Глава 5,
в которой Степан знакомится с банником, а Лисок становится царь-псом
Вечерок стоял хоть и хмурной, но теплый. Пахло травами и дождем. И такая в воздухе разлита свобода... И такая луна глядит с начинающего темнеть неба... Степану хотелось орать вольные казацкие песни. Жизнь яростная, быстротечная бежала по жилам. Миг — как день, день — как год, год — как столетье.
Банька стояла, как и положено, на бережку, у небольшой заводи. Вокруг только заросли чертополоха да кривые березины. До человеческого жилья с полверсты. Известное дело, какой же дурак рядом с баней избу поставит? Место нечистое, банником облюбованное. А от банника, кроме беды, ждать нечего.
Хотел Белбородко обсудить дела государственные в сем гиблом месте как раз для того, чтобы привлечь к военному совету банника, разумеется, на свою сторону.
Были Любомир с Алатором мужами упертыми, дедовских традиций, особенно в воинском искусстве, держались, так что помощь горних сил была бы весьма кстати, чтобы эти традиции преодолеть и провести военную реформу.
Дабы призвать банника, Степан припас реквизит: тулупчик овчинный, наизнанку вывернутый, и вместо бубна — две деревянные ложки.
Степан вошел в предбанник, отворил массивную дверь и заглянул в парную. Чуть не закашлялся — дым коромыслом. Вдоль стен широкие лавки; несколько веников — можжевеловых, дубовых и березовых — мокнут в ведрах-долбленках, рядом с печкой кадка с водой — подливать на раскаленные камни. На стене, прямо напротив печи, висит топор — верный оберег от злючей нежити. Лучины разгоняют сумрак.
Степан поворошил кочергой в печном устье, огонь заплясал веселее. Ничего, березовые чурки прогорят, развеется малость. Дым вытянет через волоковые оконца, через щели в крыше. Ко времени, когда подойдут Любомир с Алатором, совсем дышать легко станет. По местным меркам, разумеется. Тогда оконца затворят да плеснут на стены студеной водицей, чтобы бревна сильней задышали, стали ароматнее.
Марфуша уже все приготовила: натопила баньку, собрала на стол. Но дожидаться Степана не стала, вернулась в избу. Ежели бы Степан не ожидал гостей, девушка наверняка бы к нему присоединилась. Белбородко вспомнил о событиях минувшего утра и подумал, что был бы вовсе не прочь застать Марфушу. Положить на лавочку, пройтись березовым веничком... Белбородко тряхнул головой, отгоняя сладостный морок.
В предбаннике на столе, заботливо накрытом рушником, стояли фляги с медовухой. В углу — внушительных размеров кадушка с квасом. И закуска к вечерним посиделкам весьма подходящая: лещ жареный, почки заячьи, в меду вымоченные и на углях запеченные, квашеная капуста. Капуста квасилась с можжевеловыми ягодами и лесными травами, разумеется, без соли (соль у полян была в дефиците), и имела отчаянно кислый вкус. Как раз то, что надо под медовуху (ежели брюхо привычное).
Белбородко уселся на лавку, плеснул медовухи в плошку. Медовуха сильно напоминала разбодяженное пиво. И вкуса никакого, и с градусами беда. Степан поморщился. Пора переходить к изготовлению бражки в промышленных масштабах, от экспериментов, так сказать, к массовому производству. Ввести государственную монополию, кабаки открыть... А чтобы народ не спился, особенных «синяков» к позорным столбам привязывать. Мол, Степан Белбородко предупреждает: неуемное потребление алкоголя зело вредит зоровью.
Мечты, мечты...
... А сладостный морок все не шел из головы. Эта ямочка меж ключиц, эти грациозные, гибкие, словно ивовые ветви, руки, губы, распахнутые навстречу наслаждению... эта атласная кожа, едва тронутая загаром... Он целовал, целовал, целовал плечи, шею, грудь... медленно, едва слышно скользил кончиками пальцев по бедру... Нежная, податливая, теплая Мафуша таяла в его руках, как мед на солнце...
Снаружи донесся раскатистый хохот и женский визг. Степан от неожиданности вздрогнул.
