На чужбине
Лондонские скитания
Попал. Куда они, на хер, делись? Сам виноват, козёл. Надо было позвонить и сказать, что приезжаю. Хотел сделать сюрприз. Самому себе. Ни одного мудака. У чёрной двери такой холодный, суровый и мертвенный вид, словно бы они уехали давным-давно и вернутся очень нескоро, если вообще когда-нибудь вернутся. Заглянул в щель почтового ящика, но не смог рассмотреть, есть ли на дне какие-нибудь письма.
От досады стукнул ногой в дверь. Соседка по площадке, помню эту брюзгливую стерву, открыла дверь и высунула голову. Смотрит на меня вопросительно. Я не обращаю внимания.
— Их нет дома. Не было пару дней, — говорит она, с подозрением рассматривая мою спортивную сумку, как будто там спрятана взрывчатка.
— Замечательно, — угрюмо бормочу я, в раздражении запрокидывая голову к потолку и надеясь, что это показное отчаяние вынудит её сказать что-нибудь типа: «А я вас знаю. Вы здесь останавливались. Наверное, измучились в дороге, ехали, поди, из самой Шотландии. Заходите, выпьете крепкого чайку и подождёте своих друзей».
Но она говорит только:
— Не-ет… их не было видно дня два, а то и больше.
Сука. Блядство. Ублюдок. Дерьмо.
Они могут быть где угодно. Их вообще может нигде не быть. Они могут вернуться с минуты на минуту. Они могут не вернуться никогда.
Я иду по Хаммерсмит-Бродвей. Несмотря на моё всего лишь трёхмесячное отсутствие, Лондон кажется таким же чужим и незнакомым, какими становятся даже знакомые места, когда из них надолго уезжаешь. Всё кажется копией того, что ты знавал раньше, очень похожей, но в то же время лишённой своих привычных свойств, почти как во сне. Говорят, для того чтобы узнать город, нужно в нём пожить, но чтобы его по-настоящему увидеть, нужно приехать в него впервые. Помню, как мы с Картошкой брели по Принсис-стрит; мы оба терпеть не можем этой гнусной улицы, умерщвляемой туристами и покупателями — двумя бичами современного капитализма. Я смотрел на замок и думал, что для нас это всего-навсего здание в ряду прочих. Он засел у нас в головах точно так же, как «Бритиш Хоум Сторз» или «Вёрджин Рекордс». Мы захаживаем в эти места, когда выставляем магазины. Но когда возвращаешься на вокзал Уэйверли после небольшой отлучки, то всегда думаешь: «Ух, ты, классно!»
Сегодня вся улица кажется немного не в фокусе. Наверно, из-за недосыпания или недотарчивания.
Вывеска у кабака новая, но смысл её старый. Британия. Правь, Британия. Я никогда не чувствовал себя британцем, потому что я им не являюсь. Это уродливая, искусственная нация. Но при этом я никогда по-настоящему не чувствовал себя шотландцем. Храбрая Шотландия, жопа моя, Шотландия-засранка. Мы готовы перегрызть друг дружке горло, только бы завладеть деньжатами какого-нибудь английского аристократа. Я никогда не испытывал никаких ёбаных чувств к другим странам, кроме полного отвращения. Большинство из них нужно упразднить. Замочить всех ебучих паразитов-политиков, которые взбираются на трибуну и торжественно лгут или изрекают фашистские пошлости в костюме и с вкрадчивой улыбочкой.
В афише сказано, что сегодня в закрытом баре состоится вечерина голубых скинхедов. В таком городе, как этот, различные культы и субкультуры дробятся и взаимно оплодотворяются. Здесь свободнее дышится, но не потому, что это Лондон, а потому, что это не Лейт. В отпуске все мы становимся кобелями и шлюхами.
В кабаке я начинаю высматривать хоть одно знакомое лицо. Интерьер и оформление этого места полностью изменились, причём к худшему. Классная паршивая забегаловка, где раньше можно было окатить пивом своих корешков и получить отсос хоть в женском, хоть в мужском туалете, теперь превратилась в пугающую, ассенизированную дыру. Несколько завсегдатаев со строгими, озадаченными лицами и в дешёвой одежонке цепляются за угол стойки, как жертвы кораблекрушения — за плавучие обломки. Яппи оглушительно гогочут. Они чувствуют себя на работе, в офисе, только с бухлом вместе телефонов. Это место предназначалось теперь для сотрудников офисов, которые постепенно захватывали Саутуарк и могли здесь пожрать в любое время дня. Дэйво и Сьюзи никогда бы не стали отвисать в таком бездушном заведении.
Но одного из барменов я, кажется, узнал.
— Сюда заходит Пол Дэвис? — спрашиваю его.
— Ты имеиш в виду Джока, таво цвитнова шызика, што играит за «Арсинал»? — смеётся он.
— Нет, такой высокий ливерпулец. Тёмные вьющиеся волосы, нос как склон для слалома. Его нельзя не заметить.
— А… да, я знаю этва шызика. Дэйва. Хадил с той чувихой, малой такой, чёрныи кароткии волсы. Не, я их уже сто лет не видал. Даж ни знаю, живут ани тут или съехли.
Я выпил пинту пенистой мочи и побазлал с чуваком о его новых клиентах.
— Большая часть этих шызикаф — даж ни нстаящии яппи, — презрительно тычет он в группу костюмов в углу. — В аснавном ёбныи клерки с блистящми задницми или кмиссанеры, каторыи плучают горстку ебучих грашей в нидзелю. Эта фсё адна видимсть, бля. Эти сучата па самыи яйцы в далгах. Расхажывыют па горду, бляць, в драгих кастюмчикх, дзелая вит, што плучают пидзисят кускоф в гот. А у бльшынства из них нет даж пицизначнва жалвнья.
Чувак был, конечно, озлоблён, но кое в чём прав. Конечно, здесь тусовалось гораздо больше всяких мажоров, чем на улице, но эти чуваки втемяшили себе в головы, что нужно делать вид, будто у тебя всё классно, и тогда у тебя на самом деле всё будет классно. И сами себя наебали. В Эдинбурге я знал сидевших на системе торчков, у которых дебет с кредитом сходился гораздо лучше, чем у некоторых здешних супружеских пар, получающих по два жалованья и перезакладывающих своё имущество. Когда-нибудь они допрыгаются. На почте скапливаются целые груды ордеров на изъятие вещей за неплатёж.
Я вернулся на флэт. Никаких следов.
Снова вышла тётка из квартиры напротив:
— Вы их не дождётесь, — голос самодовольный и здорадный. Эта старая манда — сучара самого высшего разряда. Чёрная кошка выскакивает у неё из-под ног на площадку.
— Чота, Чота! Иди сюда, маленькая негодница… — Она хватает кошку и прижимает её к груди, как ребёнка, злобно пялясь на меня, словно я могу причинить какой-либо вред этому мешочку с говном.
Терпеть не могу котов, почти так же, как собак. Я требую запретить заведение домашних животных и истребить всех собак, за исключением нескольких штук, которые можно будет выставлять в зоопарке. Это один из немногих вопросов, в котором мы с Дохлым всегда сходимся.
Суки. Где же они есть, бля?
Я спускаюсь в бар и выпиваю ещё пару кружек. Что эти ублюдки сделали с нашим заведением! Прямо душа кровью обливается. Сколько вечеров мы здесь провели. Мне кажется, вместе со старой мебелью отсюда вынесли наше прошлое.
Я рассеянно выхожу из бара и возвращаюсь обратно — на Вокзал королевы Виктории. Останавливаюсь у таксофона, вынимаю какую-то мелочь и потрёпанный лингушник. Придётся искать другую вписку. Это не так-то просто. Со Стиви и Стеллой я посрался, так что вряд ли они будут рады меня видеть. Андреас вернулся в Грецию, Кэролайн в отпуске в Испании, Тони, этот ебанутый дебил Тони стусовался с Дохлым, который вернулся из Франции в ёбаный Эдинбург. Я забыл взять у него ключи, а этот ублюдок забыл мне о них напомнить.
Чарлин Хилл. Брикстон. Высший класс. Можно будет даже потрахаться, если пойду с нужной карты. Главное — попасть в масть, вмастить… в этом вся загвоздка…
— Алло? — незнакомый женский голос.
— Привет. Могу я поговорить с Чарлин?
— Чарлин… она здесь больше не живёт. Не знаю, где она сейчас, думаю, в Стокуэлле… у меня нет адреса… постойте… МИК! МИК! У ТЕБЯ ЕСТЬ АДРЕС ЧАРЛИН?… ЧАРЛИИИН… Нет. Извините, нету.
Не мой день, блядь. Остаётся Никси.
— Нета. Нета. Брайан Никсон нета. Уехать. Уехать, — азиатский голос.
— А адресок для друга не оставил?
— Нета. Уехать. Уехать. Брайан Никсон нета.
— А где он типа вписывается?
— Шьто? Шьто? Не понимай…
— Где-о-ста-но-вил-ся-мой-друг-Брай-ан-Ник-сон?
— Брайан Никсон нета. Наркотики нета. Уходить. Уходить, — мудила швырнул в меня телефонной трубкой.
Вечереет, а этот город всё не принимает меня. Какой-то алкаш с глазгоским акцентом стреляет у меня двадцать пенсов.
— Ты классный пацан, я те говорю… — вздыхает он.
— Ты тож млаток, Джок, — говорю я ему на чистейшем кокни. Остальные шотландцы в Лондоне — сущий геморрой. Особенно, «уиджи», которые всё время достают тебя своей нахальной болтовнёй, которую они выдают за дружеское отношение. Я бы меньше всего хотел, чтобы ко мне на хвост сел сейчас какой-нибудь ёбаный мыловар.
Я подумываю о том, не сесть ли на 38-й или 55-й до Хэкни и не позвонить ли Мелу в Дэлстон. Если Мела там нет или он не захочет подходить к телефону, то мне можно с чистой совестью сушить лапти.
Вместо этого я покупаю билет в ночную киношку на Вокзале Виктории. Там всю ночь, до пяти утра, крутят порнуху. Это временная вписка для самых последних отщепенцев. По ночам сюда сползаются всякие «синяки», торчки, извращенцы, шизоиды. Я поклялся себе, что больше никогда не буду здесь найтовать. Это был последний раз.
Несколько лет назад, когда мы ночевали здесь с Никси, пырнули ножом какого-то пацана. Приехала полиция и начала вязать всех подряд, нас в том числе. У нас был при себе корабль травы, и нам пришлось почти весь его схавать. Когда нас вызвали на допрос, мы уже лыка не вязали. Они продержали нас в обезьяннике всю ночь. На следующий день нас всех повезли в полицейский суд на Бау-стрит, как раз рядом с мусарней, и всех, кто был не в состоянии давать показания, оштрафовали за нарушение общественного порядка. Никси и меня штрафанули на тридцать фунтов каждого; если только это были тридцать фунтов.
И вот я опять здесь. Со времени моего последнего визита это заведение слегка захирело. Все фильмы были порнографическими, за исключением одной мучительно жестокой документалки, где разные животные раздирали друг друга на части в экзотической обстановке. По красочности это кино в миллионы раз превосходило работы Дэвида Аттенборо.
— Ах вы, сволочи черномазые! Ёбаные ниггеры! — заревел шотландский голос, когда несколько туземцев засадили копья в бок какой-то бизоноподобной твари.
Шотландский расист и любитель животных. Даю сто пудов, что он «гунн».
— Грязныи ебучии абизяны, — добавил подхалимский кокнийский голосок.
Что за блядское местечко. Я попытался погрузиться в фильмы, чтобы отвлечься от окружавших меня воплей и тяжёлого дыхания.
Самым лучшим был немецкий фильмец с переводом на американский английский. Сюжет был самый заурядный. Молодую девицу в баварском костюме ебали разными способами и в разных местах почти все мужики и несколько баб, живших на ферме. Но съёмки были довольно живописными, и я увлёкся картиной. Для большинства посетителей этого притона эти экранные образы были единственным, что они знали о сексе, но, судя по доносившимся до меня звукам, некоторые мужики ебались с бабами или с мужиками. Я заметил, что у меня встал, и мне даже захотелось подрочить, но следующий фильм охладил мой пыл.
Он был, конечно же, британским. Действие происходило в лондонском офисе в разгар вечеринок, и фильм носил образное название «Вечеринка в офисе». В нём снимался Майк Болдуин, или актёр Джонни Бриггс, который играл того чувака в «Улице коронации». Это был дурацкий фильм из разряда «давай-давай»: мало юмора и много секса. Майка, в конце концов, выебали, хотя он этого и не заслужил — почти весь фильм играл противного слизняка.
Я погрузился в полубредовый сон и внезапно проснулся, резко откинув голову назад, словно пытаясь сбросить её с плеч.
Краем глаза я заметил чувака, который придвинул стул, чтобы сесть рядом со мной. Она положил руку мне на ляжку. Я сбросил её.
— Пошёл на хуй! Тебе чё, не хуй делать, блядь?
— Извините, извините, — сказал он с европейским акцентом. Пожилой чувак. Голос такой жалобный, а лицо маленькое и сморщенное. Мне стало его жалко.
