В завязке
Сами нарвались
Лицо судьи выражало то жалость, то отвращение, когда он смотрел на меня и Картошку, сидевших на скамье подсудимых.
— Вы украли книги из книжного магазина Уотерстоуна с целью их продажи? — сказал он. Продавать, бля, книги. Ебать меня в жопу.
— Нет, — сказал я.
— Да, — одновременно сказал Картошка. Мы повернулись и посмотрели друг на друга. Мы столько времени придумывали себе легенду, а этот дебил похерил её за считанные минуты.
Судья шумно выдохнул воздух. Да, если вдуматься, ему не позавидуешь. Весь день возись со всякими козлами. Но я готов поспорить, ему классно башляют, и потом, его никто не заставляет этим заниматься. Просто надо быть более опытным, более прагматичным, а не раздражаться по пустякам.
— Мистер Рентон, вы не намеревались продавать книги?
— Не-а. Э, нет, ваша честь. Я собирался их читать.
— Значит, вы читаете Кьеркегора? Хорошо, расскажите нам о нём, мистер Рентон, — снисходительно попросил судья.
— Меня интересуют его понятия субъективности и истины, в частности, его идея выбора: утверждение о том, что истинный выбор производится на основе сомнений и неуверенности и без обращения к опыту или советам других людей. Можно по праву утверждать, что это прежде всего буржуазная, экзистенциальная философия и поэтому она стремится подорвать коллективный общественный здравый смысл. Однако это также философия освобождения, поскольку, когда отвергается общественный здравый смысл, то ослабляется основа для социального контроля над индивидом и… Но я немного увлёкся, — оборвал я самого себя. Они терпеть не могут хитрожопых. Так можно договориться до крупного штрафа или, не приведи господь, большого срока. Побольше уважительности, Рентон, побольше уважительности.
Судья насмешливо фыркнул. Как человек образованный, он наверняка был гораздо лучше осведомлён о великих философах, чем такой плебей, как я. Чтоб быть судьёй, блядь, надо шарить, бля, мозгами. Такая ёбаная работа не всем по плечу. Я так и представил себе, как на галерее для публики Бегби говорит об этом Дохлому.
— А вы, мистер Мёрфи, вы намеревались продать книги, как вы продавали всё, что воровали, для того чтобы приобрести деньги на героин?
— Точно… э… всё правильно, это самое, — Картошка кивнул, и его задумчивость постепенно переросла в смущение.
— Вы, мистер Мёрфи, вор-рецидивист, — Картошка пожал плечами, словно бы говоря: «Это не моя вина». — Нам известно, что вы всё ещё страдаете героиновой зависимостью. Вы также страдаете пристрастием к воровству, мистер Мёрфи. Люди вынуждены были усердно трудиться, для того чтобы произвести вещи, которые вы неоднократно воровали. Другие люди вынуждены были усердно трудиться, для того чтобы заработать деньги, на которые можно было купить эти вещи. Повторные попытки заставить вас отказаться от совершения этих мелких, но систематических преступлений, до сих пор оказывались безрезультатными. Поэтому я приговариваю вас к тюремном заключении сроком десять месяцев…
— Спасибо… э, в смысле… базара нет, это самое…
Мудак повернулся ко мне. Ёбаный по голове.
— У вас, мистер Рентон, случай особый. Нам известно, что вы тоже наркоман-героинист, но вы пытаетесь решить свою проблему. Вы утверждаете, что ваше поведение было обусловлено депрессией, которую вы испытывали в связи с воздержанием от наркотиков. Я готов это принять. Я готов также принять ваше утверждение о том, что вы намеревались просто оттолкнуть мистера Роудса, который якобы набросился на вас, а не сбить его с ног. Поэтому я приговариваю вас к шести месяцам условно, но вы должны продолжить поиски подходящего способа лечения от вашей болезни. Социальные службы вам в этом помогут. Хотя я готов признать, что вы хранили у себя каннабис для личного употребления, но я не могу смириться с употреблением нелегального наркотика, несмотря на то, что вы утверждаете, будто принимали его с целью побороть депрессию, которой вы страдали в результате воздержания от героина. За хранение этого контролируемого наркотика вы обязаны заплатить штраф в размере ста фунтов стерлингов. Советую вам впредь отыскать другие способы борьбы с депрессией. В случае же, если вы, подобно вашему другу Дэниелу Мёрфи, не воспользуетесь предоставленной вам возможностью и снова предстанете перед этим судом, то я не колеблясь приговорю вас к тюремному заключению. Надеюсь, я ясно выражаюсь?