Дверь распахнулась, и в предбанник ввалился Алатор в окружении трех челядинок. Девки ядреные, бесстыжие. Алатор отпускал скабрезные шутки и цапал девок за разные места.
«Ну, ну... — усмехнулся Степан, — доказывает себе, что не боится ночью в баню идти... Посмотрим, поглядим...»
— К парку довесок, — хмыкнул Алатор, — шоб погорячее...
— Ох я и горяча... Гляди, обожжешься!
Девка прильнула к спине воя и запустила руку в порты... Алатор расплылся в блаженной ухмылке и, облапав девкин зад, посильнее прижал ее. Вторая задрала Алаторову рубаху и стала вылизывать живот, третья — попыталась стянуть порты, но вой почему-то воспротивился.
— Не яри жеребца-то, не яри, — лыбился Алатор, — успеешь.
— А как не успею? — блудливо отозвалась «номер один».
— Ты у нас что мед сладкий, Алаторушка, — плотоядно улыбалась «номер два».
Сладостная пытка была по вкусу Алатору... Вой охал и постанывал, но к активным действиям не переходил, ждал, пока совсем невмоготу станет.
— Ишь насели, упырихи, подержаться не за что, — сетовала «номер три».
— Вона Степан, за него и подержись.
Девка распутно улыбнулась и, встав на четвереньки, медленно поползла к Белбородко...
— Говорят, кроме Марфушки своей, ни на кого и не глядишь.
Если бы Белбородко жил сейчас в своем прошлом-будущем, то, наверное, так бы оно и было. Занозила Марфуша ему сердце, разбередила. К тому же в двадцатом-то веке моногамия считалась если не нормой, то, во всяком случае, и не особенной патологией. А в восьмом, да у язычников... Такую роскошь вряд ли кто мог себе позволить, не прослыв при этом хворым или дурным.
— Глядеть не гляжу, — провел указательным пальцем по губам девки Степан, — зато все остальное делаю...
Девка встала на колени, зубами вцепилась в гашник и потянула, распуская узел.
— О... какой!
Горячими ладошками прижала Белбородко к себе, принялась играть языком, пробуждая страсть... Степан плавился, сладострастная нега сочилась из каждой поры.
Алатор вдруг зарычал и, схватив ту, что ярила «жеребца», бросил на лавку, чуть не своротив стол со снедью. Вторая примостилась сбоку, принялась оглаживать воина.
Девка, что ублажала Степана, подняла на него блудливый взгляд и принялась выделывать такие штуки, что Степан забыл обо всем на свете.
— А ведь вечер только начинается, — пробормотал Белбородко, — и еще почти не пили...
* * *
Когда появился Любомир, уже стемнело. В долгополой рубахе, белых портах, заправленных в сапоги, с пылающим факелом, бросавшим огненные отсветы на лицо и одежду, — Любомир был мрачен и к блуду не расположен.
— Не дело это, в мужской сход девок бесстыжих путать.
— Да то ж Сладка, Младка и Милка, — блаженно улыбаясь, проговорил Алатор, — челядинки мои.
Пока ждали Любомира, успели раза три попариться, и варяг сидел разомлевший, всем своим видом выражал крайнюю степень миролюбия. На бедрах у него извивалась одна из трех. Имени Степан не помнил.
— Гони, — с угрозой проговорил Любомир. — Не для их ушей наши речи.
Алатор подчинился.
— Слазь, — лениво проговорил он. — Ишь ненасытная...
Девка заерепенилась — ночь, нежить вокруг бани шастает, да и сам банник...
— А и сцапает, не велика беда.
Две другие, похихикивая, уже натягивали одежу.
— Ты никак приросла, Милка?!
Девка нехотя присоединилась к товаркам.
Любомир долго парился, потом отпаивался холодным квасом и снова лез на полок. Степан с Алатором попеременно хлестали его вениками. Несколько раз Любомир пытался завести разговор о делах Полянских, но Степан направлял его в другое русло, потому как еще не все выпито, еще ночь слишком по-южному тепла, еще доносится с Днепра утиный кряк, с посада льется привольная песня. Слишком мирно все, слишком по-домашнему. А всякому делу надлежит делаться в свое время.
