мысль, она придвинулась к Орлову и сделала книксен. — Я уж не говорю о вас, граф. Ваша храбрость — это притча во языцех во всех салонах. Кстати, вы не ранены?
Несмотря на французскую фамилию, русским она владела в совершенстве. А вкрадчивыми манерами и рыжиною волос очень напоминала лисицу.
— Да, черт, забыл, — Орлов извлек из кармана флакончик, вытащил притертую пробку, отхлебнул, крякнул и без церемоний протянул Бурову. — Глотните, князь. Это бальзам от всех ядов. Наш лекарь, Ерофеич <Гениальный русский травник, лекарь и знахарь. Настоящее его имя Василий, отчество, надо полагать, Ерофеич. Фамилию его неблагодарные потомки не сохранили.>, варил. А то ведь с этих сукиных детей станется. Чирканут шпагой — и готово. Ну что, вперед, вперед, господа, отсюда уже недалеко. А, черт его побери, еле теплится.
Он снял с кареты восьмигранный фонарь, выругался, с преувеличенной галантностью подставил Лауре локоть.
— Прошу.
“Значит, говоришь, Ерофеич варил? — Уже на ходу Буров глотнул, кашлянул, сморщился, глянул на отбрасывающую двойную тень — от фонаря и от луны — парочку. — Интересно, что это за урки такие, с отравленными шпагами и в карнавальных масках? Да, весело у них тут…”
Париж спал. Правда, беспокойно — где-то раздавались крики, из дворов доносились сомнительные шорохи, город напоминал каменные джунгли, где все и жило по единому закону — сильные пожирали слабых. Но Буров и Орлов сами были хищниками. Они уверенно шагали по пустынным улицам, один — не отнимая руки от эфеса шпаги, другой — не выпуская из пальцев окровавленную лопату. Вокруг угадывались чьи-то тени, доносились перешептывания и бряцанье металла, но этих двух мужчин и их женщину никто и не подумал трогать. Себе дороже — не та порода.
Скоро они вышли на набережную Сены. Луна отражалась в ее сонных водах.
— Скажите, князь, — Чесменский вдруг замедлил шаг, как, бы в озарении воззрился на Бурова. — Ведь вы видели лицо того ряженого в маске? Запомнили его?
— Да, довольно колоритная рожа, — Буров, сбавив ход, пожал плечами и, уже понимая, к чему клонит граф, усмехнулся. — Никак хотите парсуну написать?
Не стал распространяться, что лет эдак через двести с гаком это будет называться “составить фоторобот”.
— И всецело полагаюсь на вашу помощь, князь.
Граф в восторге от своей сообразительности кивнул и обратил свой взор на мадемуазель Ватто, державшуюся чинно и молчком.
— Завтра же, милочка, заготовьте депешу графу Шереметеву. Пусть пришлет этого своего… крепостного… рисовальщика… как его?
— Аргунова? У него еще все фигуры построены по законам греческого ордера… — Лаура тонко улыбнулась, блеснув в лунном свете зубами и интеллектом.
— Вот-вот, его самого. И побыстрее. Дело, черт побери, государственной важности, — веско произнес граф, стукнул перстнями об эфес шпаги и направился к мосту, а Бурову стало ясно, что он влип в очередное дерьмо. Государственной важности. По сравнению с которым инцидент на кладбище — это так, тьфу, детские игрушки. Всего-то вульгарная мокруха.
Однако делать было нечего, он вздохнул, положил лопату на плечо и зашагал следом за их сиятельством. Путь лежал через мост на другой берег Сены, в квартал богатых, утопающих в зелени домов.
Шли недолго.
— Эй, кто-нибудь там! — Граф остановился у решетчатых, вычурного литья ворот, с силой пнул чугунную, гулко отозвавшуюся створку. — Открывайте, болваны, живо у меня!
Не обращая внимания на даму, он виртуозно выругался, снова приложился сапогом, выдал с потрясающей энергией еще одну матерную тираду. Чувствовалось по всему, что ждать он не привык. А из будки у ворот уже вылетел слуга — усатый, при сабле, и на слугу-то не похожий, заскрежетал засовами, засуетился, вытянулся во фрунт.
— Здравь желаем, ваше сиятельство!
А сам огромный, плечистый, не привратник — гренадер.
— Что, пораспустились в Париже-то, распросукины коты! Вот я вас! В Кемь! В Березов!
Граф опять выругался, но уже беззлобно, и, галантно пропустив Лауру вперед, обернулся к Бурову, сделал широкий жест:
— Заходите, князь. Будьте как дома. Здесь мы у друзей.
Друзья графа Орлова жили неплохо. Необъятный сад с вычурными беседками, спиралевидными дорожками и хитро подстриженными кустами был ярко освещен, масло здесь, похоже, не экономили. Хрустально звенели фонтаны, зеркально отсвечивали пруды, все дышало благоуханием роз, дрока и душистого табака. Дом, стоявший в плотном окружении кленов и тополей, был под стать саду — огромный, четырехэтажный, с парой остроконечных башен. И тоже, несмотря на поздний час, залитый светом снаружи и изнутри.
