Глава двадцать девятая
Я сижу в кабинете Командора, между нами стол, будто я покупатель, банковский клиент и договариваюсь об изрядной ссуде. Но помимо расположения в комнате, формального между нами немного. Я больше не сижу с закаменелой шеей — спина вытянута, ноги выстроились на полу, равнение на козыряющего. Нет, тело мое расслаблено, мне даже уютно. Я сбросила красные туфли, подогнула ноги под себя — окружила их контрфорсом красной юбки, это правда, но все же подогнула, точно у костра в былые дни, более пикниковые. Гори в камине огонь, его отсветы блестели бы на полировке, мягко мерцали на коже. Я добавляю каминного света.
Что до Командора, он сегодня чрезмерно беспечен. Китель долой, локти на столе. Ему бы еще зубочистку в угол рта, и получится реклама сельской демократии, как на гравюре. Засиженной мухами, из какой-нибудь старой сожженной книги.
Клетки на доске заполняются: я играю свой предпоследний на сегодня раунд. Зэк, выкладываю я — удобное односложное слово с дорогой «э».
Такое слово бывает? — спрашивает Командор.
— Можем глянуть в словарь, — отвечаю я. — Это архаизм.
— Я верю, — говорит он. Улыбается. Командору приятно, если я отличилась, показала развитость, будто умная собачка, ушки на макушке, готова откалывать коленца. Его похвала окутывает меня, словно теплая ванна. Я не чувствую в нем злобы, какую улавливала в мужчинах, порой даже в Люке. Он не прибавляет мысленно «сука». Манера его — совершенно отеческая. Ему приятно думать, что я развлекаюсь, — и я развлекаюсь, о да.
На карманном компьютере он проворно суммирует счет.
— Ты сегодня выиграла одной левой, — говорит он.! Я подозреваю, он жульничает, льстит мне, чтобы меня ободрить. Но зачем? Вопрос открытый. Чего он достигает потаканием? Наверняка чего-то достигает.
Он откидывается в кресле, кончики пальцев сведены — я уже узнаю этот жест. Между нами складывается репертуар таких жестов, таких узнаваний. Командор смотрит на меня — не сказать, что неблагожелательно, однако с любопытством, будто я загадка, которую требуется решить.
— Что ты хочешь сегодня почитать? — спрашивает он. Тоже традиция. Пока я прочла журнал «Мадемуазель», старый «Эсквайр» восьмидесятых, «Мисс» — журнал, который, я смутно припоминаю, валялся в разных маминых квартирах, пока я росла, — и «Ридерз Дайджест». У него даже романы есть. Я прочла Рэймонда Чандлера, а сейчас наполовину продралась сквозь «Тяжелые времена» Чарлза Диккенса. В таких случаях я читаю) быстро, жадно, почти проглядываю, стараясь запихнуть в голову как можно больше, предчувствуя долгую голодовку. Если бы речь шла о еде, это было бы прожорство изголодавшегося, если бы о сексе — торопливое соитие украдкой, стоя, где-нибудь в переулке.
Пока я читаю, Командор сидит и наблюдает, как я это делаю, ни слова не говоря, по и не отводя взгляда. Это наблюдение странным образом сексуально, и я будто раздета. Лучше бы он отвернулся, побродил по комнате, сам бы что-нибудь почитал. Тогда, может, я бы хоть капельку расслабилась, не торопилась бы. А так это мое противозаконное чтение — как спектакль.
— Мне кажется, я бы лучше просто поговорила, — отвечаю я. И сама изумлена, когда слышу эти слова.
Он снова улыбается. Похоже, не удивился. Может, ждал этого или чего-то подобного.
— Да? — отвечает он. — О чем ты хочешь поговорить?
Я мнусь.
— Пожалуй, о чем угодно. Ну, о вас, например.
— Обо мне? — Он все улыбается. — Ну, обо мне, собственно, почти ничего и не скажешь. Обычный парень, как все.
