Глава 11. ОТ АНАСТАСИИ РОМАНОВНЫ ДО НАСТЕНЬКИ
– Если что, так я с людишками поблизости буду, – предупредил сразу после вечерней службы князь Палецкий, хмуро поглядывая на осунувшееся лицо царя.
– Я постараюсь, чтоб ни ты, ни твои люди мне не понадобились, – кисло скривившись – на улыбку сил не хватало – пообещал Иоанн, вновь понемногу становящийся Подменышем.
– И я на это надеюсь, государь, – кивнул Дмитрий Федорович. – Вон ты ныне как в Думе лихо всех отчихвостил. Бояре–то выходили красные как раки. Такую баньку им учинил – любо–дорого. Изрядно веничком прошелся по телесам.
– А может, мне у отца Сильвестра благословения попросить, – задумчиво спросил Подменыш.
– Ты еще исповедуйся перед ним, – иронично хмыкнул Палецкий. – Он, конечно, человек–то славный, но представляешь, что тебе на это скажет? – заметил князь и пробасил, подражая голосу протопопа: – Без божьего благословения?! Ввести в обман юную отроковицу?! Так это ж блудодейство непотребное! Опомнись, государь! Опомнись и пока–а–айся, – дурашливо затянул он.
– Тогда я пойду? – неуверенно сказал Подменыш.
– Иди, государь, – строго произнес Палецкий. – Как раз стемнело уже, а ночи ныне короткие. Это только у людей в ней девять часов считать принято141, а рассвет – он гораздо ранее приходит. Не успеешь оглянуться, как утро, – и присоветовал: – Про Думу почаще вспоминай. Ты ее тоже боялся, а как славно вышло–то! По всему выходит – твой день ныне, так что должно повезти.
– День–то мой, – все так же неуверенно кивнул Подменыш. – Вот только ночь чья? – и обреченно вздохнул.
Еще месяц назад ему казалось все просто, особенно после того, как к нему в уединенную каморку, расположенную в укромной подклети терема князя Палецкого, зачастили бегать по ночам три удалые разбитные девки – Ульяния, Палашка и Степанида.
Первой – ласковой и ведущей себя покровительственно, можно сказать, чуть ли не по–матерински – он достался еще девственником, и та, снисходительно, но не обидчиво улыбаясь, принялась обучать стыдливо краснеющего юнца вначале азам постельной утехи, а уж на третью или четвертую ночь – всевозможным вывертам и ухищрениям.
Правда, она и сама знала их не больно–то много, что Третьяк выяснил после того, как к нему заглянула Палашка. Эта была ненасытной и, обнажая в хищной улыбке мелкие и острые зубы, выжимала из него соки до самого рассвета, а то и дольше. Девка вытворяла такое, что Третьяк одно время даже усомнился – да христианка ли она или ведьма.
Думать такое было чуточку страшно, но в то же время как–то томительно сладостно. Правда, размышлял он над этим недолго – ровно до того момента, когда она, снизойдя к его просьбе, несколько раз перекрестилась. Надо сказать, что смышленая Палашка сразу догадалась, зачем попросил ее об этом высокий широкоплечий юноша, но ни чуточки не обиделась. Напротив, ее самолюбию это даже польстило. После нее он чувствовал себя опустошенным до самого донышка, но приходила следующая ночь, и все повторялось вновь.
А вот с третьей – Степанидой – ему пришлось потрудиться самому, чтобы расшевелить эту неуклюжую крупную девку с вечно виноватым выражением красивого лица. Вот только ему не нравилось, когда она, будучи, казалось бы, полностью удоволенная им, начинала плакать, словно винилась перед богом за то наслаждение, что ей досталось.
Каждая пробыла с ним всего две–три ночи, не более, но Третьяк почему–то ощутил, что не забудет их до конца своей жизни, как бы долго она ни длилась.
Впрочем, почти любой из мужчин никогда не забывает свою первую женщину. И пускай ему было с ней не сказать что так уж хорошо, а иной раз и вовсе кое–как, но она первая, и этим все сказано. Что уж говорить о Третьяке, которому было славно со всеми тремя.
Неприятно ему стало, когда заглянувший к нему в подклеть Дмитрий Федорович пояснил, что девки те приходили к нему по его княжескому распоряжению, поскольку прежний Иоанн, помимо Анастасии, и ранее не чурался женского пола, так чтобы Третьяк не растерялся, придя в ложницу царицы.
Будущий царь после таких слов сразу ощутил разочарование, и ему отчего–то стало грустно.
– Выходит, они со мной не потому, что я им по нраву пришелся, а волю твою исполняли? – уныло переспросил он.