Куда уж яснее, ёбаный ты грамотей. Как же я тебя люблю, мозгоёб чёртов!
— Благодарю вас, ваша честь. Я слишком хорошо понимаю, сколько неприятностей я причинил своим родным и близким и что теперь отнимаю у суда драгоценное время. Однако одним из ключевых моментов реабилитации является способность признать, что проблема существует. Я регулярно посещаю клинику и в настоящий момент прохожу профилактическое лечение на основе метадона и темазепана. Я больше не обманываю самого себя. Надеюсь, что с божьей помощью я справлюсь с этой болезнью. Ещё раз благодарю вас.
Судья пристально смотрит на меня, чтобы уловить малейшие признаки насмешки у меня на лице. Но оно непроницаемо. Я научился этому «каменному» выражению, когда выводил из себя Бегби. «Каменное» лицо — это лучше, чем мёртвая маска. Я убёжден, что так оно и есть: мудак закрывает заседание. Я выхожу на свободу, а беднягу Картошку сажают.
Полицейский показывает ему: «Двигайся!».
— Прости, чувак, — говорю я, а на душе кошки скребут.
— Ничё… Я спрыгну с иглы, а в Сафтоне классная травка. Перебьюсь как-нибудь, это самое… — отвечает он, пока его конвоирует легавый с широким рылом.
В холле за залом суда ко мне подбегает матушка и обнимает меня. У неё измученный вид, под глазами чёрные круги.
— Сыночек ты мой, что мне с тобой делать? — причитает она.
— Придурок. Это дерьмо тебя доконает, — качает головой мой брат Билли.
Я хочу что-то ответить этому мудаку. Никто его сюда, на фиг, не звал, и его тупые замечания здесь тоже неуместны. Но не успеваю я открыть рот, как подходит Фрэнк Бегби.
— Рентс! Всё клёво! Классно выкрутился, бля. А Картошке позор, но всё равно лучше, чем мы ожидали. Десяти месяцев он не просидит, блядь. При хорошем поведении выпустят, на хер, через шесть. Даже раньше.
Дохлый, похожий на рекламного агента, обнимает мою матушку и подхалимски улыбается мне.
— Это надо отметить, сукин ты сын. В «Диконс»? — предлагает Франко. Мы, как настоящие торчки, выходим гуськом вслед за ним. Ни у кого нет желания заниматься чем-то другим, и, за неимением лучшего, нам остаётся только нажраться.
— Если б ты только знал, что мы с отцом пережили… — матушка смотрит на меня с убийственно серьёзным видом.
— Идиот ёбаный, — ухмыляется Билли, — тырить книжки из магазинов, — этот мудак начинает меня доставать, бля.
— Я тырю книжки из ёбаных магазинов последние шесть лет. У меня в комнате книжек на четыре тонны. Ты думаешь, я все их купил? Эти четыре тонны — мой навар, дебил.
— Ой, Марк, неужели все эти книги… — у матушки сердце упало.
— Но теперь с этим покончено, ма. Я всегда говорил себе, что, как только я попадусь, я с этим завяжу. Я облажался. Пора сушить сухари. Финито. Всё кончено, — я говорил всерьёз. Наверно, матушка мне поверила, потому что сразу сменила тему.
— Не распускай язык. И ты тоже, — она повернулась к Билли. — Не знаю, где вы всего этого нахватались, но у нас дома вы никогда ничего подобного не слышали.
Билли недоверчиво посмотрел на меня, и я ответил ему таким же взглядом — редкий случай проявления братских чувств между нами.