Часа через три Любомир, напарившись, нагишом бултыхнулся в Днепр, в начинающую студенеть воду.
Над землей стелился туман. Он сползал с того берега, укутывал днепровские воды, поднимался на взгорок к самой бане и исчезал за ней в зарослях бузины и ивняка. Из посада доносился лишь собачий брех, редкий и ленивый. Порой долетал плеск волн. На фоне луны промелькнула птица и, уже невидимая, шумно захлопала крыльями, заухала.
— Эх, напрасно он в воду полез, — покачал головой Алатор, цедя медовуху прямо из фляги, — я бы — ни за что.
— Ты и не полез, — поежился Степан, — чего стоять, пошли лучше.
— Погоди, вон он...
В клочьях тумана из воды поднимался Любомир. Степан подумал, что, если вручить ему трезубец, хороший Посейдон получится... Торс мускулист, волосы всклокочены, брови косматы и насуплены, а взор, об заклад можно побиться, — суров. И шарит сей взор по бережку, привычно выхватывая всяческую деталь. Не из надобности шарит, а так, на всякий случай. Вдруг гад какой за кустом притаился. От гада за кустом никто не застрахован!
— Все же напрасно в такую ночь... и вообще, зря в баню пошли.
— А тебя кто неволил?
— А!.. — махнул рукой Алатор и пошел обратно. Часам к трем баня выстудилась, печь — словно и не топилась. Чадят лучины. Что-то постукивает, поскрипывает. Вдруг ни с того ни с сего шайка слетела с лавки, вода расплескалась. Дверь в парную не закрывается — то ли рассохлась от жара, то ли озорует кто...
— Так вот, я и говорю... — басил Степан, налегая на медовуху вместе с сотоварищами. Сотоварищи хмелели значительно быстрее, потому как разливал напиток Белбородко неравномерно — себе на донышко, а сотрапезникам — до краев. — Времена грядут темные, кровавые. Стало быть, у сил темных совет надо испросить и к совету тому прислушаться... А силы темные в бане и вокруг в количестве несметном обитают, потому мы в баню и пришли. Стало быть, вкусим от трапезы сей и приступим... — Степан осекся, с языка едва не слетело «помолясь», — затворившись оберегами и заклятиями, чтобы нежить не одолела испрошающих, а лишь на пользу и для благого дела тайны свои отворила...
— Ты бы это, — буркнул Алатор, — не тянул с охранным заговором, а то вон уж и холодом дует... и на душе смурно.
— Заговор вместе творить надобно, чтобы всем свою силу передал. Я глаголить буду, а вы повторяйте, да слово в слово, а коли ошибетесь, так и беда выйдет...
Любомир с Алатором даже протрезвели.
— Токмо ты это, не быстро!
— Всякую злобу, и лукавство, и зависть, и ревность, — зашептал Степан, — связание, удержание, злостреление, лукаво око, злоглаголание, примолвы и все, что вредное, и советование злых человек, лихой взгляд и иных уроки злые пакостные и злые примолвы бесовские, и клятвы, и заклинания душепагубные и теловредные, и недугования, и нежити козни зловредные, банника чары, пакости упырей, и злыдней, и леших, и домовых, и водяных и всех, что нечисты... что зло да отдалится от чад Перуновых Любомира, Алатора и Степана. А слово мое победить неможно, слово мое верное, во имя Рода сказанное, затворит все злое, отворотит от чад Перуновых Любомира, Алатора и Степана. Как сказал, так и будет, слово мое нерушимое.
— Теперь медлить нельзя, — заявил Белбородко, — принесем жертву баннику да призовем его, пока он от заговора не очухался.
— А сильный заговор-то? — не поднимая глаз, поинтересовался Алатор. — Убережет?
— Ежели веру имеешь, убережет.
Степан облачился в тулупчик, засунул за пазуху ложки, взял флягу с остатками браги и, поклонившись дверному косяку, вошел в парную.
Банный дух повыветрился. Тянет сыростью. Сквозь щели в крыше таращится полоумная луна-шаман. Топор на стене перекошен.