– Выходит, – подтвердил Палецкий. – Теперь–то ты понял, насколько бабы разными бывают? Поверь, что и с мужиками такое же. Не передумал еще про Анастасию Романовну?
– Так это ты токмо для того, чтоб я…
– Чтоб осознал и проникся, – мягко продолжил Палецкий. – На все твоя воля, но уж больно великое дело мы затеяли, чтоб из–за пустяков головы на плахе сложить. Вот и подумай на досуге, – но затем, видя, что Подменыш озлился и ничего больше, собираясь упорно стоять на своем, торопливо добавил: – А их я тебе по иной причине присылал. Это для того, чтоб ты понял, государь, – ежели у нас все сладится, так у тебя оно и впредь во всю твою жизнь точно так же будет. Ни одна из холопок не посмеет своему царю отказать, да еще стараться будут и улыбаться всяко, что ты, дескать, им по душе пришелся, – но, посмотрев на приунывшего Третьяка, счел нужным добавить: – А этим… моим… ты и впрямь полюбился. Я их опосля опросил – есть желание еще к добру молодцу заглянуть, так каждая порозовела. Сказать по правде, я уж и не помню, когда та же Палашка от смущения румянцем покрывалась, а тут нате вам. Но, – он погрозил пальцем, – будя.
Уходил Палецкий разочарованным и кляня себя на чем свет стоит. Не стоило загодя показывать Подменышу царицу, ох, не стоило. Но кто ж знал, что он так влюбится. От этой–то злости и досады он, не зная что еще сделать и как уязвить, через минуту вернулся с полпути и прямо с порога добавил, глядя куда–то в сторону и тщательно тая насмешливую интонацию в голосе:
– Ежели уж ты вовсе на своего братца желаешь походить, то тебе еще кой с кем ночку провести надобно, потому как слухи ходят, что добрые люди твоего братца еще кое–чему обучили, – оглаживая окладистую бороду, заметил Палецкий. – Может, тебе тоже содомитские забавы придутся по нраву, как знать. Правда, нет у меня в вотчине таких искусников, а коли и имеются, то я о них не ведаю, но ежели интерес имеешь, то могу повелеть, чтоб приискали. – И вопросительно уставился на Третьяка.
– А это что–то божественное? – смущенно спросил тот, припомнив святое писание и город Содом, испепеленный богом, чем вызвал искренний долгий смех князя.
Вдоволь навеселившись, он, наконец, пояснил, о чем идет речь, после чего Третьяк столь яростно завопил «Нет!!», что вызвал у князя новый приступ смеха.
– Ну, как знаешь, – заметил он, уходя и чувствуя себя достаточно удовлетворенным за недавний проигрыш с царицей и еще на что–то надеясь в глубине души.
Однако после того как будущий государь всея Руси Иоанн Васильевич стал таковым во времени настоящем, он успел еще раз повидать Анастасию Романовну, после чего не помышлял даже о том, чтобы поместить ее в монастырскую келью. Увидел он ее вновь лишь краем глаза, да и то издали, притаившись на хорах церквушки в то время, когда она пришла туда помолиться. Вроде бы и мало совсем дивился он ее красе, но тот первый восторг от увиденного им наяву ангела прочно перешел во влюбленность, да еще какую.
В тот раз она уже давно покинула церковь, а он все продолжал лежать под какой–то ненужной пропыленной церковной утварью, не в силах даже пошевелиться, будто его заколдовали. Хотя почему «будто»? Любовь – она и есть колдовство, причем самое великое.
После того он успел не далее как сегодня еще раз улучить момент, чтобы насладиться прекрасным видением, как ангел во плоти нисходит в церковь и, сложив на прекрасной груди руки, о чем–то молится господу. О чем именно и какую молитву она при этом читает, Иоанн не слышал, а по губам так и не сумел разобрать. Впрочем, и без того было ясно, что молитва эта какая–то особая, потому что не могут же ангелы молиться как люди.
И вот теперь, собираясь к ней – и не на свидание, а сразу в постель, – прислушиваясь к себе, он с ужасом сознавал, что не выдержит и во всем перед ней сознается, потому что обманывать просто женщину – это одно, а ту, которую любишь, – совсем иное. Последнее же под силу далеко не каждому. Вот ему, холопу Третьяку, такое точно не по зубам.
И можно говорить сколько угодно, что сказанное будет святой ложью, что иначе просто нельзя, что в конце концов этот обман станет спасительным в первую очередь именно для нее – не знает и спит спокойно. Можно повторить все это пять и десять раз, можно этими бесконечными повторами даже заглушить угрызения совести, но вот беда – любящему сердцу рот все равно не зажмешь. Как ни старайся, ан все едино – ничегошеньки у тебя не выйдет.