Все быстро напились. Матушка ошарашила меня с Билли тем, что начала рассказывать про свои месячные. Поскольку ей уже исполнилось сорок семь, а у неё до сих пор были месячные, она считала, что все должны об этом знать.
— Из меня как хлынет! Даже тампоны не помогают. Это всё равно, что пытаться заткнуть прорвавшую трубу номером «Ивнинг Ньюс», — она громко расхохоталась, откинув голову назад с тем тошнотворным, непристойным видом «слишком-много-„карлсберг-спешл“-в-Лейтском-клубе-докеров», который я так хорошо знал. Я понял, что матушка пила с утра. И наверно, мешала с валиумом.
— Тише, ма, — сказал я.
— Только не говори, что ты стесняешься своей мамулечки, — она ущипнула меня за щёку большим и указательным пальцами. — Просто я радуюсь, что у меня не забрали мою деточку. Он терпеть не может, когда я его так называю. Но вы оба навсегда останетесь для меня моими деточками. Помните, как я пела вам вашу любимую песенку, когда вы ещё лежали в колясочке?
Я изо всей силы сжал зубы, чувствуя, что у меня пересохло в горле, а от лица отлила кровь. Конечно, не помню, блядь.
— Ма-аменькин сыночек любит печь, любит печь, ма-аменькин сыночек любит печь хлеб… — запела она не в лад. Дохлый весело подхватил. Лучше б меня посадили вместо этого счастливчика Картошки.
— Маменькин сыночек хочет ещё пивка? — спросил Бегби.
— И они ещё поют! Они ещё поют, ублюдки проклятые! — в бар вошла Картошкина мама.
— Мне очень жаль Денни, миссис Мёрфи… — начал я.
— Ему жаль! Я покажу тебе «жаль»! Из-за тебя и этого чёртова кодла мой Денни теперь сидит в тюрьме!
— Ну, ну, Коллин, голубушка. Я знаю, что вы расстроены, но так нечестно, — вмешалась матушка.
— Я покажу тебе «нечестно», блядь! Это он! — она злобно показала на меня. — Это он подговорил моего Денни. Стоял себе там и паясничал в суде. Он и вон та чёртова парочка, — к моему счастью, её гнев распространился на Дохлого и Попрошайку.
Дохлый ничего не сказал, а только медленно выпрямился на стуле с выражением лица «меня-ещё-никогда-в-жизни-так-не-оскорбляли» и печально, снисходительно покачал головой.
— Да ты охуела! — свирепо рявкнул Бегби. Для этого чувака не существовало «священных коров», даже если это была старушка из Лейта, сына которой только что посадили. — Я ни имею никакого отношения к этому дерьму, я говорил Рентсу и Кар… Марку и Денни, на хрена вы это делаете? Дох… Саймон не колется уже несколько месяцев, — Бегби встал, заводясь от собственного возмущения. Он лупил себя кулаком в грудь только для того, чтоб не ударить миссис Мёрфи, и орал ей прямо в лицо: — Я ЕГО, НА ХУЙ, ОТГОВАРИВАЛ!
Миссис Мёрфи развернулась и выбежала из бара. Я видел её лицо: на нём было написано полное поражение. У неё не только забрали сына, но ещё и прилюдно очернили его. Мне было жалко эту женщину, и я ненавидел Франко.
— Она в прачечной работает, — прокомментировала матушка и с сожалением добавила, — но я её понимаю. Сына посадили в тюрьму, — она посмотрела на меня, качая головой. — Конечно, с детьми хлопотно, но без них тоже не жизнь. Кстати, как твой малыш, Фрэнк? — повернулась она к Бегби.
Я с содроганием подумал о том, как легко люди вроде моей мамы ведутся на таких психов, как Франко.
— Классно, миссис Рентон. Подрос чуток, бля.
— Зови меня Кейти. Какая я тебе миссис Рентон? Когда меня так называют, я чувствую себя старухой!