Белбородко поставил флягу у печи, взял шайку и, бормоча заклинания, положил в нее березовый и дубовый веник. Вогнал в земляной пол ржавый топор, выгреб из печи золу и развеял над флягой, шайкой и топором.
— Охранного оберега сила земле отдана, — ворожил Белбородко, — всяк черный, как ночь, как воронье крыло, нежить лютая, злобная, по щелям прячущаяся, злобу творящая, открой замыслы тайные, нечестивые... Где кровь, где смерть, где соблазн...
Степан принялся скакать вокруг шайки, крича птичьими голосами, бить в ложки. Алатор с Любомиром исподлобья поглядывали на него.
— Место гнилое, сырое, гиблое, баня нечистая, яви хозяина мохномордого дядьку-банника, пущай скажет, что было, что будет... — Степана так и подмывало сказать что-то вроде: «Аи молодой, красивый, дай погадаю, всю правду скажу, как на духу... позолоти ручку, соколик, позолоти, золотко, богатый будешь, женщины любить будут, знатный будешь, в почете и радости ходить будешь»... Удержался, хотя Любомир с Алатором проглотили бы и это. Но нельзя же юродствовать до такой степени.
Алатор с Любомиром сидели на лавке хмурые, бледные. Оба — в наглухо застегнутых рубахах, чтоб душу воротом охранить, оба с ножами (нож-то, как и всякое железо, — первейший оберег от нечисти), опоясанные узорчатыми охранными поясами, вышитыми замысловатыми птицами.
Белбородко вошел в раж. Степан рычал, блеял, лаял, выл... Ходил вокруг кадки медвежьей походкой, раскачиваясь и косолапя. Ползал на четвереньках. Размахивал руками-крыльями, при этом кудахча. Заливался петухом... И вид имел вполне безумный, каковой и должен быть у уважающего себя шамана во время камлания.
— Тошно чегой-то, — простонал Алатор, — може, пойдем?
— А-а!!! — зашипел Белбородко, таращась на варяга. — Молчи!.. Нет дороги...
Белбородко схватил топор и разрубил шайку, швырнул веник в лужу, принялся топтать ногами:
— Не хочешь по-хорошему, так явишься по-плохому! Небось глядел на венички-то, прикидывал, как мослы свои пропарить, нежить поганая, вот порубаю веники — и зенки твои поганые полопаются, потому взгляд твой в тебе и в них единый....
Вдруг пламя одной из лучин взметнулось и затрепетало. Из предбанника пахнуло холодом. Степану стало как-то не по себе. А еще в посаде псы завыли...
— Никак помер кто? — прошептал Алатор. Степан ответил замогильным голосом:
— Може, и помер.
Вой сидели, как молодые на свадьбе, — словно по колу проглотили. Смотрят перед собой, лишний раз голову не повернут. Дозрели клиенты.
Белбородко замахнулся на веник, но тут же выронил топор, скрючился и заверещал старческим противным голосом:
— Чего бедокуришь, изверг, спать не даешь? Вновь на мгновенье распрямился, крикнул воям:
— Вы спрошайте его, о чем условились, я его попридержу, чтоб не бросился.
— Угу, — выдавил Алатор.
Степан вновь сгорбился, скорчил премерзейшую рожу, затряс головой, скособочился.
— От сучье вымя, — проскрипел Степан-банник, — шоб вам ягодой волчьей обожраться... Ить, замкну двери да спалю баню!
— Да спрошайте же! — взметнулся Степан. — Жилист хрен старый... долго не удержу.
Любомир откашлялся:
— Потревожили мы тебя, дядька-банник, по великой надобности, не ярись. И за службу твою...
— Не то говоришь! — взметнулся Степан. — Веники возьмите да ножами их стругайте... И спрошай о деле, не удержу...
Белбородко изогнулся на полумостик, как борец, решивший бросить противника через себя. Степан прижимал к себе невидимого банника, скалился и рычал от натуги, топотал, словно приноравливаясь к броску. Потом вдруг извернулся и рухнул на пол, изобразил переход на удушающий — заерзал ногами, корпус сместил под острым углом к противнику, перевел руки в положение «замок».