Ему было мучительно стыдно перед тем же князем Палецким. Хотя его имя он не собирался упоминать, но сознавал, что все чаяния и стремления человека, который вознес его на самый верх власти на Руси, с его признанием моментально рухнут.
Было неудобно и перед старцем Артемием, который возлагал на него, Третьяка, столько надежд, причем совершенно бескорыстных, абсолютно не помышляя о благе для самого себя. Испытывал он чувство вины и перед памятью Федора Ивановича, но иначе поступить попросту не мог.
С этим тяжелым чувством он и поднялся наверх, в женскую половину, доступ куда в одиночку был разрешен только одному–единственному мужчине в мире – ее законно венчанному мужу. В ложнице царил полумрак. Серебряные шандалы, н которых горели уже полуоплывшие свечи, загадочно поблескивали в полутьме. Сладкий запах сгоревшего воска мешался с душноватым – ладана, да еще чувствовался еле слышный и непонятный – каких–то заморских притираний. Ступалось мягко – ноги утопали в мягком ворсе шемаханского ковра.
На небольшом стольце близ самой ложницы зазывно поблескивали округлыми боками две чаши. Подле них стояла ендова и две большие, доверху заполненные фруктами тарели. В одной горкой сложены были те, что попроще, в другой – завезенные издалека. Иные из них Подменыш никогда не видел, другими, вроде того же изюмца, его угощал князь Палецкий.
Но все это Подменыш увидел как–то вскользь, особо не обратив внимания. Разве можно было смотреть на что–то еще, когда тут – совсем рядом, только протяни руку – лежала она. Распущенные светло–льняные волосы пеной обрамляли ее нежное личико. Дыхание девушки было ровным, будто она ничуть не взволнована визитом к ней в спальню незнакомого мужчины.
«Да что же это я? – тут же оборвал он себя на полумысли. – Какой–такой незнакомый?! Она же думает, что я – ее муж».
От этого стало еще горше. Он осторожно присел на самый краешек кровати, собираясь с духом. Лежащая не мешала ему, продолжая молчать.
«Хоть бы молвила что–то», – с легкой досадой подумал он, но почти сразу понял, в чем кроется причина молчания – девушка просто спала.
О том, чтобы разбудить ее, Подменыш и не помышлял. Вместо этого кощунства он продолжал любоваться спящей, в мыслях бережно проводя рукой по завиткам волос, затем по розовому в свете свечей маленькому ушку и тут же переходя на гладкую, шелковистую даже на вид щеку. Потом его рука так же мысленно заскользила по мягко очерченному подбородку, еще ниже, но уже совсем робко осуществляя переход к шейке, где две прелестные складочки таили в себе нечто невиданное…
Но тут глаза красавицы открылись, и она, зарумянившись, пролепетала:
– Прости, государь. Притомилась я чуток в ожидании, вот и не заметила, как сморило. Мыслила, что ты и ныне не придешь.
– Это ты меня прости, – произнес он глухо. Не хотелось ему говорить это, но что уж тут поделаешь, коли судьба так подло распорядилась. – Ты поди и не ведаешь, что иной человек пред тобой сидит?
– А вот и ведаю, – не дала она ему договорить, по–детски спеша похвастаться своей осведомленностью. – Мне ужо князь Палецкий обо всем обсказал.
– Как… обо всем? – опешил Подменыш.
– А вот так, – лукаво улыбнулась юная Анастасия Романовна. – И про то, что ты во всем своем греховном раскаялся, и про то, что ты зло из души изгнал, и о прочем…
– Погоди, погоди, – остановил он ее. – А о том, что я – это не я, он тоже рассказал?!
– Ну, а как же, – мило всплеснула она руками. – О том допрежь всего. Наказывал мне еще, дабы я пуще прежнего о тебе заботилась, ибо тепереча у тебя еще более труднот станет, ведь добрым завсегда жить хуже.
– А… ты что же, – чувствуя, что теряется под ее потоком слов, растворяясь в милом щебетании, словно кусок меда, попавший в горячую воду, нашел в себе силы спросить Подменыш и затаил дыхание в ожидании ответа, последовавшего почти мгновенно.
– А я – верная раба твоя, и все, что могу, то для своего господина и учиню. Ляг сюда, мой хороший. – И она слегка подвинулась, высвобождая место подле.
– Нет, погоди немного, – Подменыш понял наконец, что Палецкий, облегчая ему задачу, говорил с этим златокудрым ангелом совершенно об ином, так что главное придется рассказать именно сейчас. – Погоди, я только… Мне сказать надо, иначе… Это не ты – моя раба, это я – твой холоп… Я ведь как тебя впервой увидал, так у меня сразу все внутри словно оборвалось – такая ты красавица, – бессвязно заговорил он и вдруг осекся, испуганно глядя в ее васильковые бездонные очи.