— Ты и есть старуха, — огрызнулся я. Она не обратила на это никакого внимания, и никто не засмеялся, даже Билли. А Бегби с Дохлым посмотрели на меня так же неодобрительно, как смотрят дядья на дерзкого племяша, которого они не могут наказать. Я автоматически перешёл в тот же разряд, что и Бегбин бэбик.
— Вот пострелёнок, правда, Фрэнк? — спросила матушка у своего коллеги-родителя.
— Ага, совершенно верно. Я так и сказал Джу, говорю, если родишь девочку, можешь засунуть её обратно.
Я тут же представил себе «Джу»: серое лицо цвета овсяной каши, жирные волосы и тощее тело с обвисшей кожей, взгляд застывший, безучастный, мертвенный: не может ни улыбнуться, ни нахмуриться. Валиум успокаивает ей нервы, когда бэбик разражается очередным потоком душераздирающих воплей. Она будет любить своего малыша так же сильно, насколько Франко к нему безразличен. Это будет удушливая, потакающая, слепая, всепрощающая любовь, из-за которой ребёнок станет точной копией отца. Малютке было забито место в королевской тюрьме Сафтона, когда он ещё лежал у Джун в утробе, точно так же, как зародышу богатого ублюдка заранее приготовлено место в Итоне. А тем временем папаша Франко будет отвисать в кабаке, как он отвисает сейчас.
— Я сама скоро стану бабушкой! Господи, аж не верится, — мама посмотрела на Билли со страхом и гордостью. Он самодовольно ухмыльнулся. Как только он подцепил эту кралю Шерон, так сразу же превратился в любимого сыночка. Они даже забыли о том, что этот мудак приводил к нам в дом мусоров ещё чаще, чем я; по крайней мере, у меня хватало приличия на срать на порог собственного дома. Но теперь пиздец. Только потому, что он опять завербовался в эту ёбаную армию, на сей раз на целых шесть лет, и обрюхатил какую-то шлюху. Папикам следовало бы спросить его, на хера ему жена. Так нет же. Только самодовольно ухмыляются.
— Если родится девочка, Билли, скажи, чтоб засунула её обратно, — повторил Бегби, на сей раз менее внятно. Ему вставило спиртное. Ещё один мудак, хуй знает когда присевший на «синьку».
— Молоток, Франко, — Дохлый похлопал Бегби по спине, пытаясь приободрить его и выдавить из него ещё парочку классических Попрошайкиных глупостей. Мы собираем все его самые идиотские, самые сексистские и самые резкие выражения, чтобы потом стебаться над Бегби, когда его с нами нет. Мы хохочем до умопомрачения. В этой игре есть особая острота: стоит только представить себе, что он с нами сделает, если узнает об этом. Дохлый начал строить рожи у него за спиной. Когда-нибудь один из нас или мы оба зайдём так далеко, что он огреет нас кулаком или бутылкой или же подвергнет «дисциплине бейсбольной биты» (ещё одно из коронных Бегбиных выражений).
Мы поехали на такси в Лейт. Бегби стал жаловаться на «городские цены» и совершенно по-идиотски защищать Лейт как центр развлечений. Билли согласился с ним, потому что ему хотелось быть поближе к дому: он считал, что ему будет легче уломать свою беременную тёлку, если он позвонит ей из местного бара.
Дохлый любил страстно обличать Лейт, но я его опередил. Поэтому он с огромным удовольствием побежал к телефону вызывать такси. Мы забрели в бар в конце Лейт-уок, который мне никогда не нравился, но куда мы почему-то всегда забуриваемся. Бармен Жирный Малькольм выставил мне двойную водку за счёт заведения.
— Слышал, что ты отмазался. Молодчина.
Я пожал плечами. Пара олдовых парней носилась с Бегби, как с голливудской звездой, терпеливо внимая не самой смешной из его историй, которую они, к тому же, слышали уже несколько раз.
Дохлый вызвался угостить всех выпивкой и хвастливо замахал своими деньжатами.
— БИЛЛИ! «ЛАГЕР»? МИССИС РЕНТОН… Э, КЕЙТИ! ЧТО-ЧТО? ДЖИН С ЛИМОНОМ? — кричал он у стойки, развернувшись к угловому столику.