— Не будет жизни, — захрипел Степан-банник, — все подохнете, жилы живьем вытяну, нутро выжгу...
Любомир с Алатором переглянулись и, схватив по венику, принялись кромсать их ножами.
— Отлезьте, изверги, — схватился за глаза Степан-банник, — очи не трожьте, пожгу...
— Ветви, ветви ломай, — заорал Степан, — склизкий он, весь в поту, вывертывается...
Воины принялись обдирать веники, как кур на пуховые перины.
— Ох-те мне! — извивался Степан-банник. — Ой, болюшки...
— Спрошайте, спрошайте, — крикнул Степан, — вроде угоманивается. Построже с ним...
Любомир перестал терзать веник, вновь откашлялся и принялся материться, да столь изощренно, что Степан невольно заслушался. Бывший тиун поминал и банника, и родную маму банника, и родного батюшку; выражал мнение, что уважающая себя нежить на природе живет, а не в таком дурном месте, как баня. И другое: дядька-банник, може, вовсе и не дядька-банник, а тетка-баба, потому как ведет себя хуже бабы. Да не просто баба, а челядинка, от рук отбившаяся. И что с ним, как с дурной челядинкой, и поступать надобно, да всей дружиной... И что ежели банник не ответит на поставленные вопросы, то Любомир будет не Любомиром, ежели не приведет в эту халупу, в которой живет банник-баба-челядинка, всю варяжскую дружину, и тогда у банника будут болеть не только глаза его бесстыжие, но и все другие места... И он не то что париться, с лавки подняться не сможет. А ежели ответит, так и быть, пущай живет себе в целости и здоровости, но коли пакостить станет, то сильно пожалеет о том, что появился на белом свете.
Алатор, когда первый оратор переводил дух, тоже выкидывал коленца, но попроще: глухо пролаивал забористое ругательство и умолкал.
«А еще говорят, что от татар на Руси мат повелся, — веселился Степан, — несчастные степняки до такой пакости ни за что бы не додумались!»
Выждав момент, когда Алатор с Любомиром притомились глаголить, Белбородко скукожился и заскулил:
— Да я ж, детушки родные, все, что надобно, что знаю, поведаю... Токмо венички положьте, не дерите венички... Я ж шутковал, да неужто старый зло какое измыслит...
— То-то же, — огладил бороду Любомир, — у меня не забалуешь!
— Ить, где нам, немощным, — кривился Степан-банник.
— А ну, сказывай, когда хазары придут!
— Ить, в серпене и нагрянут... Тьма-тьмущая, сила великая...
— Ты не пужай, сказывай, как татей побить?
— Токмо один способ есть, — зашептал Степан-банник страшным голосом. — Роды поднимать надобно. Да не только племя полянское, всех славян всколыхнуть, какие есть: древлян, дулебов, уличей, тиверцев, северян.
— Ить, всколыхнешь их, — пробормотал Любомир, — сиднем сидят...
— А ты родам поклонись да в предводители не лезь... Скажи, что равны все будут. Что в родах своих сами старшин воинских избирать будут. И что добычу на всех делить без обмана... И что парубки и мужи в своих родовых дружинах служить будут. И кровь за род свой, стало быть, прольют, а не за чужие роды, и добычу в свой род принесут, и племя свое прославят. И еще, — вкрадчиво шептал Степан-банник, — скажешь, что от каждого племени предводитель будет, и на сходе общем все решать те предводители станут, а не по отдельности, потому — равны все. И добычу богатую посули, мол, города у хазар богатые, земли плодородные. Уважение старейшинам окажи, дары сперва пришли, а уж потом о деле сказывай... Мол, на хазарву единой мощью навалимся, не устоит вражина... Сперва-то хазары на славянские земли придут, а земли эти пусты будут, людины в леса сховаются. И пройдут хазары по земле пустой до самого Куяба, и всюду стар и млад их резать будет. И встретит их у Куяба рать несметная, да встретит манером невиданным, сокрушит гадину... Пусть от каждого племени свой вождь воинский будет... — подчеркнул Степан-банник, — тогда всколыхнутся роды!