— Открывай, черт тебя подери! Открывай!
Граф, оттолкнув слугу, ворвался в вестибюль, глянул грозно на подскочившего дворецкого.
— Что, маркиз еще не спит? Ждет в большой гостиной? Так давай веди к нему! Живо у меня, живо!
Большая гостиная оказалась огромным залом, устланным коврами и поражавшим своим великолепием. Все здесь — и высокий потолок, украшенный гирляндами, и колонны с каннелюрами и позолоченными капителями, и резная мебель, облагороженная бронзой и инкрустациями, — радовало глаз и наводило на мысль: “Эх, блин, и живут же люди!” Собственно, в гостиной сейчас находился лишь один человек, высокий, представительный мужчина, одетый, несмотря на полночь, как на парад: изысканный, алого бархата, камзол, черные шелковые панталоны, сиреневые чулки и лакированные, с бриллиантовыми пряжками туфли на красных каблуках.
— О, граф! — При виде Орлова тот поднялся, бросил золотую табакерку на великолепный, с ножками в виде лап серны стол, и бледное лицо его выразило облегчение. — Слава богу! Я уже собирался посылать шевалье искать вас…
Заметив в дверях Бурова, он осекся, принял чопорный вид и начал что-то лопотать гнусаво, в нос, по-французски:
— Бу-бу-бу. Бы-бы-бы. Ба-бу-бы.
— Маркиз, позвольте представить вам князя Бурова, — граф сделал резкий жест рукой, оскалился недобро, засопел. — Лишь благодаря ему я и мадемуазель Лаура нынче разговариваем с вами. Опять этот шут гороховый в маске, мать его. Похоже, мне не удалось сохранить это чертово инкогнито… Кстати, князь запомнил его лицо. — Он повернулся к Бурову и указал на человека на красных каблуках. — А это, князь, наш радушнейший хозяин, маркиз де Сальмоньяк. Я уверен, вы найдете общий язык…
Да уж несомненно, коли этот Сальмоньяк разговаривает на русском, будто на родном. А впрочем, почему это “будто”? Интересно все же, куда это Васю Бурова занесла нынче нелегкая?
— Очень приятно, князь, — маркиз плавно перешел на русский, учтиво, но не подав руки, кивнул и окинул гостя беглым, но профессионально цепким взглядом. — Не сочтите мою любознательность оскорбительной, но все же не позволите ли мне узнать, что привело вас в Париж? Какими судьбами, князь?
Его можно было понять — грязный, небритый, вонючий, в разодранной рубахе и с окровавленной лопатой, Буров выглядел, мягко говоря, настораживающе. Во всяком случае, на князя точно не тянул. На того, Задунайского, который в Париж по делу.
— История, приключившаяся со мной, маркиз, слишком драматична, чтобы я мог выразить ее словами… — отвечал Буров уклончиво. — В неравном бою я был жестоко ранен, как следствие, контужен и утратил память. Что мне пришлось пережить, господа, один бог знает. И носило меня, как осенний листок, я менял имена, я менял города, наглотался я пыли заморских дорог, где не пахнут цветы, не блестит где луна… Однако несмотря ни на что, в душе я остаюсь патриотом и готов хоть сейчас положить живот свой на алтарь служения отечеству. Виват, Россия!
При этом он приложил одну руку к сердцу, а другой, сжимающей лопату, сделал мощное кругообразное движение. Такой выдал монолог — Смоктуновскому и не снилось. А сам все думал об этом Сальмоньяке, говорящем по-русски не хуже мадемуазель Ватто, в доме коего лакеи так похожи на гвардейцев. Тоже, кстати, изъясняющиеся на языке Гоголя, Бунина и Достоевского.
— Эх, маркиз, вечно вы со своей подозрительностью, — закашлявшись, граф Орлов отвернулся и смахнул украдкой слезу. — Да если бы все так рубились, как князь, мы бы уже давно покончили с премерзкими супостатами — и с клопоедами, и с янычарами, и с пруссаками недорезанными. Потому как смел, примерно отважен. А ведь отечеством-то, сразу видно, не обласкан, — забыт, прозябает в безвестности, в материальной тягости. Без парика, стрижен, как колодник… Ну ничего, это дело мы поправим. Вы ведь ничего не имеете против, князь?
Как все жестокие и властолюбивые люди, граф Орлов был до жути сентиментален. Однако разговаривал напористо, с начальственными интонациями, не оставляя сомнения в том, кто здесь командует парадом.