Я заметил, как Бегби, увлечённый заговорщицкой беседой со страшненьким квадратноголовым типом, от которого я бежал бы, как чёрт от ладана, незаметно сунул Дохлому капусты, чтобы тот купил ему бухла.
Билли по телефону препирался с Шерон.
— Мой ёбаный брательник отмазался от тюряги! Кража книг, нападение на сотрудника магазина, хранение наркотиков. Этот кент на свободе. Даже мама тут! Я имею право это отметить, ёб твою мать…
Наверно, он был в безвыходном положении, если ему пришлось приплетать любовь к брату.
— Вон Планета Обезьян, — прошептал мне Дохлый, кивнув на чувака, который сидел за соседним столиком. Он был похож на актёра массовки из того фильма. Он, как всегда, нажирался и искал себе собутыльника. Как назло, он поймал мой взгляд и тут же подошёл ко мне.
— Любишь лошадок? — спросил он.
— Не.
— А футбол? — промямлил он.
— Не.
— Ну, а рэгби? — в его голосе сквозило отчаяние.
— Нет, — ответил я. Трудно было сказать, хотел ли он меня снять или ему просто нужен был собутыльник. Наверно, он и сам этого не знал. Короче, он потерял ко мне интерес и повернулся к Дохлому.
— Любишь лошадок?
— Не. Я ненавижу футбол, регби и всё остальное. Но я люблю кино. Особенно «Планету обезьян»? Видел когда-нибудь? Я от неё тащусь.
— А как же! Помню-помню! «Планета обезьян». Чарльтон, бля, Хестон. Родди Мак… как, бишь, его зовут? Чувачок такой. Ну подскажи мне. Он знает, о ком я, — Планета Обезьян повернулся ко мне.
— Макдауэлл.
— Точно! — сказал он с торжествующим видом, а потом снова повернулся к Дохлому. — А где твоя чувиха?
— Э? Чего? — спросил Дохлый, совершенно очумев.
— Ну, та блондиночка, ну, с которой я тебя вчера видел.
— А, эта.
— Классная писька… извини, конечно, это самое. Не в обиду, чувак.
— Какие проблемы, брат! Полтинник — и она твоя. Я не шучу, — Дохлый понизил голос.
— Ты серьёзно?
— Ну, разумеется. Никаких извратов, только перепихнуться. За полтинник.
Я не верил своим ушам. Дохлый не шутил. Он хотел свести Планету Обезьян с крошкой Марией Андерсон — «чернушницей», которую он ебал во все дыры уже несколько месяцев подряд. Дохлый хотел продать её. Я с отвращением подумал о том, до чего он докатился и до чего все мы докатились, и снова начал завидовать Картошке.
Я отвёл его в сторонку:
— В чём дело, блядь?
— Дело в том, что я забочусь о собственной персоне. А у тебя какие проблемы? Ты чё, вступил в ёбаное общество взаимопомощи?
— Я не об этом, блядь. Я просто не знаю, что с тобой, на хуй, творится, чувак, правда, не знаю.
— Выходит, ты стал ёбаным мистером Чистоплюем, да?
— Нет, но я никого не наёбываю.
— Что я слышу! Скажи ещё, что не ты свёл Томми с Сикером и всей тусовкой, — его взгляд был кристально-чистым и предательским, в нём не было ни грана совести или сострадания. Дохлый развернулся и пошёл обратно к Планете Обезьян.
Я хотел сказать, что у Томми был выбор, а у крошки Марии его нет. Но это привело бы к спору о том, где начинается и где кончается выбор. Сколько раз нужно ширнуться, для того чтобы понятие выбора утратило смысл? Если б я только это знал, бля. Если б я хоть что-нибудь, на хер, знал!
Лёгок на помине, в бар вошёл Томми; за ним — Второй Призёр, конкретно «синий». Томми сел на систему. Раньше он не ширялся. Наверно, мы сами в этом виноваты; возможно, я сам в этом виноват. Томми выступал только по «спиду». Это всё из-за Лиззи. Он очень спокойный, даже подавленный. Чего не скажешь о Втором Призёре.