— Я не педик, приятель, — сказал я ему. Он смутился. — Не гомосексуалист, — я показал на себя, и мне стало смешно. Какую чушь я горожу.
— Извините, извините.
Это заставило меня типа как задуматься. Откуда я знаю, что я не гомосексуалист, если я никогда не был с другим чуваком? В смысле, как я могу быть уверенным? Мне всегда хотелось попробовать с другим чуваком, чтобы понять, что это такое. В смысле, надо перепробовать всё, хотя бы раз. Но я вижу себя только в активной роли. Я не могу представить себе, что какой-то мудак засунет свой елдак мне в жопу. Однажды я снял того роскошного молодого педрилу в Лондонском ремесленном. Я повёл его на старую квартиру в Поплэре. Тут вернулись Тони с Кэролайн и застали меня за тем, как я делал пацану минет. Это повергло их в шок. Отсасывать у чувака через гондон. Это было всё равно, что сосать искусственный член. Я устал до смерти, но парень отсосал у меня первым, и я должен был его отблагодарить. Он сделал мне классный, мастерский минет. Но стоило мне скосить взгляд на его лицо, и у меня сразу же обмякал, и я начинал хохотать. Он был немного похож на ту девицу, которая мне нравилась много лет назад, и с помощью воображения и концентрации мне удалось, к своему же удивлению, разгрузиться в резинку.
Тони вставил мне хороших тырлей, но Кэролайн сказала, что это было круто, и призналась, что приревновала меня к этому парню. Он был таким милашкой.
Короче говоря, я ничего не имею против того, чтобы тусоваться с парнями. В качестве эксперимента. Но беда в том, что по-настоящему мне нравятся только девицы. Чуваки меня не возбуждают. Тут дело не в морали, а в эстетике.
Этот старикан, конечно, не похож на человека, занимающего верхние места в списке кандидатов, которым можно отдать свою гомосексуальную невинность. Но он сказал мне, что у него есть хата в Стоук-Ньюингтоне, и спросил, не желаю ли я у него перенайтовать. Так-с, Стоуки — это недалеко от кабачка Мела в Дэлстоне, и я подумал: «Хуй с ним».
Старикан был итальянцем, и звали его Джи. Сокращённо от Джованни, решил я. Он рассказал мне, что работает в ресторане, и что дома в Италии у него остались жена и дети. Эта показалось мне не совсем правдоподобным. Одним из огромных преимуществ торчка является то, что ему приходится сталкиваться со множеством лжецов. Ты становишься настоящим экспертом с этой области, и у тебя развивается нюх на пиздёж.
Мы сели в ночной автобус, направлявшийся в Стоуки. В автобусе была целая куча молодых пацанов: обкуренных, бухих, ехавших на вечерины или уже возвращавшихся оттуда. Мне охуенно хотелось быть среди них, а не с этим стариканом. Как ни крути.
Джи обитал в полуподвале где-то в стороне от Чёрч-стрит. Начиная с этой улицы, я перестал ориентироваться, но знал, что мы находимся не дальше Ньюингтон-грин. Флэт был невероятно загажен. Старый буфет, комод и большая медная кровать, стоявшая в центре этой затхлой комнаты с кухней и туалетом.
Несмотря на моё первое нелестное впечатление от этого чувака, я с удивлением обнаружил повсюду фотографии какой-то женщины и детей.
— Твоя семья?
— Да, это моя семья. Скоро они приедут ко мне.
Это тоже звучало неубедительно. Наверно, я настолько привык ко лжи, что правда кажется мне до неприличия фальшивой. Но тем не менее.
— Скучаешь по ним?
— Да. О, да, — отвечает он, а потом говорит: — Ложись на эту кровать, мой друг. Можешь спать. Ты мне нравишься. Можешь остаться на время.
Я сурово посмотрел на чувачка. Он не представлял физической угрозы, и я подумал: «Хуй с ним, я до смерти устал», и залез в кровать. У меня промелькнуло сомнение, когда я вспомнил Денниса Нильсена. Я ручаюсь, что некоторые чуваки тоже считали, будто он не представляет физической угрозы; а потом он душил их, отрубал им головы и варил их в огромной кастрюле. Нильсен работал в том же Центре занятости в Криклвуде, что и парень из Гринока, с которым я когда-то познакомился. Гринокский чувак рассказал мне, как однажды на рождество Нильсен угостил сотрудников Центра тушёным мясом с карри, которое сам приготовил. Может, он и спиздел, но кто его знает. Так или иначе, я был настолько задрочен, что сразу же закрыл глаза, поддавшись своей усталости. Я слегка напрягся, когда почувствовал, что он лёг на кровать рядом со мной, но вскоре расслабился, потому что он даже не пытался прикоснуться ко мне и мы оба были полностью одеты. Я ощутил, как проваливаюсь в болезненный, беспамятный сон.
Я проснулся, не в силах сообразить, сколько времени я проспал; во рту пересохло, а на лице было странное ощущение влаги. Я дотронулся до щеки. На руке остались белёсые сгустки плотного, липкого вещества. Я повернулся и увидел рядом с собой старика: он был голый, и с его маленького толстого члена стекала сперма.
— Ах, ты старый извращенец!… обкончал меня, пока я спал, сука… ах, ты ёбаный старый похотливый ублюдок! — я чувствовал себя грязным носовым платком, которым попользовались и выбросили. Меня охватила ярость, и я шлёпнул его по морде и столкнул с кровати. Он был похож на отвратного жирного гномика с толстым животом и круглой головой. Он съёжился на полу, а я несколько минут гасил его ногами, пока не понял, что он плачет.
— Ёб твою мать. Чёртов извращенец. Сука… — я шагал взад и вперёд по комнате. Его рыдания действовали мне на нервы. Я стянул халат с медного крючка на краю кровати и прикрыл его уродливую наготу.
— Мария. Антонио, — всхлипывал он. Я поймал себя на том, что обнимаю этого ублюдка и успокаиваю его.
— Всё нормально, чувак. Всё нормально. Извини. Я не хотел сделать тебе больно, просто, это самое, на меня ещё никогда никто не дрочил.
И это была сущая правда.
— Ты добрый… что мне делать? Мария. Моя Мария… — вопил он. Его рот закрывал почти всё его лицо — огромная чёрная дыра в сумерках. От него воняло перегаром, потом и спермой.
— Слы, пошли спустимся в кафе. Поболтаем. Я возьму тебе чё-нибудь пожрать. За мой счёт. На Ридли-роуд есть неплохое местечко, возле рынка, знаешь? Его скоро откроют.
Моё предложение было продиктовано не столько альтруизмом, сколько эгоизмом. Оттуда было ближе до Дэлстона и Мела, а ещё мне хотелось поскорее выбраться из этого депрессивного полуподвала.
Он оделся, и мы вышли. По Стоуки-Хай-стрит и Кингсленд-роуд мы дошли пешкодралом до рынка. В кафе было на удивление людно, но мы нашли себе столик. Я взял себе сыра и помидор в тесте, а старик — это ужасное варёное чёрное мясо, которое, по-моему, обожают стэмфорд-хиллские евреи.
Чувак начал грузить за Италию. Он женился на этой своей Марии много лет назад. Но в семье прознали, что они ебутся с Антонио, младшим братом Марии. Точнее, я не так сказал, они были любовниками. Я думаю, он любил этого парня, но он также любил Марию, и всё такое. Я признаю, что наркотики — это нехорошо, но кошмар, в который превращает жизнь любовь… О нём даже подумать страшно.
Короче, у неё было ещё два брата — мачо и католики, связанные, если верить Джи, с неаполитанской каморрой. Мудаки не могли этого стерпеть. Они схватили Джи возле семейного ресторанчика. И выбили из бедняги десять видов говна. С Антонио они обошлись точно так же.
После этого Антонио покончил с собой. «В нашей стране это считается большим позором», — сказал мне Джи. Я думаю, это считается позором в любой ёбаной стране. Джи рассказал мне, что Антонио бросился под поезд. Я решил, что в ихней стране это считается всё-таки бульшим позором. Джи убежал в Англию, где работал в разных итальянских ресторанах, жил на дрянных флэтах, много пил и снимал молодых парней и старых тёток. Такое вот убогое житьё-бытьё.
У меня поднялось настроение, когда мы добрались до заведения Мела и я услышал звуки рэггей, вырывавшиеся на улицу, и увидел зажжённые огни. Мы пришли под самый конец большой вечерины.
Приятно было видеть знакомые лица. Здесь были все, вся толпа: Дэйво, Сьюзи, Никси (удолбанный на всю голову) и Чарлин. Помещение ломилось от тел. Две девицы танцевали вдвоём, а Чар — с каким-то чуваком. Пол и Никси курили: только не гаш, а опиум. Большинство английских торчков не колят, а курят «чёрный». Иглы — это чисто шотландская, точнее, эдинбургская заморочка. Тем не менее я с ними пыхнул.
— Ахуенна рат опяць цибя видзиць, стырина! — Никси похлопал меня по спине. Заметив Джи, он прошептал: — Пиришол на стыричкоф, да? — Я вывел малого ублюдка вперёд. У меня не хватало смелости бросить этого чувака после всего, что я от него услышал.
— Здоруво, брат. Рад тебя видеть. Это Джи. Мой хороший друг. Живёт в Стоуки, — я похлопал Джи по спине. У бедного мудачка было такое же выражение лица, как у кролика в клетке, который просит листочек салата.
Я пошёл прошвырнуться, оставив Джи с Полом и Никси разговаривать о «Наполи», «Ливерпуле» и прочей фигне — на международном мужском языке футбола. Иногда меня прикалывают эти разговоры, но бывает, их бессмысленная нудотность меня заёбывает.
На кухне два чувака спорят о подушном налоге. Один парень просто прикалывается, а второй — ебучий бесхребетный дебильный тори-лейбористский холоп.
— Ты двойной ёбаный мудак. Во-первых, потому что ты думаешь, будто у лейбористов есть хоть какие-то шансы снова придти к власти в этом столетии, и во-вторых, потому что ты думаешь, что если они даже придут к власти, то от этого хоть что-нибудь, на хуй, изменится, — я бесцеременно вмешиваюсь в их разговор и осаживаю чувака. Он стоит с отвисшей челюстью, а второй парень смеётся.
— Иминна эта я и хацел рсталкаваць этаму ублютку, — говорит он с бирмингемским акцентом.
Я откалываюсь от них, оставляя холопа в недоумении. Захожу в спальню, где какой-то чувак лижет какую-то девицу, а в трёх футах от них ширяются какие-то «чернушники». Я смотрю на торчков. Ёбаный в рот, они ширяются баянами, и всё такое. А я тут теории строю.
— Хочешь заснять, чувак? — спрашивает меня тощий «гот», который варит дрянь.
— Хочешь получить по ебалу, сука? — отвечаю я вопросом на вопрос. Он отворачивается и продолжает варить. Какое-то время я смотрю на его макушку. Видя, что он пересрал, я попускаюсь. Стоит мне приехать на юг, и у меня всегда появляется эта заморочка. Через пару дней она проходит. Мне кажется, я знаю, откуда она берётся, но это слишком долго объяснять и слишком жалко звучит. Выходя из комнаты, я слышу, как девица стонет на кровати, а чувак говорит ей:
— Какая у цибя сладзинькая пиздзёнка…
Шатаясь, выхожу в дверь; в ушах снова звучит этот нежный, медленный голос: «Какая у цибя сладзинькая пиздзёнка…» и мне сразу становится ясно, что мне нужно.
Выбор у меня невелик. Что касается потрахаться, здесь особо не разгуляешься. В этот утренний час самые лакомые тёлки либо уже выебаны, либо уже съебались. Чарлин сняли, та тётка, которую Дохлый трахнул на её 21-й день рождения, тоже. Забита даже девица с глазами, как у Марти Фельдман, и волосами, как на лобке.
И так всю жизнь, бля. Приходишь раньше всех, ужираешься или удалбливаешься со скуки и забиваешь на всё или являешься к шапочному разбору.
Малыш Джи стоит у камина и потягивает из банки «лагер». Он кажется испуганным и захмелевшим. Я говорю себе, что всё это может закончиться тем, что я отдрючу этого чувачка в его толстый пердильник.
От этой мысли мне становится хуёво. Впрочем, в отпуске все мы кобеля и шлюхи.
Дурная кровь
Я познакомился с Аланом Вентерсом в группе самопомощи «ВИЧ — положительно», хотя он недолго был членом этой группы. Вентерс никогда не заботился о своём здоровье и вскоре заразился одной из многих оппортунистических инфекций, которым мы подвержены. Меня всегда забавлял этот термин — «оппортунистическая инфекция». Он вызывает у меня самые приятные ассоциации. Я тут же вспоминаю об «оппортунизме» предпринимателя, который нарушает рыночный баланс, или «оппортунизме» нападающего на скамье штрафников. Ох, и хитрые сучата, эти оппортунистические инфекции.
Члены группы находились примерно в одинаковом состоянии здоровья. Мы все были ВИЧ-инфицированные, но в основном асимптоматические. На наших собраниях витал дух паранойи: каждый пытался украдкой проверить, не распухли ли у другого лимфатические узлы. Знаете, как неприятно, когда во время разговора собеседник скользит взглядом по твоей шее?