Я влетаю лбом в эту фальшь, даже стилистическую фальшь — «парень»? Обычные парни Командорами не становятся.
— Вы же, наверное, что-то умеете, — говорю я. Я знаю, что подталкиваю его, подлизываюсь, выманиваю его наружу, и мне противно от себя — это, прямо скажем, тошнотворно. Но мы фехтуем. Либо он говорит, либо я. Я знаю, чувствую, как речь вздымается во мне, я так давно ни с кем по-человечески не говорила. Сегодняшние обрывки шепота с Гленовой едва ли считаются; однако они раздразнили меня, они были вступлением. Какое наслаждение — говорить, даже вот так; теперь я хочу еще.
А заговорив, я скажу что-нибудь не то, я что-нибудь выдам. Вот она подступает — измена себе. Не хочу, чтобы он много знал.
— Ну, начать с того, что я был рыночным аналитиком, — неуверенно говорит он. — А потом, можно сказать, отделился.
Я знаю, что он Командор, соображаю я, но не знаю, Командор чего. Что он контролирует, какова его сфера деятельности, как прежде выражались? Отдельных титулов у них нет.
— А, — говорю я, стараясь имитировать понимание.
— Можно считать, что я своего рода ученый, — говорит он. — В определенных рамках, естественно.
После этого он некоторое время не говорит ничего, и я тоже ничего не говорю. Мы друг друга пережидаем. Я ломаюсь первой:
— Э, может, вы могли бы мне объяснить — я вот давно думаю.
Он оживляется:
— Что же?
Я на всех парусах приближаюсь к опасности, но не могу остановиться.
— Я откуда-то помню одну фразу. — Лучше не говорить откуда. — По-моему, латинскую, но, я думала, может… — Я знаю, у него есть латинский словарь. У него разные словари — на верхней полке слева от камина.
— Скажи, — отвечает он. Отстраненно, однако настороже — или фантазия разыгралась?
— Nolite te bastardes carborundorum, — говорю я.
— Как?
Я неверно произнесла. Я не знаю, как правильно.
— Я могу записать, — говорю я. — Показать, как пишется.
От этой новаторской идеи он теряется. Вероятно, забыл, что я умею писать. В этой комнате я ни разу не держала ни карандаша, ни ручки — даже чтобы счет суммировать. Женщины складывать не умеют, однажды шутливо сказал он. Я спросила, как так, и он ответил: для них один, один, один и один не дают четырех.
А сколько? спросила я, ожидая услышать «пять» или «три».
Просто один, один, один и один, ответил он.
Но теперь он отвечает:
— Хорошо, — и через стол сует мне самописку, едва ли не дерзко, будто его взяли на «слабо». Я оглядываюсь, ищу, на чем записать, и он дает мне настольный отрывной блокнот: наверху страницы — улыбающаяся рожица. Такие до сих пор выпускают.
Я печатными буквами старательно пишу фразу, копирую из недр моего разума, из недр моего шкафа. Здесь, в этом контексте, это не молитва, не повеленье, но унылое граффити, когда-то нацарапанное и забытое. Ручка в пальцах чувственна, почти живая, и я ощущаю ее силу, силу слов, которые прячутся в ней. Глаза завидущи, ручки загребущи, говаривала Тетка Лидия, цитируя очередную поговорку Центра, отпугивая нас от фаллических предметов. И они не ошиблись, это зависть. Просто держать ручку — уже завидовать. Я завидую Командору — у него есть ручка. Вот что еще я хотела бы украсть.
Командор забирает у меня листок с рожицей и смотрит. Потом начинает смеяться и — это что, он краснеет?
— Это не настоящая латынь, — говорит он. — Это шутка такая.
— Шутка? — недоуменно переспрашиваю я. Неужто я рискнула, рванулась к знанию, ради обычной шутки? — Какая шутка?