— Да, да, конечно, я немедленно прикажу согреть воды. В большом чане, — маркиз кивнул и с виноватым видом посмотрел на Бурова. — Князь, я полагаю, портной и парикмахер подождут до утра, вам действительно необходим парик. Кстати, господа, вы не слыхали о казусе, приключившемся с графом де Ноайлем, с этим рогоносцем, целомудрие жены которого побывало уж верно в двадцати ломбардах? Так вот, находясь в Ceil de Boeuf <“Бычий глаз” (фр.). Освещаемая через потолок комната для придворных перед королевской спальней в Версале. Здесь в ожидании короля придворные обменивались новостями, пересказывали сплетни, затевали интриги.>, муж сей неудачно облокотился о стол, так что от свечи у него загорелся парик. Само собой, он поступил так, как это сделал бы на его месте любой — стал топтать его ногами, чтобы затушить, после чего снова надел на голову. В комнате от этого распространилось изрядное зловоние. В эту минуту вошел король. Удивившись неприятному запаху и не понимая источника его происхождения, он сказал без всякой задней мысли: “Что-то здесь скверно пахнет, похоже, палеными рогами”. При этих словах, как можно догадаться, все стали смеяться — короля и все благородное собрание так и трясло от хохота. Так что бедному рогоносцу не осталось ничего, как только спасаться бегством.
Хорошо рассказывал маркиз, с выражением, искусно лицедействуя и сопровождая монолог жестами. Да только соловья баснями не кормят. А уж смилодона и подавно.
— Браво, маркиз, очень поучительная история. Нектар, амброзия для ушей, — похвалил рассказчика Буров, одобрительно выпятил губу и сдержанно, но демонстративно проглотил слюну. — А вот что касаемо желудка… Прошу извинить меня, господа, что вырываю вас из объятий муз, но случилось так, что обстоятельства вынудили меня пропустить ужин…
Знай, маркиз, наших — так есть хочется, что переночевать негде.
— Ах да, да, я прикажу немедленно подать его вам в комнату, — де Сальмоньяк встал, подошел к цветастой, с бандеролями шпалере, резко дернул неприметный шелковый шнур. — А завтра после парикмахера и портного я пришлю к вам свою младшую дочь Мадлену. Она поможет вам улучшить ваш французский.
Дверь неслышно отворилась, вошел гвардеец-слуга, и Буров с достоинством откланялся.
— Спокойной ночи, господа. Весьма признателен за радушие.
— Спокойной ночи, князь, — граф взглянул на него с благодарностью, маркиз — оценивающе с хитрецой, мадемуазель Ватто — внимательно с тщательно скрываемым восхищением. И отправился Буров по широкому коридору да по мраморной лестнице на третий этаж в отведенные ему апартаменты. Просторные, с инкрустированной мебелью, ничуть не хуже той, что в склепе на кладбище. А вот кормежка здесь была не в пример лучше, не вульгарное баранье варево — паштет из жаворонков, рагу из утки, голубиный бульон, легкое бургундское винишко марки “Вольнэ”, доставляемое из провинции Кот-д'Ор. А потом был огромный, окутанный паром чан, пахнущее миндалем ореховое мыло, юркий, истово подливающий воду из ведра лакей… Наконец, размякнув душой и телом, с зубами, вычищенными ароматизированным мелом, Буров отправился на покой. В шелковой длинной рубахе, на хрустящую простынь, под кисейный балдахин. Только что-то не спалось ему — тяготила неопределенность. В голове все вертелись мысли, вернее, одна, словно заведенная, по кругу. Интересно, куда все-таки он попал? Что это за маркиз такой, изъясняющийся московской скороговоркой, в доме коего граф Орлов держится на правах хозяина? Нет, скорее начальника, пожаловавшего с инспекцией. Или даже нет — прибывшего по своим делам… Постой, постой, ну как же это он сразу не допер? Ну конечно же, все просто, как дважды два… И француженка эта, запыживающая пистолеты, и лакеи со шпагами, понимающие по-русски… Судьба, похоже, и впрямь забросила Бурова в самое дерьмо — в русский разведывательный центр в Париже. В самое что ни на есть шпионское логово. Вот тебе и живот на алтарь отечества, вот тебе и “Виват, Россия!”. Маркиз — к гадалке не ходи! — местный резидент, Орлов — куратор-проверяющий, к тому же со своей собственной секретной миссией, француженка при нем — какая-нибудь сексотка-шифровальщица, лакеи, кучера — спецназ-охрана. Вот такой расклад. И не хватает только князя Бурова — липового Задунайского, какого и в природе-то нет. Который без стратегической разведки просто жизни не мыслит…
“А жалко все же, что Мадлена эта придет только утром”, — уяснив ситуацию, Буров хмыкнул, бросил думать о маркизе и попробовал представить его дочь — и так, и эдак, во всех подробностях. Получилась обыкновенная рыжая баба, чем-то очень похожая на Лауру Ватто. Потом она превратилась в Софию Ротару, сделала Бурову ручкой, и он, помахав в ответ, провалился в сон. Фиг с ней, с Мадленой де Сальмоньяк, рыжих баб мы не видали, что ли…
Назад: Пролог Фрагмент третий, поясняющий предыдущий
Дальше: Один лень из жизни Василия Гавриловича