Такой тип поведения только усиливал ощущение нереальности, которое не покидало меня в то время. Я не мог понять, что со мной произошло. Результаты анализов казались поначалу невероятными и совершенно не соответствовали моему самочувствию и здоровому виду. Несмотря на два повторных анализа, в глубине души я был уверен, что произошла какая-то ошибка. Моё самообольщение было поколеблено, когда Донна перестала со мной встречаться, но оно всегда оставалось где-то под спудом вместе с непреклонной решимостью. Мы всегда верим только тому, чему хотим верить.
Я перестал ходить на заседания группы, после того как Алана Вентерса положили в приют. Это меня расстроило, и вообще, мне хотелось его проведать. Том, мой шеф и один из консультантов группы, не одобрил моего решения.
— Послушай, Дэви, я понимаю, что было бы очень хорошо навестить Алана в приюте, хорошо для него. Но в данный момент меня больше беспокоишь ты. У тебя прекрасное самочувствие, и цель группы — заставить нас жить полноценной жизнью. Мы не должны отказываться от радостей жизни только потому, что мы ВИЧ-инфицированные…
Бедняга Том. Этот был его первый ляпсус.
— Что значит «мы», Том? Ты что, член королевской семьи? А если ты ВИЧ-инфицированный, то нельзя ли поподробнее?
Здоровые розовые щёки Тома покраснели. Здесь он был бессилен. За многие годы интенсивного межличностного общения он научился сдерживать себя на визуальном и вербальном уровнях. Его смущение не выдавали ни бегающий взгляд, ни дрогнувший голос. Но, к сожалению, старина Том ничего не мог поделать с пылающими красными пятнами, которые выступали у него на щеках в таких случаях.
— Прости меня, — самоуверенно извинился Том. Он имел право на ошибку. Он всегда говорил, что у людей есть это право. Попробуй рассказать об этом моей нарушенной иммунной системе.
— Просто меня беспокоит то, что ты решил проводить время с Аланом. Наблюдение за тем, как он угасает, не принесёт тебе пользы, и кроме того, Алан был не самым положительным членом группы.
— Зато он был самым ВИЧ-положительным.
Том решил не обращать внимания на мою остроту. Он имел право не реагировать на негативное поведение окружающих. «У всех нас есть такое право», — говорил он нам. Мне нравился Том: он одиноко взрыхлял свою борозду, всегда стараясь быть положительным. Я подумал о том, что моя работа, состоявшая в наблюдении за тем, как жестокий скальпель Хауисона вскрывал дремлющие тела, была гнетущей и отчуждающей. Но это было сплошное удовольствие по сравнению с наблюдением за тем, как души расстаются с телом. Как раз этим-то и занимался Том на заседаниях группы.
Большинство членов группы «ВИЧ — положительно» были внутривенными наркоманами. Они подхватили ВИЧ в наркоманских притонах, которые расплодились у нас в городе в середине восьмидесятых, после того как закрыли магазин хирургических принадлежностей на Бред-стрит. Это остановило приток новых игл и шприцев. С тех пор наркоманы стали пользоваться большими общими шприцами, и с этого всё началось. У меня есть друг по имени Томми, которого присадили на иглу эти парни из Лейта. Одного из них я знаю, его зовут Марк Рентон, я работал вместе с ним, когда ещё был пацаном. По иронии судьбы, Марк колется уже много лет, но, насколько мне известно, он до сих пор не ВИЧ-инфицированный, а я никогда в жизни не притрагивался к этой штуке. Впрочем, в нашей группе довольно много героинистов, и наверное, он скорее исключение, чем правило.
На заседаниях группы обычно царила напряжённая атмосфера. Наркоманы ненавидели двух гомосексуалистов. Они считали, что ВИЧ изначально попал в городскую наркоманскую среду через одного педика-домовладельца, который трахал своих постояльцев-торчков в счёт квартплаты. Я и две женщины, одна из которых не кололась, хотя её сексуальный партнёр был героинистом, ненавидели всех, потому что мы не были ни гомосексуалистами, ни наркоманами. Вначале я, как и все остальные, считал себя «безвинно» заражённым. В те времена ещё можно было винить во всём «чернушников» и голубых. Однако я видел плакаты и читал брошюры. Помню, как в эпоху панка «Секс Пистолз» пели о том, что «невиноватых нет». Это сущая правда. Нужно только прибавить к этому, что некоторые виноваты больше других. Это снова напомнило мне о Вентерсе.
Я давал ему шанс — шанс раскаяться. Хотя этот ублюдок его и не заслужил. На заседании группы я сказал первую ложь, первую в цепи других, с помощью которых я собирался завладеть душой Алана Вентерса.
Я сказал группе, что занимался открытым небезопасным сексом со здоровыми людьми, прекрасно зная о том, что я ВИЧ-инфицированный, и что я в этом раскаиваюсь. В комнате повисла мёртвая тишина.
Присутствующие нервно заёрзали на стульях. Потом женщина по имени Линда расплакалась, качая головой. Том спросил у неё, не желает ли она покинуть заседание. Она отказалась, ей хотелось подождать и услышать, что скажут другие, и она злобно глянула в мою сторону. Но я практически не обращал на неё внимания и не сводил глаз с Вентерса. У него было характерное, вечно скучающее выражение лица. Я мог бы поклясться, что по его губам пробежала неуловимая усмешка.
— Нужно набраться смелости, чтобы сказать такое, Дэви. Я уверен, что это стоило тебе большого мужества, — торжественно произнёс Том.
Ничегошеньки не стоило, хрен ты тупой, я соврал. Я пожал плечами.
— Я уверен, что с твоих плеч упал колоссальный груз вины, — продолжал Том, подняв брови и приглашая меня к разговору. На сей раз я воспользовался этой возможностью.
— Да, Том. Если б я только мог разделить свои чувства со всеми вами. Это ужасно… Я не думаю, что люди простят…
Другая женщина в группе, Марджори, отпустила какое-то оскорбительное замечание в мой адрес, но я этого даже не заметил, а Линда продолжала рыдать. От говнюка же, сидевшего напротив меня, не последовало никакой реакции. Меня раздражали его эгоизм и аморальность. Мне хотелось разорвать его голыми руками, прямо здесь и сейчас. Но я старался управлять своими эмоциями, упиваясь роскошным планом его уничтожения. Болезнь может завладеть его телом: это была её победа, какой бы злобной силой она ни была. Моя победа будет более глобальной, более сокрушительной. Я хотел сломить его дух. Я собирался нанести смертельные раны его якобы бессмертной душе. Аминь.
Том окинул взглядом всю группу:
— Кто-нибудь сопереживает Дэви? Как вы относитесь к этому?
После паузы, во время которой я пожирал глазами бесстрастное лицо Вентерса, малой Гогси, наркоман из нашей группы, истерически загоготал. Потом он разразился кошмарной речью, которую я ждал услышать от Вентерса.
— Хорошо, что Дэви это сказал… я сделал то же самое… я сделал, блядь, то же самое… ни в чём не повинная девица, которая ни хера никому не сделала… я возненавидел весь мир… в смысле… просто я подумал, почему это должно меня ебать? Что у меня есть в жизни… мне двадцать три года, а у меня ничего нет, даже ёбаной работы… почему это должно меня волновать… когда я сказал девице, она страшно расстроилась… разревелась, как малое дитя, — после этого он посмотрел на меня и улыбнулся сквозь слёзы самой прекрасной улыбкой, которую я видел в своей жизни. -…но всё было в порядке. Она сдала анализы. Три раза в течение шести месяцев. И ничего. Она не заразилась…
Марджори, которая заразилась в аналогичных обстоятельствах, зашипела на нас. И тогда это произошло. Сука Вентерс завращал глазами и улыбнулся мне. Сработало. Наступил решающий момент. Злость ещё не прошла, но она смешалась с огромным спокойствием, могучей ясностью. Я улыбнулся ему в ответ, ощущая себя спрятавшимся в воде крокодилом, который выследил нежного пушистого зверька, пришедшего к реке на водопой.
— Не… — жалобно проскулил Гогси в сторону Марджори, — всё было не так… ждать её результаты анализов было ещё хуже, чем ждать свои… вы не понимаете… и я не понимаю… вернее, не понимал… всё не так…
Том пришёл на помощь дрожащей, косноязычной массе, в которую он превратился.
— Не будем забывать об ужасной злости, обиде и горечи, которую все вы испытали, узнав о том, что вы заразились ВИЧем.
Это было приглашение к очередной из наших привычных, нескончаемых дискуссий. Том называл это «преодолением нашего гнева» посредством «примирения с реальностью». Эта процедура преследовала терапевтическую цель, и именно такой она представлялась многим участникам группы, но я находил её утомительной и тоскливой. Возможно, потому, что у меня самого была другая повестка дня.
В эту полемику о личной ответственности Вентерс вносил, как обычно, свою полезную и содержательную лепту:
— Чушь, — восклицал он, когда кто-нибудь страстно доказывал свою точку зрения. Том, как всегда, спрашивал его, почему он так считает.
— Просто так, — отвечал Вентерс, пожимая плечами. Том просил его объяснить.
— Просто один человек думает так, а другой — иначе.
В ответ на это Том спрашивал Алана, какова его точка зрения. Алан говорил: «Мне по барабану» или «Мне насрать». Точно не припомню.
Тогда Том спрашивал его, зачем он сюда пришёл. Вентерс говорил:
— Я могу уйти.
Он уходил, и обстановка мгновенно разряжалась. Было такое ощущение, будто кто-то испустил зловоннейший бздёх, а потом каким-то невероятным образом всосал его обратно в задницу.
Впрочем, он всегда возвращался обратно, с насмешливым, злорадным выражением лица. Казалось, Вентерс был единственным из нас, который считал себя бессмертным. Он с наслаждением наблюдал за тем, как другие старались быть положительными, а потом унижал их. Он никогда не наглел настолько, чтобы его выгнали из группы, но значительно снижал её моральный дух. Болезнь, терзавшая его тело, была цветочками по сравнению с гораздо более мрачным недугом, которым был поражён его больной разум.
Как это ни странно, Вентерс считал меня родственной душой и даже не подозревал о том, что я посещаю эти заседания лишь затем, чтобы как можно лучше его изучить. Я никогда не выступал в группе и напускал на себя циничный вид всякий раз, когда выступал кто-нибудь другой. Такое поведение позволило мне сблизиться с Аланом Вентерсом.
Подружиться с этим парнем было несложно. Больше никто не хотел с ним общаться: я стал его другом просто за неимением лучшего. Мы начали вместе пить: он — безрассудно, я -осторожно. Я принялся знакомиться с его жизнью, упорно, тщательно и методично накапливая сведения. Я закончил химический факультет Стратклайдского университета, но никогда не подходил к изучению научных дисциплин с такой скрупулёзностью и таким воодушевлением, с какими я подошёл к изучению Вентерса.
Как большинство ВИЧ-инфицированных в Эдинбурге, Вентерс заразился через чужую иглу, принимая героин. По нелепой случайности, ему поставили положительный диагноз на ВИЧ уже после того, как он спрыгнул с иглы, но теперь он стал горьким пьяницей. Судя по тому, что он пил всё без разбора, нередко во время затяжного запоя набивая себе желудок несвежими булочками и тостами, его ослабленный организм мог стать лёгкой добычей для всевозможных инфекций-убийц. В период общения с ним я уверенно предрекал, что его дни сочтены.
Так оно и вышло: вскоре в его крови гуляли сотни вирусов. Но ему было всё равно. Вентерс вёл прежнюю жизнь. Он начал посещать приют, или «отделение», как они его называют: вначале, как амбулаторный больной, а потом ему выделили личную койку.
Когда я ездил к нему в приют, почему-то всегда шёл дождь: мокрый, ледяной, обложной дождь с ветром, пронизывающим все твои одёжки, как рентгеновский луч. Простыть значило заболеть, а заболеть значило умереть, но в то время это не имело для меня значения. Теперь я, конечно, забочусь о своём здоровье, но тогда я был полностью поглощён одной задачей: её нужно было выполнить во что бы то ни стало.
Здание приюта нельзя было назвать мрачным. Серые блоки облицевали приятной жёлтой кирпичной кладкой. Но подъездной дороги, вымощенной жёлтым кирпичом, всё же не предвиделось.
С каждым посещением Алана Вентерса приближался час моей последней, окончательной мести. Вскоре наступил момент, когда уже не приходилось рассчитывать на искренние извинения с его стороны. Одно время мне даже казалось, что я хочу не столько отомстить за себя, сколько услышать от Вентерса слова раскаяния. Если бы я их добился, то умер бы с верой в исконную доброту человеческой души.
Бренный сосуд из кожи и костей, вмещавший в себе жизненные силы Вентерса, не мог служить жилищем ни для какой души и менее всего для той, на которую можно было бы возложить надежды человечества. Но в ослабленном, увядающем теле душа подбирается ближе к поверхности и становится более различимой для нас, смертных. Об этом рассказывала мне Джиллиан из больницы, где я работал. Джиллиан была очень религиозна, и ей было удобно в это верить. Мы всегда видим только то, что хотим видеть.