— Это что же, — вдруг нахмурился Любомир и вновь принялся за веник, — я, варяг, буду со смердами совет держать?!
— Ох, не гневись, соколик, — завыл Степан-банник, — очи не терзай.
— Опамятуйся! — заорал Белбородко. — Не зли его попусту, слушай, что говорит. А то ярость обуяет, не удержу!
Любомир швырнул веник на лавку:
— Ты, нежить проклятущая, говори, да не заговаривайся. Не бывать тому, чтобы Ольгерд, конунг варяжский, Истоме присягнувший и славянское имя Любомир себе взявший, под смердов пошел!
«Вот черт упертый, — подумал Степан, — все так и выходит, как я думал. Обуяла гордыня, потому как гордыня у язычников не грех, а великое достоинство. Ладно, займемся манипуляцией. Психолог же я как-никак».
— Известно ли тебе, конунг Ольгерд, — зашипел Степан-банник, — что и Кий с Хоривом и Щеком — славянские вожди былинные, Куяба основатели, со многими племенами славянскими на ромеев ходили? А коли они дулебами да уличами не брезговали, то и тебе не зазорно купно с ними на хазар навалиться... Тем ты с самим Кием уравняешься, себя и род свой прославишь! Чую, будут о тебе кощуны-сказатели песни слагать.
Любомир задумчиво крутил веник, обмозговывая что-то.
— А в совете воинском, — вкрадчивым голосом продолжил Степан-банник, — ты вождей племен под себя подомнешь, сами они тебя предводителем изберут, в ноги бухнутся... Как увидят, что корня общего у них нет, так и бухнутся... Потому как ты для них чужой, тебя во главе поставить — ни одно из племен не унизить. А ежели кого из полян или из другого племени в вожди воинские возвести, обида остальным случится. Знаю, тебя возведут... А когда сделают тебя, конунг Ольгерд, воинским вождем, знания тайные к тебе придут, и знания те ты войску дашь — и войско побьет хазар!
Степан вдруг заметался, будто стараясь покрепче ухватить ускользающего неприятеля:
— Вывернулся, змеюка, ушел.
Белбородко тяжело дышал, по лбу стекали струйки пота. Любомир вновь было принялся терзать веник, но Степан только махнул рукой: какой прок, банник-то и так, что нужно, сказал.
— Пошли отсюда, — обрадовался Алатор, — ветра глотнуть охота!
Любомир молча кивнул, и оба воя покинули гостеприимные стены. А Степан... Степан немного замешкался. Вроде все по-прежнему: растерзанные веники на полу, на обломках шайки валяется топор, чадят лучины...
В углу, за печью, как грозовое облако клубился сумрак. Белбородко сделал шаг к этому облаку. Стало вдруг тяжело дышать, ноги застыли, плечи налились свинцом. Из-за печи на него таращились два горящих глаза. Степан как завороженный смотрел и смотрел в эти глаза, погруженные в сумрак, и с каждым мгновением чувствовал, как жизнь уходит из него. Он не мог закричать, не мог пошевелиться. Сознание перетекало в того, кто за печью. Степан уже видел себя его глазами — растерянного, с перекошенным лицом, с одеревенелыми руками, вытянутыми вдоль тела...
Вдруг из посада донесся крик петуха, видно, близился рассвет. Морок отпустил. Не помня себя, Степан схватил топор и швырнул в нежить. «Теперя я пошуткую, — услышал Степан, или показалось, что услышал, — мой черед шутковать, мил человек».
Степан выскочил из бани. Алатор с Любомиром стояли у самого Днепра и кланялись восходящему светилу.
* * *
Лисок катался как сыр в масле. Хозяин на цепь не сажал, кормил на убой. Чего еще надо? Гулял Лисок да жизни такой радовался.
Вот и этой ночью к одной сучке наведался. Очень его привечали местные четвероногие красавицы. Известное дело, своим-то псам только одно и надо... А там поминай как звали. Лисок же с понятием к женскому полу подходил: подарочек в зубах сперва принесет — косточку мозговую (добрый хозяин баловал), о житье-бытье порасспросит, да с пониманием. Потом на луну полюбуются, в траве-мураве росистой искупаются, ну а там уж и любовь случится.