— Малыш Рентс отмазался! Э-ге-гей! Ёбаный ты мудак, бля! — кричит он, сдавливая мне руку.
По всему бару проносится: «Марк Рентон — один на свете». Песню похватывают беззубый старикан Уилли Шэйн и Попрошайкин дед — милый одноногий старичок. Поёт Бегби с двумя своими друзьями-психами, которых я знать не знаю, поют Дохлый и Билли, даже мама поёт.
Томми хлопает меня по спине:
— Классно выкрутился, — говорит он, а потом спрашивает: — «Чёрный» есть?
Я советую ему завязать, пока не поздно. Он отвечает мне, как все начинающие, что он может бросить в любую минуту. Сдаётся мне, я где-то уже это слышал. Я сам так говорил и, наверно, скажу ещё не раз.
Меня окружали самые близкие люди, но я никогда в жизни не чувствовал себя таким одиноким.
Планета Обезьян втёрся в нашу компанию. Мысль о том, как этот мудак трахает малютку Марию Андерсон, я бы не назвал эстетически привлекательной. Я бы не назвал эстетически привлекательной и мысль о том, как он вообще кого-либо трахает. Если он только попробует заговорить с мамой, я стукну кружкой по его обезьяньему рылу.
В бар входит Энди Логан. Это очень энергичный чувак, от которого так и разит мелкими правонарушениями и тюрьмой. Я познакомился с Логсом несколько лет назад, когда мы оба работали на стоянке при муниципальной площадке для гольфа и гребли деньги лопатой. Нас зажопил один контролёр из патрульной машины. Привольные были времена: к зарплате я даже не притрагивался. Логс мне нравится, но дружбы мы не водим. Я могу говорить с ним только о прошлом.
Мы оба любим вспоминать прошлое. Наша беседа всегда начинается с сакраментального «а помнишь…», но сегодня мы заговорили о бедняге Картошке.
В кабак заходит Флокси и подзывает меня к стойке. Он спрашивает о дряни. Я же на программе. Это безумие. Ирония состоит в том, что меня повязали за кражу книг как раз в тот момент, когда я пытался слезть. Всё из-за этого метадона, этого ебучего убийцы. После него жестокие отходняки. Там, в книжном, мне как раз стало плохо, когда этот круглорылый решил разыграть из себя героя.
Я говорю Флокси, что лечусь, и тогда он съёбывает, не говоря ни слова.
Билли замечает, что я говорил с этим чуваком, и выходит вслед за ним, но я вскакиваю и хватаю его за руку.
— Я этой швали все кости переломаю, блядь… — шипит он сквозь зубы.
— Оставь его, он нормальный, — Флокси идёт по улице, уже забыв об этом, забыв обо всём, кроме того, где бы достать дряни.
— Ёбаная шваль. Если ты водишься с такими подонками, блядь, то так тебе и надо.
Он вернулся в бар и сел за стол, но только потому, что увидел Шерон и Джун, шедших по улице.
Как только Бегби засёк Джун, он осуждающе посмотрел на неё:
— Где малой?
— У сестры, — робко сказала Джун.
Бегби отвернул от неё свой воинственный взгляд, открытый рот и застывшее лицо, чтобы переварить эту информацию и решить, как он к ней относится — хорошо, плохо или ему просто наплевать. В конце концов, он поворачивается к Томми и ласково говорит ему, какой он клёвый чувак.
Что я здесь делаю? Ёбанутая выходка излишне любопытного, отсталого ублюдка Билли. Шерон, которая смотрит на меня так, будто у меня две головы. Мамаша, пьяная и развязная, Дохлый… сука. Картошка в тюряге. Метти в больнице, и никто его не проведает, никто о нём даже не вспомнит, будто его никогда и не было. Бегби… пялится, падло, а Джун похожа на груду раздавленных костей в этом ужасном пуховике, который только подчёркивает её угловатую бесформенность.