Чего же я в действительности хотел? Наверное, всё-таки мести, а не раскаяния. Вентерс мог бы молить меня о прощении, как заплаканное дитя. Но его слёзы не способны были удержать меня от того, что я наметил сделать.
Эти внутренние монологи — побочный продукт всех тех консультаций, которые я получил у Тома. Он подчёркивал главную истину: вы ещё не умираете, вы должны жить до тех пор, пока вы живы. В её основе лежала вера в то, что о жестокой реальности неминуемой смерти можно забыть, если говорить о непосредственной реальности жизни. Тогда я не верил в это, а сейчас верю. Это так просто: нужно жить до тех пор, пока не умрёшь. В случае, если смерти нет (о чём я очень сильно подозреваю), то необходимо сделать свою жизнь как можно более полным и приятным переживанием.
Больничная медсестра была немного похожа на Гэйл -женщину, с которой я когда-то встречался. На свою же беду, как теперь выяснилось. У неё было такое же холодное выражение лица. Для медсестры оно было вполне объяснимым, и я принимал его за выражение профессиональной заботы. Но в случае с Гэйл такая отрешённость, на мой взгляд, была неуместной. Медсестра посмотрела на меня напряжённым, серьёзным и покровительственным взглядом:
— Алан очень слаб. Пожалуйста, недолго.
— Я понимаю, — улыбнулся я кротко и мрачно. Если она играет заботливого профессионала, что ж, тогда я буду играть обеспокоенного друга. По-моему, у меня это довольно хорошо получалось.
— Ему очень повезло с другом, — сказала она, очевидно, поражённая тем, что у такого ублюдочного создания вообще могут быть какие-то друзья. Я пробормотал что-то невразумительное и вошёл в маленькую палату. Алан выглядел ужасно. Я не на шутку разволновался: мне показалось, что он не дотянет до конца недели и избежит той страшной участи, которую я ему уготовил. Нужно было точно рассчитать время.
С самого начала мне было очень радостно видеть огромные физические страдания Вентерса. Когда я заболею, то ни в коем случае не позволю довести себя до такого состояния: ну его к такой-то матери! Я оставлю свою машину работать в запертом гараже. А у этого говнюка Вентерса даже не хватило мужества добровольно уйти из жизни. Он будет держаться до самого конца, только бы причинить окружащим максимум неудобств.
— Как дела, Ал? — спросил я. Какой дурацкий вопрос. Условности всегда навязывают нам свой идиотизм в самый неподходящий момент.
— Нормально… — прохрипел он.
Ты в этом уверен, Алан, дружище? Всё в порядке? Ты немного осунулся. Наверно, из-за того крохотного микроба, который гуляет у тебя в крови. Постельный режим плюс пара аспиринок, и завтра ты будешь, как огурчик.
— Болит? — спрашиваю с надеждой.
— Не-а… они меня колят… только вот дыхание… — Я беру его за руку и ощущаю прилив радости, когда его жалкие, костлявые пальцы крепко сжимают мою ладонь. Когда он закрыл усталые глаза, я чуть было не рассмеялся в его измождённое лицо.
Увы, бедняга Алан, знаю я этого Медбрата. Он дебил, сущее мучение. Я смотрю, подавляя ухмылку, как он хватает ртом воздух.
— Всё нормально, приятель. Я здесь, — говорю я.
— Ты хороший парень, Дэви… — лопочет он. -…жалко, что мы не знали друг друга раньше… — Он открывает глаза и снова их закрывает.
— Какая жалость, бля, дрянной ты мудачок… — шиплю я в его закрытые глаза.
— Что?… что это было… — он бредит от усталости и лекарств.
Ах, ты лежебока. Сколько можно валяться. Надо бы встать и немного размяться. Быстрая пробежка по парку. Пятьдесят отжиманий. Двадцать приседаний.
— Я сказал: «Жалко, что мы познакомились при таких обстоятельствах».
Он удовлетворённо вздохнул и уснул. Я вынул его костлявые пальцы из своей ладони.
Пусть тебе приснится кошмар, сука.
Вошла медсестра, чтобы посмотреть на моего чувачка.
— Какой невоспитанный! Разве так встречают гостей, — улыбаюсь я, глядя на дремлющий полутруп, который был когда-то Вентерсом. Она выдавливает нервную улыбку, видимо, решив, что это чёрный юмор гомосексуалиста, наркомана, гемофилика или кем там ещё она меня считает. Мне глубоко начхать на то, что она обо мне думает. Лично я считаю себя ангелом мести.
Убить этот мешок с дерьмом означало бы сделать ему громадное одолжение. В этом была проблема, но мне удалось её разрешить. Как причинить боль человеку, который скоро умрёт, знает об этом и которому на это наплевать? Беседуя с Вентерсом, точнее, слушая его, я нашёл способ, как это сделать. Умирающим можно причинить боль только с помощью живых, с помощью людей, которые им неравнодушны.
В известной песне поётся о том, что «каждый когда-то кого-то любил», но Вентерс, похоже, опровергал это общее правило. Люди совершенно не нравились этому человеку, и они воздавали ему сторицей. К окружающим он относился враждебно. О своих старых знакомых говорил с горечью: «обворованный коммерсант» или с издёвкой: «хренов размазня». Каждое конкретное определение выражало, кто и кем злоупотреблял, пользовался или манипулировал.
Женщины делились на две смутно очерченные категории. У одних была «манда, как тушёная рыба», у других — «как разорванный диван». Очевидно, Вентерс не видел в женщинах ничего, кроме «мохнатой дырки», как он её называл. Даже пренебрежительные замечания об их грудях и задницах представлялись значительным расширением его кругозора. Я пал духом. Как этот ублюдок мог когда-нибудь кого-нибудь полюбить? Но я решил подождать, и моё терпение было вознаграждено.
Этот жалкий засранец всё-таки любил одного человека. Я не мог не заметить, как менялся его тон, когда он произносил слово «малец». Я начал осторожно выуживать у него информацию о пятилетнем сынишке, которого родила от него та женщина из Уэстер-Хэйлз, «корова», не пускавшая его к ребёнку, которого звали Кэвин. Я заочно влюбился в эту женщину.
Ребёнок был слабым местом Вентерса. По контрасту с его обычной манерой, его речь становилась бессвязной от боли и избытка чувств, когда он говорил о том, что никогда не увидит своего сына взрослым, о том, как он любит «этого мальца». Вот почему Вентерс не боялся смерти. На самом деле, он верил в то, что его жизнь каким-то мистическим образом продлится в его сыне.
Мне было несложно втереться в доверие к Фрэнсис, бывшей подружке Вентерса. Она ненавидела Вентерса с такой силой, что сумела внушить мне любовь, хотя и не привлекала меня ни в каком другом отношении.
Выследив её, я как бы случайно встречался с ней на дрянных дискотеках, где играл роль очаровательного и предупредительного поклонника. И разумеется, сорил деньгами. Она быстро вошла во вкус: вероятно, она ещё не встречала ни одного порядочного мужчины и не была приучена к деньгам, живя подачками и в одиночку воспитывая ребёнка.
Самый трудный момент наступил, когда дело дошло до секса. Я, конечно, настаивал на том, чтобы надеть презерватив. Опередив меня, на рассказала мне о Вентерсе. Я благородно заявил, что полностью доверяю ей и готов заняться любовью без презерватива, но мне хотелось рассеять её сомнения, и я честно признался, что у меня были связи с несколькими людьми. Учитывая её опыт общения с Вентерсом, такие сомнения у неё обязательно были. Когда она расплакалась, я подумал, что всё испортил. Однако её слёзы были вызваны благодарностью.
— Ты действительно хороший человек, Дэви, ты знаешь об этом? — сказала она. Если б она только знала, что я собирался сделать, то не была бы столь высокого мнения обо мне. Мне стало муторно, но как только я вспомнил о Вентерсе, это тяжёлое чувство улетучилось. Я понял, что смогу с ним справиться.
Я рассчитал время так, чтобы мои ухаживания за Фрэнсис совпали с серьёзной болезнью Вентерса и его последующим пребыванием в приюте. Вентерса могла доконать любая из целого ряда болезней, но лидировала среди них пневмония. Вентерсу, подобно многим ВИЧ-инфицированным, прошедшим через героин, удалось избежать жутчайшего рака кожи, который более распространён среди голубых. Основным конкурентом его пневмонии был обширный стоматит, поразивший его горло и желудок. Сам по себе стоматит, возможно, и не задушил этого ублюдка до смерти, но вполне мог бы помочь додушить его, если бы я не поторопился. Его состояние стремительно ухудшалось, на мой взгляд, даже чересчур стремительно. Я побаивался, что этот мудак отбросит коньки, прежде чем я успею осуществить свой план.
Возможность предоставилась как раз вовремя: в конце концов, это был наполовину расчёт, а наполовину везение. Вентерс, эта сморщенная кучка из кожи и костей, продолжал бороться. Доктор сказал: «Теперь со дня на день».
Я предложил Фрэнсис посидеть с ребёнком. Я убедил её пойти погулять с подружками. Она планировала выбраться в гости в субботу вечером, а меня оставить дома вместе с сыном. Я не мог не воспользоваться такой прекрасной возможностью. В среду, накануне того знаменательного дня, я решил навестить своих родителей. Я собирался рассказать им о своём здоровье и знал, что это будет, вероятно, мой последний визит к ним.
У родителей была квартира в Оксгэнгсе. В детстве этот район казался мне таким современным. А теперь он стал странным, барачным пережитком прошедшей эпохи. Дверь открыла старушка. На секунду она замерла в нерешительности. Наконец, она поняла, что это я, а не мой младший брат, и поэтому её кубышке ничего не угрожает. Она радушно приняла меня, хотя её восторг был вызван всего лишь облегчением.
— Здра-авствуй, дружок, — пропела она, торопливо впуская меня.
Я понял причину спешки — показывали «Улицу коронации». Видимо, Майк Болдуин уже столкнулся со своей сожительницей и любовницей Элмой Сэджуик, и ему пришлось рассказать ей о том, что он без памяти влюбился в богатую вдову Джэкки Ингрэм. Майку больше ничего не оставалось. Он был пленником любви — внешней силы, которая заставляла его поступать так, а не иначе. Как сказал бы Том, я мог ему «сопереживать». Я был пленником ненависти — силы, которая была столь же требовательной начальницей. Я сел на кушетку.
— Здравствуй, дружок, — эхом повторил старик, закрывшись от меня номером «Ивнинг ньюс». — С чем явился? — спросил он устало.
— Да так.
Ничего особенного, папаша. Кстати, я не говорил тебе, что я ВИЧ-инфицированный? Видишь ли, это сейчас очень модно. В наше время иммунная система просто обязана быть нарушенной.
— Два миллиона китаёз. Два миллиона этих пидорасов. Вот, что мы получим, после того как Гонконг отойдёт к Китаю, — он сделал глубокий выдох. — Два миллиона узкоглазых китайчат, — сказал он задумчиво.
Я ничего не ответил, не желая попадаться на эту удочку. С тех пор, как я поступил в университет и забросил «доброе ремесло», как его по привычке называли мои родители, старик стал играть роль махрового реакционера, а я — революционного студента. Поначалу это было смешно, но с течением лет я вырос из своей роли, а он ещё теснее с ней сжился.
— Ты фашист. Всё это из-за неудовлетворительного размера пениса, — весело сказал я ему. «Улица коронации» внезапно ослабила тиски, в которых держала душу моей мамы, и она повернулась к нам с хитрой ухмылкой.
— Не городи чепухи. Уж я-то доказал свою мужскую силу, — воинственно возразил он, намекая на тот факт, что я умудрился дожить до двадцати пяти лет, не обзаведясь при этом ни женой, ни детьми. На какой-то миг мне даже показалось, что он сейчас вытащит свой член и наглядно докажет, что я не прав. Но он не придал значения моему замечанию и вернулся к своей излюбленной теме: — Как вам понравятся два миллиона чурок на вашей улице? — Я подумал о слове «чурка» и представил себе груду металлолома, лежащего на улице. Эту сцену я наблюдал каждое утро в воскресенье.
— Порой мне кажется, что я это уже где-то видел, — высказал я вслух свои мысли.
— Ну вот, — сказал он таким тоном, будто я принял его точку зрения. — А тут ещё два миллиона на подходе. Как тебе это понравится?
— Ну, так все два миллиона и свалят на Каледониан-плейс! В дэлрийском гетто и без того яблоку негде упасть.
— Смейся, смейся. А с работой что? Уже два миллиона безработных. А жильё? Все эти несчастные пидоры, что живут в картонном городке. — Господи, как он меня достал. Спасибо маме, могучей хранительнице ящика для мыла, за то, что вмешалась.
— Эй вы, замолчите! Я телевизор смотрю!
Извини, мамаша. Я знаю, что немножко эгоистично с моей стороны, со стороны твоего ВИЧ-инфицированного отпрыска, требовать у тебя внимания, когда Майк Болдуин делает важный выбор, который определит его будущую судьбу. Интересно, с каким бы старым, странноватым чувачком захотелось перепихнуться этой сморщенной постклимактерической шлюшке? Не переключай канала.