Бежал Лисок вдоль днепровского бережка, ароматы утренние вдыхал да лягух тупоумных ловил. Не от голода, от скуки. Клацнет зубами и тут же выплюнет. Дрянь! Он и от мыша бы отказался при нынешней-то жизни, а уж пучеглазой и вовсе брезговал.
Свернул на тропку, прошмыгнул под сгнившей корягой, окунулся в мураву высокую — и не видать его. Поспешил Лисок напрямки к посаду куябскому. Плошка с кашей, верно, уж поджидала его. Набьет брюхо да спать завалится.
И тут случилось непонятное... Бежал себе Лисок, бежал и вдруг всеми четырьмя как подпрыгнет, кувырнется в воздухе и стрелой куда-то в сторону бросится. И вроде как против воли своей поступает Лисок, но поделать ничего не может, будто ему веревку на шею накинули да веревку ту за луку седла зацепили, а скакун-то рысит, и Лисок едва поспевает лапами перебирать.
Лисок влетел в баню, метнулся через предбанник в парную, забрался на полки.
Внизу мерзкого вида старикашка, кряхтя, хлестал себя веничком.
— Здоров будь, Лисок, — сказал старикашка. — Заждался я тебя, хе-хе-хе.
К своему ужасу пес понял, что говорит старик, и от этого заскулил.
— Не пужайся, — усмехнулся старикашка, — дурного не сделаю, хе-хе-хе. Не я сделаю, хе-хе.
Лисок хотел броситься вон из бани, но не мог пошевелить и лапой.
— Эй, крылатый, — проскрипел старикан, взглянув на бледнеющие звезды в прорехах крыши, — тебе еще соглядатай-то надобен?
На крышу уселся филин, ухнул. Старикан зашамкал и насупил косматые брови:
— Ты бы, Семаргл, не дурил. Пес, значит, пес. Не дело это — в птиц да зверей оборачиваться, чай, не леший, есть чем заняться-то.
— А ты с мое мертвяков в Ирий потаскай, — совершенно по-человечьи огрызнулся филин, — душа-то как пушинка, ежели покойный людишек почем зря не резал. А как кровью напитается — не утащишь! Варяги же — известные мясники, вот и маешься!
— Понимаю, хе-хе, людины, вон те пьют с устатку, а ты, стало быть, по лесам блукаешь али в небесной выси крылышками машешь. От того тебе отдохновение.
— От варягов чуть хребет не надорвал, — сокрушался филин.
— А чего так?
— Так они ж со всей сброей воинской на тот свет норовят. Обычай у них, понимаешь, такой. Считай, пуда три тягать приходится. Цапнешь варяга, не разобрав второпях, что не моя забота его на тот свет тащить, потом выкинешь, да толку-то... За день так натаскаешься, едва крыльями хлопаешь. Много их мрет, вот беда-то.
— В Вальхаллу тебе, Семаргл, ходу нет, хе-хе-хе... Так вот и возьми Лиска. Вроде ж просил найти пса подходящего. А то угробишься совсем, хе-хе-хе.
— Нужен мне соглядатай, дед, твоя правда. А то псы какие-то дурные пошли, сколько в них ума ни всовывай, все одно не впрок.
— Ну, этому, хе-хе-хе, впрок пойдет. Хозяин у него, хе-хе, больно умный, вот и собачка ему под стать... Всовывай ум-то, Лисок тебе и послужит.
— Ладно, поглядим, может, и сгодится мне этот рыжик.
Взвыл Лисок, заметался на полках, с клыков слюна брызжет, глаза кровью налиты.
— Ишь туго-то входит, не запихивается...
— Видать, своего ума, хе-хе-хе, много.
Очнулся Лисок на тропе, ведущей в посад. Тропа вроде и та, и не та. Да и все вокруг какое-то другое, непривычное.
«Отчего раньше не замечал я этих красот, — размышлял Лисок, перебирая лапами. — Будто спал, а вот вдруг проснулся». Лисок добрался до хозяйского двора и нырнул в собачий лаз. Так стал Лисок царь-псом.