Только теперь он осознал, что стоит ему поведать ей истину во всей ее неприглядной наготе, как он почти тут же лишится возможности ее увидеть. Совсем! Его не пугало, что произойдет это по причине его смерти, которая не заставит себя ждать. При чем тут смерть, да и его жизнь тоже?!
Главное – он ее больше никогда не увидит!
И тут же он понял еще одно. Повинись он сейчас перед ней в содеянном, и в брезгливой гримасе отвращения скривятся ее губы, с ужасом, словно на дьявола во плоти, уставятся на него ее глаза–васильки.
Любовь эгоистична. С этим – увы – ничего не поделаешь, но, представив то, чего он непременно лишится, то есть подумав вначале о себе, Подменыш вслед за этим перепугался еще больше – а как же она?! Ведь если он сейчас скажет все как есть, то неизвестно, переживет ли она вообще это ужасное известие.
Ее пальцы несмело коснулись его руки, робко скользнули по ней, а ему на ум меж тем пришло еще кое–что. Получалось, что тут пахнет не только его смертью, но вдобавок еще и ее позором! А как же иначе – незнакомый мужчина оказался наедине с ней в ее ложнице, да еще ночью. Да после такого монастырь – это самое лучшее, что можно представить.
«А то и руки на себя наложит», – мелькнуло испуганное.
– А ты мне такого – про то, что мой холоп, – никогда ранее не сказывал, – благодарно прошептала она.
«И вообще – ежели что, то теперь уж до князя Палецкого живо доберутся», – подумал он себе в еще одно оправдание, а правая рука, помимо его воли, уже отвечала на ласку, и он продолжил совсем не так, как начал.
– Тебе же сказывал Дмитрий Федорович, что я совсем иным человеком стал. Вот и у нас с тобой пускай будет так, словно раньше ничего вовсе не было.
– Пускай, – шептала юная царица, скорее не соглашаясь и даже не откликаясь, а просто бездумно повторяя то необычное и волнующее, что говорил сейчас ее суженый.
– Пускай это будет словно наша первая ночь.
– Первая ночь, – откликалась она, наслаждаясь его необычной нежностью.
– Ты и я и никого больше во всем белом свете.
– Никого больше, – вторила Анастасия.
– И никто нам больше не нужен.
– Не нужен, – произнесла она в последний раз и задохнулась, потому что его губы ожгли ее с такой неистовой страстью, что больше ни о чем другом думать она не могла, изнемогая и продолжая жаждать этого сладкого изнеможения, которое дарил ей Подменыш. Или уже Иоанн? Хотя какая разница! Главное, что это был любимый!
И вышло так, что она и впрямь выполнила его просьбу, потому что эта ночь стала для нее действительно самой первой, а супружеское ложе только теперь превратилось в ложе любви.
– Настенька моя, – неустанно шептали его губы.
– Ив… Ив… вануш… ка.. мой, – не хватало ей воздуха.
И пламя догорающих в шандалах свечей величаво и неспешно раскачивалось, будто исполняя в честь сплетенных – ни разорвать, ни разрубить – тел некий магический танец огня, который есть любовь. А может, как раз напротив – это был танец любви, которая сжигает все преграды на своем пути, заодно испепеляя и сердца влюбленных. Кому оно ведомо – что именно они танцевали на самом деле и как это называлось?
Зато известно иное. Ночная мамка, потому так и именуемая, что в ее обязанности входило неусыпное бодрствование в эту пору, прислушивалась, по своему обыкновению, что там творится за массивной дубовой дверью. Делала она это не столько из–за тревоги за свою голубку, сколько из простого бабьего любопытства.
Так вот в эту ночь она вдруг на некоторое время ощутила себя вновь прежней красавицей, да еще в объятиях веселого боярского сына, который без малого сорок годков назад лихо валил ее на сеновале.
И когда Иоанн после бессонной ночи уходил от своей Настеньки, то вдогон услышал одобрительное: «Ишь, бядовый какой!», а обернувшись, увидел умиленно глядевшую ему вслед старуху, одетую во что–то бесформенно–черное. Но поражен он был не ее видом и даже не вырвавшимся у нее восклицанием, обращенным будто к равному – от этого он как раз пока не успел отвыкнуть. Поразили ее глаза, молодо светившиеся на старушечьем, в глубоких морщинах лице…
А та, не в силах сдержаться, уже после того, как он сошел вниз по скрипучей лестнице, еще раз и с тем же умилением, чуточку, самую малость замешенным на белой зависти, грустно и в то же время радостно повторила: «Ох и бядовый».