Я решил не говорить им о ВИЧе. Мои родители придерживаются не очень-то прогрессивных взглядов на эти вещи. А может, и не придерживаются. Кто их знает? Во всяком случае, я не чувствую себя готовым к этому. Том всегда призывал нас пребывать в гармонии со своими чувствами. А я чувствовал, что мои родители поженились в восемнадцать лет и произвели на свет четырёх орущих сосунков, когда были в моём возрасте. Они и так уже думают, что я «голубой». Упоминание о СПИДе только укрепит их подозрения.
Вместо этого я выпиваю банку «экспорта» и спокойно говорю со стариком о футболе. Он не ходил на стадион с 1970 года. Ноги ему заменил цветной телевизор. Двадцать лет спустя появилось спутниковое телевидение, которое окончательно расправилось с его ногами. Тем не менее он считал себя экспертом в этой области. Мнения других его не интересовали. Во всяком случае, попытка их высказать была пустой тратой времени. Здесь, как и в политике, он, в конце концов, приходил к точке зрения, прямо противоположной той, которую отстаивал вначале, и выражал её всё таким же скрипучим голосом. Нужно было всего-навсего не перечить ему, и тогда он постепенно договаривался до того, что высказывал ваши собственные мысли.
Я посидел немного, прилежно кивая. Затем воспользовался какой-то банальной отговоркой и ушёл.
Я вернулся домой и проверил свой ящик с инструментами. Набор различных острых орудий бывшего пэтэушника. В субботу я отнёс их на квартиру Фрэнсис в Уэстер-Хейлз. Я сказал ей, что мне нужно будет выполнить несколько «халтур». Об одной из них она даже не догадывалась.
Фрэн вся была в предвкушении ужина с подружками. Готовясь к нему, она болтала без умолку. Я пытался что-то отвечать ей, но получался только длинный ряд тихих вздохов, звучавших как «да» или «ага», поскольку я не мог думать ни о чём другом, кроме того, что мне предстояло сделать. Пока она «надевала лицо», я сидел на кровати, сгорбившись и напрягшись, и часто вскакивал, чтобы выглянуть в окно.
Спустя целую вечность я услышал звук мотора, огласивший пустынную, заброшенную стоянку. Я подбежал к окну и радостно объявил:
— Такси приехало!
Фрэнсис оставила на моё попечение своего спящего ребёнка.
Вся операция прошла довольно гладко. Потом меня стали мучить угрызения совести. Чем я был лучше Вентерса? Малыш Кэвин. У нас было много приятных минут. Я водил его на фестивальные спектакли, в Киркэлди на Кубок классов А и Б, в Музей детства. Это, конечно, не бог весть что, но старик не сделал даже этого для своего пацана. Фрэнсис сама говорила мне.
Однако эти угрызения были лишь прелюдией к тому ужасу, который охватил меня, когда я проявил снимки. Как только проступило изображение, я задрожал от страха и раскаяния. Я положил их на сушилку и сделал себе кофе, которым я обычно запивал две таблетки валиума. Потом взял отпечатки и поехал в приют к Вентерсу.
В физическом плане от него практически ничего не осталось. Опасаясь наихудшего, я заглянул в его остекленевшие глаза. У некоторых больных СПИДом развивается пресенильное слабоумие. Возможно, эта болезнь уже завладела его телом. Если она завладела также и его разумом, то я не смог бы ему отомстить.
К счастью, Вентерс вскоре заметил моё присутствие, а его первоначальная отрешённость, вероятно, была вызвана размышлениями, в которые он был погружён. Его взгляд сосредоточился на мне, приняв то подленькое, вороватое выражение, которое у меня с ним ассоциировалось. Я ощущал, как сквозь его болезненную улыбку сочилось презрение ко мне. Он думал, что нашёл дурачка, который будет развлекать его до самого конца. Я сидел, держа его за руку. Мне ужасно хотелось отломать его костлявые пальцы и засунуть их во все дыры его тела. Я считал его виноватым в том, что мне пришлось сделать с Кэвином, да и во всём остальном.
— Ты хороший парень, Дэви. Жаль, что мы познакомились в таких обстоятельствах, — прохрипел он, повторив ту избитую фразу, которой всегда встречал меня. Я с силой сжал его руку. Он посмотрел на меня непонимающим взглядом. Хорошо. Значит, этот ублюдок всё ещё чувствует физическую боль. Я не собирался причинять ему такого рода страдания, но они были приятным дополнением. Я говорил внятно, ровным тоном:
— Я сказал тебе, что заразился через шприц, Ал. Я соврал тебе. Я тебе много чего наврал.
— Ты это о чём, Дэви?
— Послушай, что я тебе расскажу, Ал. Я заразился от девушки, с которой встречался. Она не знала, что у неё ВИЧ. Она заразилась от одного говнюка, с которым познакомилась в баре. Она была немного пьяная и немного наивная, эта девчонка. Понимаешь? Этот козёл сказал ей, что у него дома осталось немного шмали. И она пошла с этим козлом. К нему домой. Ублюдок изнасиловал её. Ты не знаешь, что он с ней сделал, Ал?
— Дэви… что ты…
— Тогда я тебе расскажу, сука. Он пригрозил ей ножом. Связал её. Выебал её в пизду, выебал её в жопу и заставил её отсосать у себя. Девочка была запугана. Унижена. Ну что, припоминаешь, сука?
— Я не… я не знаю, о чём ты, Дэви…
— Не-на-до-ля-ля! Ты помнишь Донну. Помнишь «Южный бар».
— Я был бухой… — вспомни, что ты говорил…
— Я врал. Это была выдумка. У меня никогда бы не встал, если б я знал, что в моей сперме есть это дерьмо. Я бы не стал выставлять себя на помешище.
— А малой Гогси… помнишь?
— Заткни свой грязный рот. Малой Гогси просто воспользовался удобным предлогом. А ты сидел себе там, словно это было рождественское представление, — проскрипел я, видя, как капли моей слюны растворялись в тонком слое пота, покрывавшем его сморщенное лицо. Я взял себя в руки и продолжил:
— Для девицы настали тяжёлые времена. Но у неё была огромная сила воли. Другую бы женщину это сломило, но Донна постаралась обо всём забыть. Зачем портить себе жизнь из-за какого-то брызжущего спермой козла? Легче сказать, чем сделать, но она это сделала. Тогда она ещё не знала о том, что этот подонок был ВИЧ-инфицированным. Потом она познакомилась с другим парнем. Они переспали. Она ему нравилась, но он знал, что у неё проблемы с мужчинами и сексом. Оно и не мудрено, правда? — Мне хотелось задушить ту порочную силу, которая всю жизнь исходила из тела этой мрази. «Только не сейчас, — сказал я самому себе. — Только не сейчас, дурик». Я тяжело вздохнул и продолжил свой рассказ, заново переживая весь его ужас:
— Они с этим справились, эта девица и другой парень. Какое-то время всё у них было классно. Но потом она узнала, что тот блядский насильник был заражён ВИЧем. Потом она узнала, что она тоже заражена. Но подлинным ударом для этого человека — настоящего,высоконравственного человека, явилось то, что её новый парень тоже был заражён. И всё это из-за тебя, чёртов насильник. Этим новым парнем был я.Я. Круглый идиот, который сидит перед тобой, — я показал на себя.
— Дэви… извини, браток… — что я могу сказать? Ты был хорошим другом… это всё болезнь… страшная ёбаная болезнь, Дэви. Она губит безвинных, Дэви… губит безвинных.
— Ты опоздал. У тебя был шанс. Как у малого Гогси.
Он рассмеялся мне в лицо. Глухой, хриплый хохот.
— И что же ты… что же ты собираешься сделать?… Убить меня? Тогда вперёд… сделай мне одолжение… мне на это насрать, — Иссохшая смертельная маска словно бы оживилась, наполнившись непривычной, мерзкой энергией. Это был не человек. Очевидно, мне было удобнее так думать и легче было сделать то, что я должен был сделать, но даже теперь, при холодном свете дня, я всё равно в это верю. Пора было открыть карты. Я спокойно вытащил из бокового кармана фотографии.
— Не столько собираюсь, сколько уже сделал, — сказал я с улыбкой, упиваясь выражением смятения и страха, проступившим на его лице.
— Что это… что ты имеешь в виду? — Я ликовал. По его телу пробежала волна испуга, его череп затрясся, а разум охватили жесточайшие страхи. Он в ужасе смотрел на фотографии, не в силах разобрать, что на них изображено, и страстно желая узнать, какие жуткие тайны они в себе хранят.
— Представь себе самую худшую вещь, которую я мог бы сделать, для того чтобы тебя достать, Ал. Затем умножь её на тысячу… и всё равно это будет лишь жалким подобием, — я мрачно покачал головой.
Я показал ему фотографию, запечатлевшую меня и Фрэнсис. Мы уверенно позировали перед камерой, простодушно демонстрируя самонадеянность влюблённых, у которых всё только началось.
— Блядство, — пролопотал он, трогательно пытаясь поднять своё высохшее тело в кровати. Я толкнул его кулаком в грудь и без труда уложил обратно. Я совершил это бесподобное движение медленно, упиваясь своей силой и его беспомощностью.
— Расслабься, Ал. Успокойся ты. Попустись. Не волнуйся. Помни о том, что говорили врачи и медсёстры. Тебе нужно отдыхать, — я отшвырнул первый снимок и показал ему следующий. — Это Кэвин снимал. Недурно для маленького пацанёнка, правда? О вот и сам малец. — На следующей фотографии Кэвин, одетый в костюм шотландского футболиста, сидел у меня на плечах.
— Что ты сделал, сука… — Это был не голос, а какой-то шум. Казалось, будто он исходил не изо рта, а из какой-то неопределённой части его умирающего тела. Меня потрясла его замогильность, но я старался говорить беззаботным тоном:
— Собственно, вот что, — я вытащил третье фото. На нём Кэвин был привязан к кухонному стулу. Его голова тяжело свесилась набок, а глаза были закрыты. Если бы Вентерс присмотрелся повнимательнее, то заметил бы, что веки и губы его сына были синюшного оттенка, а лицо — почти такой же белизны, как у клоуна. Но я убеждён, что Вентерс заметил только тёмные пятна на его голове, груди и коленях и кровь, сочившуюся из них и покрывавшую всё его тело, так что поначалу даже трудно было понять, что мальчик голый.
Кровь была повсюду. На линолеуме под стулом Кэвина виднелась тёмная лужа. Тонкие струйки забрызгали кухонный пол. Набор рабочих инструментов, включая электродрель «Бош» и шлифовальный станок «Блэк-энд-Деккер», вдобавок к различным заострённым ножам и отвёрткам, был разложен у ног выпрямленного тела.
— Нет… нет… Кэвин… ради бога, нет… он ничего не сделал… никакого вреда… нет… — стонал он. Отвратительный, ноющий звук, безнадёжный и нечеловеческий. Я грубо схватил его за тонкие волосы и оторвал его голову от подушки. С извращённым наслаждением я заметил, что его костлявый череп как бы опустился на дно его обвисшей кожи. Я ткнул снимок ему в лицо:
— Я подумал, что юный Кэв должен стать таким же, как папа. Поэтому, когда мне надоело трахать твою бывшую подружку, я решил кинуть малышу Кэву одну палочку через его… э… «чёрный» ход. Я подумал, если у папули ВИЧ, то у его отродья он тоже должен быть.
— Кэвин… Кэвин… — простонал он.
— К сожалению, его жопка оказалась слишком узкой для меня, и мне пришлось слегка её расширить с помощью строительной дрели. Увы, я немного увлёкся и начал сверлить дырки по всему телу. Это сразу напомнило мне тебя, Ал. Мне бы очень хотелось сказать, что всё прошло безболезненно, но я не стану лгать. По крайней мере, всё относительно быстро закончилось. Во всяком случае, быстрее, чем подыхать в кровати. Он умер через двадцать минут. Двадцать вопящих, жалобных минут. Бедняжка Кэв. Как ты сказал, Ал, эта болезнь губит безвинных.
По его щекам катились слёзы. Он без конца твердил «нет» сквозь глухие, сдавленные рыдания. Его голова дёргалась у меня в руках. Опасаясь, как бы в палату не вошла сестра, я вынул из-под него одну из подушек.
— Последнее слово малыша Кэвина было: «папа». Это было последнее слово твоего ребёнка, Ал. «Извини, приятель. Папа далеко», — вот, что я ему ответил. «Папа далеко», — я посмотрел ему прямо в глаза — сплошные зрачки, чёрная пустота страха и полного поражения.
Я опустил его голову вниз и накрыл её сверху подушкой, чтобы заглушить мерзкие стоны. Я крепко надавил на неё и прижал к ней голову: тяжело дыша, я напевал старенькую песенку «Бони Эм», переиначивая слова: «Папа, папа Класс, папа, папа Класс… какой ты пидорас, пока, папа Класс…»
Я весело пел, пока ослабевший Вентерс не перестал сопротивляться.