Я иду в парашу и, когда кончаю ссать, понимаю, что не смогу вернуться в это дерьмо. Я линяю через «чёрный» ход. До того момента, когда я смогу получить очередной дозняк, осталось четырнадцать часов пятнадцать минут. Наркомания, финансируемая государством: метадон, заменяющий дрянь, тошнотворные колёса, по три в день, вместо укола. Я знаю, что большинство торчков, проходящих программу, глотают все три колеса за раз, а потом идут добывать наркоту. Мне осталось ждать до утра завтрашнего дня. Но я не могу ждать так долго. Я поеду к Джонни Свону за ОДНОЙ дозой, ОДНОЙ-ЕДИНСТВЕННОЙ ЁБАНОЙ ДОЗОЙ, чтоб хоть как-то скрасить этот длинный, тяжёлый день.
Торчковая дилемма № 66
Нужно двигаться: но это необязательно. Я могу двигаться. Я делал это раньше. Согласно определению, мы, люди, — движущаяся материя. Но зачем двигаться, если всё, что тебе нужно, у тебя под рукой? Однако скоро мне всё же придётся двигаться. Я начну двигаться, когда мне станет достаточно плохо; я ведь знаю это по опыту. Но я не могу себе представить, что когда-нибудь мне станет настолько плохо, что я захочу двигаться. Это пугает меня, потому что скоро мне нужно будет двигаться.
И я наверняка сумею сдвинуться с места, это уж точно, блядь.
Дохлые псы
Ах… враг обошралша, как сказал бы старина Бонд, а какой видок у этого ёбаного мудачка! Бритая голова, зелёная кожаная куртка, семимильные «доктор-мартенсы». Архетипический пиздюк; а сзади плетётся верный брехун. Питбуль, пидор-буль, пидор-терьер… ёбаный ряд когтей на каждой из четырёх лап. Ой-ой-ой, ссыт под деревцом. Сюда, малыш, сюда.
Классно, когда окна выходят в парк. Беру эту тварь под телескопический прицел; может, мне это только кажется, но, по-моему, он чуточку расфокусировался и сдвинулся вправо. Но Саймон — отличный стрелок и сможет подкорректировать эту неисправность своей надёжной техники — старенького духового ружья 22-го калибра. Я перевожу дуло на бритоголового и целюсь ему в лицо. Потом прогуливаюсь по всему телу, вверх-вниз, вверх-вниз… успокойся, крошка… попробуй ещё раз… никто ещё не уделял этому ублюдку столько внимания, столько заботы, столько… не побоюсь этого слова, любви. Какое превосходное ощущение — знать, что можешь причинить такую боль, не выходя из гостиной. Жовите меня нежримым убийцей, мишш Дешёвка.
Но я охочусь за питбулем; я хочу, чтобы он набросился на своего хозяина, хочу разрушить трогательные отношения между человеком и животным, отстрелив последнему яички. Надеюсь, что у этого пидорбуля яйца побольше, чем у того тупого ротвейлера, которого я подстрелил намедни. Я попал этому здоровиле прямо в морду, и что же вы думаете, жалкий ублюдок набросился на своего шибанутого хозяина в пуховике? Думаете, он «загрыз» его, как сказали бы Вера и Айви из «Улицы коронации»? Как бы не так, он всего-навсего заскулил.
Меня называют Дохлым, грозой неудачников, бичом тупорылых. Вот тебе, Фидо, или Рокки, или Рэмбо, или Тайсон, или как там ещё тебя, на хуй, окрестил твой проебавший все свои мозги хозяин. Вот тебе за всех детишек, которых ты загрыз, за лица, которые ты изуродовал, и дерьмо, которое ты наложил на наших улицах. Но, в первую очередь, это тебе за то то дерьмо, которым ты засрал все наши парки, дерьмо, в которое всегда вступает Саймон, когда играет полузащитником за «Эббихилл Этлетик» во время Лотианского воскресного чемпионата любительских команд.
И вот они рядом — человек и его четвероногий друг. Я жму на курок и отступаю на шаг от окна.