— Ну, школьники, сама понимаешь, — говорит он. Смеется он ностальгически, я теперь слышу — это смех снисхождения к себе прежнему. Он поднимается, отходит к книжным полкам, достает книгу из ее кладезя; только это не словарь. Старая книжка — похоже, учебник, потрепанный и чернильный. Сначала Командор листает сам, раздумчиво, вспоминая; затем:
— Вот, — говорит он и кладет открытый учебник передо мной на стол.
И я вижу на картинке: черно-белая фотография Венеры Милосской, ей неумело пририсованы усы, черный лифчик и волосы под мышками. На другой странице римский Колизей, обозначенный по-английски, а под ним спряжения: sum es est, sumus estis sunt.
— Видишь? — говорит он и показывает, и я вижу на полях — теми же чернилами, что волосы на Венере. Nolitete bastardes carborundorum. — Тому, кто не знает латыни, я даже не знаю, как объяснить, почему это смешно, — говорит Командор. — Мы все время такие штуки писали. Не знаю, откуда они брались — от старших, наверное. — Забыв меня и себя, он листает учебник. — Вот, посмотри, — говорит он. Картинка называется «Сабинянки», и на полях нацарапано: hic haec hoc, huius huius huius, huic huic huic. — И вот еще, — продолжает он. — Dormiebam, dormiebas, dormiebat... — Он умолкает, вернувшись в сегодня, смущается. Снова улыбка, на сей раз можно сказать — ухмылка. Я представляю его с веснушками и вихром. Сейчас он мне почти нравится.
— Но что оно значило? — спрашиваю я.
— Которое? А. Это значит «не дай ублюдкам тебя доконать». Мы тогда считали, что очень умные.
Я выжимаю улыбку, но теперь мне все кристально ясно. Я понимаю, зачем она это написала на стене в шкафу, но я также понимаю, что наверняка она выучила эту фразу тут, в этой комнате. А где еще? Она школьником не была. С ним, во время предыдущего наплыва детских воспоминаний, взаимного доверия. Значит, я не первая. Кто проник в его тишину, кто играет с ним в настольные игры.
— Что с ней случилось? — спрашиваю я. Он соображает почти мгновенно:
— Ты ее откуда-то знала?
— Откуда-то, — говорю я.
— Она повесилась, — отвечает он; задумчиво, не грустно. — Поэтому люстру мы убрали. В твоей комнате. — Пауза. — Яснорада узнала, — прибавляет он, словно это все объясняет. Это все объясняет.
Если псина умерла, заведи другою.
— На чем? — спрашиваю я.
Он не хочет подкидывать мне идеи.
— Какая разница? — говорит он.
Разорвала простыни, я подозреваю. Я обдумывала варианты.
— А нашла ее, видимо, Кора, — говорю я. Вот почему она закричала.
— Да, — говорит он. — Бедняжка. — Это он про Кору.
— Может, мне больше не стоит сюда приходить, — говорю я.
— Мне казалось, тебе приятно, — легко отвечает он, однако следит за мной напряженно, глаза напряженно горят. Казалось бы, в страхе, но нет — мне хватает ума понять. — Я бы этого хотел.
— Вы желаете, чтобы моя жизнь была сносной, — говорю я. Получается не вопрос, но ровное утверждение. Ровное и без никакого объема. Если моя жизнь сносна, может, они все-таки поступают правильно.
— Да, — говорит он. — Хочу. По-моему, так было бы лучше.
— Ну ладно, — говорю я. Все изменилось. У меня кое-что есть на него. У меня на него есть возможность моей гибели. У меня на него есть его вина. Наконец-то.
— Чего бы тебе хотелось? — спрашивает он; все та же легкость, словно это просто денежный обмен, к тому же мелкий — сладости, сигареты.
— То есть — помимо крема для рук, — говорю я.
— Помимо крема для рук, — соглашается он.
— Мне бы хотелось… — говорю я. — Мне бы хотелось знать. — Слово звучит нерешительно, даже глупо, я сказала не подумав.
— Что знать? — спрашивает он.
— Все, что нужно знать, — отвечаю я; нет, так чересчур легкомысленно. — Что происходит.