Прижимая подушку к его лицу, я вытащил из его шкафчика номер «Пентхауса». Ублюдок был настолько слаб, что не мог бы даже перевернуть страницу, не то что подрочить. Но его гомофобия была настолько сильна, что он, вероятно, держал этот журнал на видном месте, для того чтобы внушить окружающим нелепое представление о своей сексуальности. Даже сгнивая заживо, он прежде всего заботился о том, чтобы никто не подумал, будто он «голубой». Я положил журнал на подушку и неторопливо пролистал его, а потом потрогал пульс Вентерса. Глухо. Чувак отбросил копыта. Но что гораздо важнее — он умер в ужасных душевных муках.
Убрав подушку с трупа, я приподнял его мерзкую хлипкую голову, а потом выпустил её из рук. Я рассматривал её несколько минут. Глаза были открыты, рот тоже. Вид дурацкий — мрачная карикатура на человека. Наверно, все трупы такие. Но заметьте, Вентерс был таким всегда.
Моё жгучее презрение вскоре сменилось приступом тоски. Я не мог понять, откуда она взялась. Я отвернулся от тела. Посидев ещё пару минут, я вышел сказать сестре, что Вентерс сыграл в ящик.
На похороны Вентерса в сифилдском крематории я пришёл вместе с Фрэнсис. Она была очень взволнована, и я чувствовал себя обязанным поддержать её. Это событие могло бы побить рекорд по малочисленности присутствующих. Пришли только его мать да сестра, а также Том и несколько человек из «ВИЧ — положительно».
Священник не сумел сказать о Вентерсе ничего хорошего и, надо отдать ему должное, не стал лгать. Это было очень короткое и прелестное представление. «Алан совершил много ошибок в своей жизни», — сказал он. Никто ему не возражал. «Алан будет, как и все мы, судим Господом, который дарует ему спасение». Интересное мнение, но мне почему-то кажется, что если этот ублюдок пропишется в раю, то небесному дедуле будет с ним слишком много мороки. Если же его всё-таки туда пустят, что ж, я попытаю счастья и на том свете, премного благодарен.
На улице я остановился посмотреть на венки. У Вентерса был только один: «Алану — мама и Сильвия, с любовью». Насколько мне известно, они ни разу не проведали его в приюте. Очень мудро с их стороны. Некоторых людей легче любить, когда их нет с вами рядом. Я потряс руки Тому и остальным, а потом повёл Фрэн и Кэва есть дорогое мороженое в «Лукасе» в Масселбурге.
Разумеется, я обманул Вентерса насчёт того, что я сделал с Кэвином. В отличие от него, я не зверь. Но я вовсе не горжусь тем, что я действительно сделал. Я подвергал большому риску здоровье ребёнка. Я работал в операционной и знаю по опыту, какую важную роль играет анестезиолог. Я имею в виду парней, которые поддерживают в вас жизнь, а не садюг типа Хауисона. После того, как вам уколят обезболивающее и вы теряете сознание, вас подключают к системе жизнеобеспечения. Все показатели жизнедеятельности вашего организма тщательно контролируются. Они о вас заботятся.
Хлороформ — гораздо более грубое средство, к тому же весьма опасное. Я до сих пор содрогаюсь при одной мысли о том, какой опасности я подвергал малыша. К счастью, Кэвин проснулся. Правда, с головной болью и кошмарными воспоминаниями, оставшимися после «путешествия» на кухню.
Муляжи ран я приобрёл в магазине розыгрышей и подмалевал их гамброльскими эмалевыми красками. С помощью косметики Фрэн и талька я создал чудесную посмертную маску Кэва. Но моей самой большой удачей были три пластиковых пинтовых мешочка с кровью, которые я взял из холодильника в больничной лаборатории. Меня охватила паранойя, когда в коридоре я поравнялся с этим мудаком Хауисоном, и он злобно посмотрел на меня. Впрочем, он всегда на меня так смотрел. Наверное, потому, что я однажды назвал его «доктором», а не «мистером». Он забавный чудак. Как и большинство хирургов. Поневоле станешь таким на этой работе. Как и на работе Тома.
Отключить Кэвина оказалось довольно просто. Труднее всего было смонтировать всю мизансцену, а потом разобрать её в течение получаса. Скольких трудов мне стоило отмыть его, прежде чем уложить обратно в постель! Я обливал его водой и натирал скипидаром. Остаток ночи ушёл на уборку кухни перед приходом Фрэнсис. Но мои усилия были оправданы. Снимки получились правдоподобными. Достаточно правдоподобными, чтобы обдурить Вентерса.
После того, как я помог Алу отправиться на великий сейшн на небесах, моя жизнь стала просто замечательной. Наши с Фрэнсис дорожки разошлись. Мы никогда не подходили друг другу. Для неё я был просто нянькой и денежным мешком. Для меня же, после смерти Вентерса, эти отношения стали явно излишними. Я больше скучал по Кэву. Мне даже захотелось завести ребёнка. Теперь, когда это было невозможно. Однажды Фрэнсис сказала мне, что я возродил её веру в мужчин, разрушенную Вентерсом. Как это ни странно, я, по-моему, нашёл своё место в жизни — расчищать эмоциальный мусор, оставленный этим хреном.
Самочувствие у меня (постучать по дереву) хорошее. Я до сих пор асимптоматический больной. Боюсь простудиться и порой страдаю навязчивыми страхами, но продолжаю заботиться о своём здоровье. Я не пью, максимум — пропущу баночку пива. Не ем всё без разбора и ежедневно делаю лёгкую зарядку. Я регулярно сдаю кровь на анализы и слежу за количеством Т4. До роковой отметки 800 пока ещё очень далеко; на самом деле, оно вообще не снижается.
Теперь я снова с Донной, которая стала невольным проводником ВИЧа между мной и Вентерсом. Мы обрели нечто такое, чего бы, вероятно, никогда не получили друг от друга в иных обстоятельствах. А может, и получили бы. Во всяком случае, мы не думаем об этом: на это у нас нет времени. Однако я обязан отдать должное Тому из нашей группы. Он говорил, что мне нужно преодолеть свой гнев, и был прав. Всё же я выбрал самый короткий путь предания Вентерса забвению. У меня осталось лишь небольшое чувство вины, но я с ним справлюсь.
В конце концов, я рассказал родителям о том, что я ВИЧ-инфицированный. Мама расплакалась и вцепилась мне в грудь. Старик не сказал ничего. Краска сошла у него с лица, пока он сидел и молча смотрел «Новости спорта». Когда плачущая жена стала умолять его сказать хоть что-нибудь, он произнёс только:
— Тут нечего сказать.
И всё твердил эту фразу. Даже не посмотрел мне в глаза.
Вечером того же дня, когда я вернулся домой, раздался звонок в дверь. Решив, что это Донна, я открыл двери на лестницу и на улицу. На пороге стоял мой старик со слезами на глазах. Он впервые был у меня дома. Он подошёл ко мне и сжал меня в крепких объятиях, рыдая и повторяя:
— Сыночек.
Это было в сотни раз лучше, чем «тут нечего сказать».
Я плакал громко и без стеснения. С родителями получилось так же, как с Донной. Мы обрели душевную близость, которой в противном случае могли бы не обрести. Жаль, что пришлось так долго ждать, чтобы стать человеком. Но лучше поздно, чем никогда, могу вас заверить.
За спиной играют какие-то ребятишки, полоска травы отсвечивает электрической зеленью в сверкающих солнечных лучах. Небо удивительно ясное и голубое. Жизнь прекрасна. Я буду наслаждаться ею и проживу долго. Медики называют это длительной выживаемостью. Просто я знаю, что так будет.
Есть свет, что никогда не гаснет
Они выходят из парадной двери в темноту пустынной улицы. Одни из них двигаются рывками, как маньяки: они возбуждены и шумливы. Другие бредут молча, как привидения, чувствуя боль внутри и боясь предстоящих им ещё большей боли и неприятностей.
Они держат путь в пивную, которая как бы подпирает осыпающийся жилой дом на боковой улочке между Истер-роуд и Лейт-уок. В отличие от своих соседок, эта улочка не удостоилась чистки фасадов, и здание такое же закопчённое, как лёгкие человека, выкуривающего две пачки в день. В кромешной тьме трудно различить даже контуры дома, проступающие на фоне неба. Их подчёркивают только одинокий огонёк, горящий в окне верхнего этажа, да яркий уличный фонарь, выглядывающий сбоку.
Фасад бара выкрашен густой, блестящей синей краской, а его вывеска с рядом пивных кружек выполнена в духе начала 70-х, когда считалось, что все бары должны иметь стандартный вид, а индивидуальные различия недооценивались. Подобно окружающим домам, этот бар уже на протяжении двадцати лет довольствовался только самым поверхностным ремонтом.
Сейчас 5.06 утра, и жёлтые огни трактира уже зажглись — тихая гавань среди тёмных, мокрых, безжизненных улиц. Картошка подумал о том, что он уже несколько дней не видел дневного света. Они, как вампиры, вели преимущественно ночной образ жизни, в полную противоположность большинству обитателей близлежащих домов, существование которых делилось на работу и сон. Хорошо было отличаться от других.
Несмотря на то, что бар открылся всего несколько минут назад, в нём было многолюдно. Внутри располагалась длинная стойка с пластмассовым верхом и несколькими насосами и кранами. На грязном линолеуме стояли шаткие, раздолбанные столы в том же пластмассовом стиле. За стойкой высился деревянный резной буфет, до нелепого помпезный. Тусклый жёлтый свет открытых лампочек резко преломляли стены, потемневшие от никотина.
В баре сидели настоящие сменные рабочие пивоваренного завода и служащие больницы, которым по праву разрешалось выпивать здесь в столь ранний час. Но была здесь и небольшая группка отчаянных посетителей, которых приведа сюда нужда.
Компанию, вошедшую в бар, тоже гнала нужда. Нужда в алкоголе, который мог продлить их опьянение или снова принести его и оттянуть наступление мрачного, депрессивного похмелья. Ими руководила также другая, более настоятельная потребность — потребность друг в друге и в той силе, которая связывала их в течение последних нескольких дней кутежа.
Их появление привлекло внимание пожилого пьяницы неопределённого возраста, прислонившегося к стойке. Лицо этого человека было изуродовано употреблением дешёвых спиртных напитков и ледяным ветром, безжалостно дующим с Северного моря. Казалось, у него на лице лопнул каждый подкожный кровеносный сосудик, сделав его похожим на недоваренную угловатую сосиску, какие подают в местных забегаловках. Его глаза были контрастного холодно-голубого оттенка, хотя их белки были примерно такого же цвета, как стены пивной. Когда шумная компания подошла к стойке, он растянулся в улыбке, видимо, кого-то узнав. Один из этих молодых людей («А может, и не один», — язвительно подумал он) был его сыном. В своё время, когда женщины определённого типа находили его привлекательным, он довольно много произвёл их на свет. Это было ещё до того, как алкоголь изуродовал его внешность и превратил его жестокую, колкую речь в неразборчивое ворчание. Он вопросительно посмотрел на молодого человека и собрался было что-то сказать, но потом понял, что сказать ему нечего. Ему всегда нечего было сказать ему. Молодой человек даже не заметил его, сосредоточив всё своё внимание на выпивке. Старый пьяница видел, что молодой человек доволен своей компанией и выпивкой. Он вспомнил то время, когда сам находился в таком же положении. Удовольствие и компания исчезли, а выпивка осталась. На самом деле, она целиком заполнила собой брешь, образовавшуюся после исчезновения двух первых.
Картошке абсолютно не хотелось пить пиво. Перед тем как выйти из квартиры Доузи, он внимательно рассмотрел своё лицо в зеркале ванной. Оно было бледным, усыпанным угрями, с тяжёлыми, нависающими веками, которые словно пытались оградить его от реальности. Лицо увенчивали стоящие торчком пучки рыжеватых волос. Он подумал о том, что неплохо было бы выпить сначала томатного сока, чтобы перестал болеть живот, или свежего оранжада или лимонада, которого требовал его обезвоженный организм, а уж потом снова приняться за алкоголь.
Он убедился в том, что ситуация безвыходна, когда кротко взял кружку «лагера», протянутую ему Фрэнком Бегби, который стоял ближе всех к стойке.
— Твоё здоровье, Франко.
— Мне «гиннесс», Франко, — попросил Рентон. Он только что вернулся из Лондона. Он так же радуется тому, что вернулся, как радовался тому, что уезжал.
— «Гиннесс» тут дерьмовый, — говорит ему Гев Темперли.
— Всё равно.
Доузи поднимает брови и поёт барменше:
— Да, да, да, ты прекрасна, любовь моя.
Они провели конкурс на самую дурацкую песенку, и теперь Доузи без умолку поёт свой хит, ставший победителем.
— Заткнись, Доузи, — Элисон подталкивает его локтем в рёбра. — Хочешь, чтобы нас отсюда вышвырнули?
Впрочем, барменша на обращает на него внимания. Тогда он разворачивается и поёт Рентону. Рентон только устало улыбается. По его мнению, беда Доузи в том, что если ему потакать, то он готов себе жопу надорвать. Это было относительно забавно пару дней назад, но, во всяком случае, не так смешно, как его собственная версия «Бегства» («Пина Колада») Руперта Холмса.
— Я помню вечер нашей встречи в Рио… это «гиннесс» такой говённый. Дурак, что взял его, Марк.
— Я уже говорил ему, — торжествующе говорит Гев.
— Какая разница, — отвечает Рентон, ленивая ухмылка не сходит у него с лица. Он чувствует, что напился. Он чувствует, как рука Келли залезла к нему под рубашку и щипает его за сосок. Она делала это всю ночь и говорила, что ей ужасно нравится плоская, безволосая грудь. Как приятно, когда тебя щипают за соски. У Келли это здорово получается.
— Водку с тоником, — говорит она Бегби, который машет ей у стойки. — И джин с лимонадом для Эли. Он пошла в туалет.
Картошка с Гевом продолжают разговаривать у стойки, а остальные занимают места в углу.
— Как Джун? — спрашивает Келли у Франко Бегби, имея в виду его подружку, которая, по слухам, недавно родила и опять залетела.
— Кто? — Франко агрессивно поднимает плечи. Разговор окончен.
Рентон смотрит утреннюю программу по телевизору.
— Энн Даймонд.
— Чё? — Келли смотрит на него.
— Я б её, на хуй, трахнул, — говорит Бегби.
Элисон и Келли поднимают брови и пялятся на потолок.
— Не, но, её ж бэбик задохнулся в кроватке. Так же, как Леслин. Малютка Доун.
— Какой ужас, — говорит Келли.
— А на самом деле, класс. Если б девка не задохнулась в кроватке, то подохла бы от ёбаного СПИДа. Ей же самой лучше, блядь, — заявил Бегби.
— У Лесли не было ВИЧа! Доун была совершенно здоровым ребёнком! — шипит на него Элисон, вне себя от злости. Хотя Рентон и сам расстроен, он всё же не может не отметить, что, когда Элисон сердится, она всегда начинает говорить на изысканном английском. Он испытывает смутное чувство вины за свою пошлость. Бегби ухмыляется.
— А кто его знает, — клевещет Доузи. Рентон бросает на него суровый, вызывающий взгляд, которым он никогда бы не рискнул посмотреть на Бегби. Агрессия, направленная туда, где на неё не ответят взаимностью.
— Просто я говорю, что никто, на самом деле, не знает, — Доузи робко пожимает плечами.
У стойки Картошка и Гев праздно беседуют.
— Думаешь, Рентс трахнет Келли? — спрашивает Гев.
— Не знаю. Она разошлась с этим Десом, это самое, а Рентс больше не встречается с Хэйзел. Вольные птахи, и всё такое, да.
— Эта сука Дес. Ненавижу этого дебила.
— …не знаю этого кошака, это самое… да.
— Всё ты знаешь, сука! Он твой ёбаный двоюродный брат, Картоха. Дес! Дес Фини!
— …а-а… тот Дес. Всё равно я его почти не знаю. Просто, это самое, сталкивался пару раз с этим чувачком, когда мы ещё были пацанами, врубаешься? Тяжко, Хэйзел на вечерине с другим парнем, это самое, а Рентс — с Келли, да… тяжко.
— Всё равно эта Хэйзел — надутая корова. Я ещё ни разу не видел, чтоб она улыбалась. Не удивительно, что она сошлась с Рентсом. Какой кайф лазить с чуваком, который постоянно ходит уторчанный?
— Ага, это самое… тяжко… — Картошка на мгновение задумывается над тем, не намекает ли Гев на него самого, говоря о людях, которые постоянно ходят уторчанные, но потом приходит к выводу, что это было безобидное замечание. Гев был совершенно прав.
Помрачённый рассудок Картошки обращается к теме секса. Все уже, похоже, успели перетрахаться, все, за исключением его. А он очень любит тутуриться. Но его проблема в том, что трезвый он очень робеет, а пьяный или вмазанный не может связать двух слов, чтобы произвести впечатление на женщину. В данный момент ему нравится Никола Хэнлон, которая, по его словам, чем-то похожа на Кайли Миноуг.
Несколько месяцев назад Никола заговорила с ним, когда они шли с вечеринки в Сайтхилле на вечеринку в Уэстер-Хейлз. Отделившись от остальных, они наболтались вдоволь. Никола оказалась очень общительной, а Картошка, закинутый «спидом», трещал без остановки. Ему казалось, что она ловит каждое его слово. Картошке хотелось идти и идти бесконечно, идти и разговаривать. Когда они спустились в подземный переход, он решил попробовать обнять Николу. И тогда у него в голове всплыли слова песни «Смитс», которую он всегда любил, под названием «Есть свет, что никогда не гаснет»:
и в тёмном переходе я подумал
о боже, наконец пришёл мой шанс
но вдруг меня сковал нелепый страх
слова застыли на губах
Морриссэй своим печальным голосом выразил его собственные чувства. Он не обнял Николу и поставил крест на всех своих попытках замолодить её. Вместо этого он заперся с Рентсом и Метти в спальне, наслаждаясь блаженной свободой от необходимости думать, снимет он её или нет.
Картошка добивался секса, обычно, только тогда, когда становился намного напористее. Но даже в этих редких случаях его повсюду подстерегала беда. Однажды вечером Лора Макэван, девица с кошмарной сексуальной репутацией, заграбастала его в баре «Грассмаркет» и потащила к себе домой.
— Я хочу, чтоб ты лишил девственности мою задницу, — сказала она ему.
— Э? — Картошка не верил своим ушам.
— Выеби меня в жопу. Я ещё никогда этого не делала.
— Э, ага, это было бы… классно, э, это самое, э, хорошо…
Картошка ощутил себя избранным. Он знал, что Дохлый, Рентон и Метти были с Лорой, которая прифакивалась к каждому парню из их компании, а затем переходила к следующему. Вся суть была в том, что они никогда не делали с ней того, что должен был сделать он.
Однако для начала Лора проделала над Картошкой некоторые манипуляции. Она связала изолентой его кисти и лодыжки.
— Просто я не хочу, чтобы ты сделал мне больно. Понимаешь? Мы будем делать это боком. Как только мне станет больно, всё, пиздец. Согласен? Потому что никто не может сделать мне больно. Ни один пидор не может сделать мне больно. Ты меня понял? — сказала она с горечью в голосе.
— Ага… понял, это самое, понял… — сказал Картошка. Он не хотел никому причинять боль и был шокирован этим наездом.
Лора отступила назад и полюбовалась своей работой.
— Выеби меня, это так классно, — сказала она, поглаживая промежность. Голый Картошка лежал на кровати, связанный по рукам и ногам. Он чувствовал себя беззащитным и почему-то стеснялся. Его ещё никогда не связывали, и ему никогда не говорили, что он классный. Тем временем Лора взяла в рот его длинный и тонкий член и начала его сосать.
Она чувствовала интуитивно и знала по опыту, когда нужно остановиться. До предела возбуждённый Картошка вот-вот должен был кончить. В этот момент она встала и вышла из комнаты. Связанного Картошку охватила паранойя. Все говорили, что Лора чокнутая. Она трахала всех и каждого, с тех пор как упекла своего постоянного партнёра, парня по имени Рой, в психушку, сытая по горло его импотенцией, запоями и депрессией. Но, в первую очередь, конечно, импотенцией.
— Он уже сто лет не ебал меня как следует, — говорила Лора Картошке, словно оправдываясь за то, что сдала его в дурдом. Впрочем, рассуждал Картошка, её жестокость и безжалостность были частью её привлекательности. Например, Дохлый называл её «богиней секса».
Она вернулась в спальню и посмотрела на него, связанного и находящегося в полной её власти.
— Теперь я хочу, чтоб ты отдрючил меня в жопу. Но сначала я хорошенько намажу твой хуй вазелином, чтоб он не сделал мне больно, когда ты будешь его вставлять. Мои мышцы сожмутся, потому что это для меня впервые, но я попытаюсь расслабиться, — она взяла косяк и сделала глубокую затяжку.
Лора была не очень-то аккуратной девушкой. Вазелина в ванной не оказалось. Но она отыскала какое-то другое вещество, которое можно было использовать вместо смазки. Оно было липким и клейким. Лора обильно намазала им Картошкин член. Это был резиновый клей.
Он въелся ему в кожу, и Картошка заорал благим матом от нестерпимой боли. Он судорожно извивался на кровати, ощущая, как отваливается головка его пениса.
— Блядство. Извини, Картошка, — сказала Лора, разинув рот от неожиданности.
Она помогла ему встать с постели и добраться до туалета. Он поскакал к умывальнику; слёзы боли застилали ему глаза. Лора набрала в раковину воды и ушла искать нож, чтобы разрезать изоленту на его кистях и лодыжках.
С трудом удерживая равновесие, Картошка окунул свой член в воду. Жжение внезапно усилилось, и он отскочил в шоке назад. Падая на спину, он задел головой унитаз и разбил себе бровь. Когда вернулась Лора, Картошка лежал без сознания, а густая, тёмная кровь стекала на линолеум.
Лора вызвала «скорую». Картошка очнулся в больнице с шестью швами на брови и тяжёлым сотрясением мозга.
Он так и не трахнул её в задницу. По слухам, расстроенная Лора сразу же позвонила Дохлому, который приехал и заменил своего друга.
Вскоре после этого случая Картошка увлёкся Николой Хэнлон.
— Э, странно, что малютка Никки не пришла на вечерину, это самое… знаешь малютку Никки, это самое? — спросил он Гева.
— Угу. Грязная шлюшка. Ебётся во все дыры, — как бы невзначай обронил Гев.
— Правда?
Заметив с трудом скрываемые тревогу и беспокойство на лице Картошки и упиваясь ими, Гев продолжил холодным, отрывистым, деловым тоном, внутренне ликуя:
— Угу. Я оттопырил её пару раз. Кстати, она неплохо ебётся. Дохлый с ней был. Рентс, и всё такое. Томми, наверно, тоже. Одно время он за ней увивался…
— Да?… э, ясно… — Картошка поник и в то же время обрадовался. Он решил впредь реже ширяться, чтобы не пропускать того, что творится у него под носом.
За столиком Бегби объявляет о том, что ему нужно основательно подкрепиться:
— Ёбаный я Ли Марвин! Давайте захаваем по бутерброду и забуримся в какой-нибудь пиздатый кабак. — Подобно заносчивому аристократу, попавшему в стеснённые обстоятельства, он окидывает злобным взглядом этот похожий на пещеру, почерневший от никотина бар. Он только сейчас заметил старого пьяницу у стойки.
Было ещё темно, когда они вышли из пивной и отправились в кафе на Портленд-стрит.
— Всем по полному завтраку, — Бегби с восторгом смотрит на остальных.
Все одобрительно кивают, за исключением Рентона.
— Не-а, я мяса не хочу, — говорит он.
— Тогда я заточу твой ёбаный бекон, сосиску и ёбаную кровянку впридачу, — предложил Бегби.
— Ради бога, — саркастично замечает Рентон.
— Тогда махнёмся, на хуй, на мою ёбаную яичницу с бобами и томатом!
— Ладно, — начинает Рентон, а потом поворачивается к официантке: — Вы жарите на растительном или на животном жире?
— На животном, — отвечает официантка, глядя на него, как на дебила.
— Не заёбывай, Рентс. Какая тебе разница, — встревает Гев.
— Марк сам вправе решать, что ему есть, — поддерживает его Келли. Элисон тоже кивает. Рентон чувствует себя крутым сутенёром.
— Ты хочешь всё пересрать, Рентс? — рычит Бегби.
— Что значит пересрать? Булочку с сыром, — заказывает он, повернувшись к официантке.
— Все согласны, блядь. Всем по полному ебучему завтраку, — подводит итог Бегби.
Рентон не верит своим ушам. Ему хочется послать Бегби на хуй. Но он перебарывает этот порыв и только медленно качает головой:
— Я не ем мяса, Франко.
— Ёбаное вегетарианство. Ёбаный пиздёж. Ты должен есть мясо. Ёбаный торчок заботится, на хуй, о том, что он вводит в свой в организм! Я угораю, бля!
— Просто я не люблю мяса, — отвечает Рентон, чувствуя себя полным дураком, и все начинают хихикать.
— Только не пизди мне о том, что тебе жалко ёбаных животных. Вспомни тех ёбаных собак и кошек, в которых мы с тобой, на хуй, стреляли из духовых ружбаек! А ещё ёбаных голубей, которых мы жгли живьём. Этот чувак делал ебучие шутихи — типа как фейерверки — из белых мышей.
— Мне не жалко животных. Просто я не могу их есть, — Рентон пожимает плечами, смущённый тем, что Келли узнала о его подростковых зверствах.
— Бессердечные ублюдки. Не представляю, как можно выстрелить в собаку, — ехидничает Элисон, качая головой.
— А я не представляю себе, как можно убить и съесть свинью, — Рентон показывает на бекон и сосиску у неё на тарелке.
— Это разные вещи.
Картошка озирается вокруг:
— Это, э, это самое… Рентс поступает правильно, но только типа как неправильно объясняет. Мы никогда, это самое, не научимся любить друг друга, если не будем заботиться о тех, кто слабее нас, это самое, животных там, и всё такое… но хорошо, что Рентс — вегетарианец… это самое, если ты можешь воздерживаться… это самое…
Бегби неуклюже трясётся всем телом и жестом заставляет Картошку замолчать. Остальные смеются. Рентон, благодарный Картошке за попытку поддержать его, вмешивается, чтобы перевести огонь на себя.
— Дело не в воздержании. Просто я терпеть не могу мяса. Меня от него тошнит. Вот и всё.
— И всё равно я говорю, блядь, что ты хочешь всё, на хуй, пересрать.
— Почему?
— Потому что я так сказал, блядь, вот почему, на хуй! — шипит Бегби, показывая на себя.
Рентон опять пожимает плечами. Спорить дальше нет смысла.
Они уписывают за обе щеки, все, за исключением Келли, которая балуется своей едой, не обращая внимания на хищные взгляды окружающих. В конце концов, она швыряет несколько кусочков на пустые тарелки Франко и Гева.
Когда в ресторан заходит нервный и стеснительный парень в футболке с надписью «Сердца», чтобы купить чего-то на вынос, они начинают скандировать: «Хибсам позор, позор, позор!» После этого их просят уйти. Тогда они разражаются попурри из футбольных и попсовых песенок. Женщина за прилавком грозится позвонить в полицию, и они любезно освобождают помещение.
Они заходят в другой бар. Рентон и Келли выпивают по одной, а потом вместе линяют. Гев, Доузи, Бегби, Картошка и Элисон продолжают бухать. Доузи, который уже давно шатался, теперь в полном отрубе. Бегби сажает к себе на хвост парочку знакомых психов, которых встречает у стойки. Гев обнимает Элисон жестом собственника.
Картошка слышит первые аккорды «Фарфора в твоей руке» и сразу же догадывается, что Бегби добрался до музыкального автомата. Он всегда ставит эту песню, или «Удиви меня» группы «Берлин», или «Разве ты не хочешь меня» группы «Хьюмен Лиг» или какую-нибудь песню Рода Стюарта.
Когда Гев, шатаясь, уходит в туалет, Элисон поворачивается к Картошке:
— Кар… Денни. Пошли отсюда. Я хочу домой.
— Э… ага… это самое.
— Но я не хочу идти домой одна, Денни. Пошли со мной.
— Э, да… домой, хорошо… э… ладно.
Они выползают из задымлённого бара настолько незаметно, насколько позволяют их убитые тела.
— Пошли ко мне, и побудь со мной немного, Денни. Только никакой наркоты. Просто мне сейчас не хочется оставаться одной, Денни. Понимаешь, о чём я? — Элисон смотрит на него напряжённым, полным слёз взглядом, пока они плетутся по улице.
Картошка кивает. Ему кажется, что он понимает, о чём она говорит, потому что ему тоже не хочется оставаться одному. Хотя никогда нельзя быть уверенным, никогда в жизни нельзя ни в чём быть уверенным.
Ощущение свободы
Элисон становится прямо-таки несносной. Я сижу с ней в этой кафешке, пытаясь разобраться в той пурге, которую она несёт. Она гонит на Марка, что, в принципе, справедливо, но это начинает действовать мне на нервы. Я знаю, что она желает мне добра, но как насчёт Саймона, который приходит и использует её, когда ему больше некого трахнуть? На её месте я бы помалкивала.
— Пойми меня правильно, Келли. Мне нравится Марк. Но у него масса проблем. Он не тот человек, которой тебе сейчас нужен.
Эли считает себя вправе поучать меня, потому что я залетела от Деса и мне пришлось сделать аборт, и всё такое. Но какая же она доставучая. Послушала бы себя со стороны. Сама никак не спрыгнет с героина, а лезет поучать других.
— Хорошо, значит, Саймон — это тот, кто тебе нужен?
— Я этого не говорила, Келли. Это к делу не относится. По крайней мере, Саймон пытается слезть с «чёрного», а Марку всё по барабану.
— Марк не торчок, он просто иногда колется.
— Ну, конечно. Ты чё, Келли, с луны свалилась? Его даже Хэйзел из-за этого бросила. Он сам никогда не спрыгнет. Ты уже говоришь, как наркоманка. Продолжай в том же духе, и скоро ты тоже начнёшь торчать.
Я не собиралась с ней спорить. К тому же, ей пора было на встречу в жилищный комитет.
Её вызывали туда в связи с задолженностью по квартплате. Она была не в себе и крайне напряжена, но парень за столом попался нормальный. Эли объяснила, что она слезла с иглы и прошла несколько собеседований по трудоустройству. Всё прошло отлично. Ей выделили определённую сумму для еженедельной выплаты.
Я поняла, что Эли до сих пор нервничает, увидев её реакцию на тех парней-работяг, которые свистнули нам возле почтамта.
— Привет, цыпка! — крикнул один из них.
Эта сумасшедшая корова повернулась к нему и сказала:
— У тебя есть девушка? Сомневаюсь, потому что ты — жирный, уродливый козёл. Так что лучше возьми порнуху, закройся в туалете и займись сексом с единственным человеком, у которого хватит шизы, чтобы до тебя дотронуться — с самим собой!
Парень посмотрел на неё с настоящей ненавистью, впрочем, он смотрел так на всех женщин. Но теперь у него появилась конкретная причина её ненавидеть.
Друзья этого парня закричали: «Тпру-у-у! Тпру-у-у!», подзуживая его, а он застыл на месте, трясясь от злости. Один из этих работяг кривлялся, как мартышка. Вот на кого они похожи — на низших приматов. Какие придурки!
— Вали на хуй, жаба! — огрызнулся он.
Но Эли не собиралась уступать. Было неловко и типа как смешно — несколько человек остановились посмотреть на разборку. Ещё две женщины с рюкзачками, похожие на студенток, стали рядом с нами. Мне было так классно. Шизня!
Эли (господи, она сумасшедшая) говорит:
— Минуту назад, когда вы к нам пристали, я была цыпкой. А теперь, когда я послала тебя на хуй, я стала жабой. Но ты-то так и остался жирным, уродливым козлом, сынок, и останешься им навсегда.
— Мы тоже так считаем, — сказала с австралийским акцентом одна из женщин с рюкзаком.
— Ёбаные лесбиянки! — крикнул второй парень. Наверно, он намекал на мои сиськи и назвал меня лесбиянкой только потому, что я не хотела ругаться с тупыми, отвратными дебилами.
— Если бы все парни были такими же мерзкими, как ты, я бы с гордостью стала лесбиянкой, сынок! — ответила я. Неужели я так сказала? Вот дура!
— Видимо, у вас проблемы, ребята. Почему бы вам не пойти и не трахнуть друг дружку? — предложила другая австралийка.
Вокруг нас собралась целая толпа, и две пожилые тётушки поделились впечатлениями.
— Какой ужас! Девушки так разговаривают с ребятами, — сказала одна из них.
— Никакой не ужас. Это чёртовы паразиты. Приятно видеть, что девушки могут постоять за себя. Не то что в дни моей молодости.
— Но выражения, Хильда, выражения, — первая тётушка поджала губы и передёрнулась.
— Вы лучше послушайте, какие у них выражения! — возразила я ей.
Парни высадились на измену — толпа зажала их со всех сторон. Она росла на глазах. Шизня! Потом подошёл этот мастер, строивший из себя ёбаного Рэмбо.
— Почему вы не следите за этими животными? — спросила одна из австралиек. — Им что, нечем заняться, кроме как приставать к людям на улице?
— Всем в помещение! — гаркнул он парням. Мы типа как вскрикнули от радости. Вот это клёво. Шизня!
Мы с Эли перешли через дорогу в кафе «Рио». За нами увязались австралийки и те две тётушки. «Австралийки», на самом деле, оказались новозеландками, которые действительно были лесбиянками, но нам было глубоко на это насрать. Они путешествовали вдвоём по всему свету. С ума можно сойти! Вот бы и мне так. Мне и Эли: это была б шизня. Но как подумаешь, что в ноябре снова возвращаться в Шотландию… Вот где настоящая шизня! Мы болтали и болтали о чём попало, и даже Эли вроде как перестала нервничать.
Потом мы решили вернуться ко мне на флэт, покурить травки и чего-то заточить. Мы пытались уломать тётенек пойти вместе с нами, но им надо было возвращаться домой, чтобы кормить своих мужей, хотя мы говорили им, что эти ублюдки и так перебьются.
Одну из них мы почти уговорили:
— Если бы мне было столько же лет, как вам, всё было бы по-другому, уверяю вас.
Мне было так клёво, я чувствовала себя совершенно свободной. Мы все чувствовали себя свободными. Фантастика! Эли, Вероника и Джейн (новозеландки) и я удолбились до потери пульса. Мы гнали на мужиков, называя их тупыми, неполноценными и примитивными тварями. Я ещё никогда не ощущала такой близости с другими женщинами и очень жалела, что я не лесбиянка. Иногда мне кажется, что мужики годятся только на то, чтобы перепихнуться от случая к случая. А во всём остальном это сплошной геморрой. Может, я сумасшедшая, но если задуматься, то так оно и есть. Наша беда в том, что мы редко об этом задумывается и хаваем всё то дерьмо, которое подсовывают нам эти козлы.
Открывается дверь, и входит Марк. Я не могла удержаться и рассмеялась ему в лицо. Он выпал на измену, потому что мы все расхохотались над ним, удолбанные на всю голову. Может, это просто травка так подействовала, но он казался таким странным: мужики вообще выглядят очень странно — эти смешные, плоские тела и стрёмные головы. Как сказала Джейн, это уродливые существа, которые носят свои органы размножения снаружи. Бедненькие!
— Привет, цыпка! — кричит Эли, передразнивая того работягу.
— Да ну их в жопу! — смеётся Вероника.
— Я выебала его, бля. Неплохо поеблись, на хуй, я вам скажу. Типа как бочком, на хуй, сука! — говорю я, показывая на него и подражая голосу Бегби. Мы с Эли вдоволь настебались над Фрэнком Бегби, мечтой каждой женщины (в кавычках, конечно).
Бедняга Марк не обиделся, надо отдать ему должное. Только покачал головой и замеялся:
— Наверно, я не вовремя. Я звякну тебе завтра утром, — говорит он мне.
— Ой… Марк, бедненький… это всё бабская трепотня… понимаешь… — говорит Эли с виноватым видом. Я громко хохочу над тем, что она сказала.
— Чего-чего, бабская мотня? — спрашиваю. Мы снова угораем со смеху. Мне с Эли надо было родиться мужиками — нам везде секс мерещится. Особенно, когда накуримся.
— Ну ладно, пока, — он разворачивается и уходит, подмигнув мне на прощанье.
— Некоторые из них ещё ничего, — говорит Джейн, когда мы успокаиваемся.
— Ага, когда они в меньшинстве, блин, то ещё ничего, — говорю я, удивляясь, откуда у меня в голосе появилось раздражение, а потом решаю ничему не удивляться.
Неуловимый мистер Хант
Келли работает за стойкой пивной в Саут-сайде. Она очень занята — это популярное заведение. В эту субботу, когда Рентон, Картошка и Гев пришли сюда побухать, особенно много народу.
Стоя у телефона другой пивной, через дорогу, в бар звонит Дохлый.
— Я сейчас, Марк, — говорит Келли Рентону, подошедшему к стойке, чтобы заказать выпивку. Она снимает трубку: — Бар «Рузерфорд», — произносит она нараспев.
— Привет, — говорит Дохлый, изменяя свой голос на манер коммерческого училища Малькольма Рифкинда. — Марк Хант в баре?
— Здесь есть Марк Рентон, — отвечает Келли. Дохлому на секунду показалось, что его раскусили. Но он продолжает:
— Нет, я ищу Марка Ханта, — подчёркивает сочный голос.
— МАРК ХАНТ! — кричит Келли на весь бар. Посетители, почти сплошь мужчины, оборачиваются на неё: их лица расплываются в улыбках. — КТО-НИБУДЬ ВИДЕЛ МАРКА ХАНТА? — Несколько парней у стойки начинают громко гоготать.
— Не-а, а хотелось бы! — говорит один из них.
Келли не врубается. Смущённая их реакцией, она говорит:
— Этот парень в телефоне спрашивает Марка Ханта… — её голос падает, глаза расширяются, и она закрывает рот рукой: наконец-то до неё дошло.
— И не он один, — улыбается Рентон, когда Дохлый заходит в бар.
Им приходится буквально поддерживать друг друга, чтобы не повалиться на пол со смеху.
Келли выливает на них содержимое полупустого графина с водой, но они этого даже не замечают. Им лишь бы смеяться, а она чувствует себя оскорблённой. Она обижается на себя за то, что обиделась, что не поняла шутки.
Потом она осознаёт, что её беспокоит не шутка, а реакция на неё мужчин в баре. За стойкой она чувствует себя зверьком в клетке зоопарка, который сделал что-то забавное. Она смотрит на их лица, слившиеся в одну красную, глазеющую, злорадствующую массу. «Ещё одна шутка над женщиной, — думает она, — над этой дурёхой за стойкой».
Рентон смотрит на неё и видит её боль и злость. Это огорчает его. Смущает. У Келли прекрасное чувство юмора. Что с ней случилось? Но когда он окидывает вглядом бар и вслушивается в интонации смеющихся, у него в голове, подобно коленному рефлексу, вспыхивает мысль: «Не к месту». Это не весёлый смех.
Это смех линчующей толпы.
«Откуда я знал? — думает он. — Откуда я, блин, знал?»