Великолепно! Пёс заскулил и набросился на бритоголового, вгрызаясь всей пастью ему в руку. Меткий выштрел, Шаймон. Пуштяки, Шон.
— ШЕЙН! ШЕЙН! АХ ТЫ Ж, СУКА! Я УБЬЮ ТЕБЯ, НА ХУЙ! ШЕЕЙЙНН! — вопит парень, пиная свою собачонку ногами, но все его доктора не справятся с этим монстром. Эта тварь если уж схватит, то не отпустит; её свирепость и привлекает дебилов. У чувака крыша поехала: сначала он пытался бороться, а потом перестал, потому что бороться очень тяжело; он то угрожает, то умоляет эту ебучую безжалостную машину смерти. Какой-то старикашка подбегает к нему на помощь, но останавливается, как вкопанный, когда пёс поворачивает на него глаза и рычит через нос, словно бы говоря: «Ты следующий».
Я опрометью сбегаю вниз по лестнице, сжимая в руке алюминиевую бейсбольную биту. Вот, чего я так ждал, вот, для чего я всё это подстроил. Мужчина-охотник. У меня аж во рту пересохло от предвкушения: Дохлый отправляется в сафари. Тебе надо уладить небольшую проблему, Шаймон. Думаю, я справлюсь с ней, Шон.
— НА ПОМОЩЬ! НА ПОМОЩЬ! — визжит бритоголовый. А он моложе, чем я думал.
— Всё нормально, чувак. Спокуха, — говорю я ему. Не бойся, Саймон пришёл.
Я крадучись подползаю сзади к собаке; не хотелось бы, чтобы этот мудила разжал лапы и набросился на меня, хотя это весьма маловероятно. Из руки чувака и из пасти пса сочится кровь, пропитавшая куртку парня. Чувак думает, что я собираюсь трахнуть собаку битой по башке, но это всё равно, что попросить Рентона или Картошку сексуально удовлетворить Лору Макэван.
Вместо этого я легонько приподнимаю ошейник и засовываю под него ручку биты. Я кручу, кручу… Крути и кричи… Но он всё равно не опускает. Бритоголовый падает на колени, почти вырубаясь от боли. А я всё кручу и кручу, и вот я уже чувствую, как толстые мышцы на шее пса начинают поддаваться, расслабляться. Я продолжаю крутить. Станцуем твист опять, как прошлым летаам.
Пёс испускает через нос и сжатую пасть несколько страшных хрипов, а я тем временем додушиваю его. Даже во время предсмертных судорог и после них, когда он превращается в мешок с говном, пёс не ослабляет хватку. Я вынимаю биту из-под ошейника, чтобы воспользоваться ею, как рычагом, открыть пасть и освободить руку пацана. Тут приезжает полиция, и я обматываю руку парня остатками его куртки.
Бритоголовый осыпает меня похвалами перед полицией и врачом скорой помощи. Но он страшно обижен на Шейна. Он до сих пор не может понять, как его любимое домашнее животное, которое «мухи не обидит» (чувак действительно сказал это, произнёс это отвратное клише), могло обратиться в обезумевшего монстра. Эти жверушки могут обратитша в любой момент.
Когда они ведут его к «скорой помощи», молодой полицейский качает головой:
— Какой идиотизм, бля! Они же прирождённые убийцы. Эти дебилы заводят их, чтобы удовлетворить своё раздувшееся самомнение, но рано или поздно они всё равно должны взбеситься.
Полицейский постарше вежливо спрашивает у меня, зачем мне нужна бейсбольная бита, и я отвечаю ему, что держу её у себя в целях безопасности, поскольку в этом районе случается много квартирных краж. Только не подумайте, объясняю я, что Саймон собирается вершить самосуд, просто так на спокойнее на душе. Интересно, хоть кто-нибудь по эту сторону Атлантики купил бейсбольную биту для того, чтобы играть ею в бейсбол?
— Я тебя понимаю, — говорит пожилой полицейский. Где уж тут не понять, старый маразматик. Офишеры полишии — ошень глупые люди, правда, Шон? Н-да, они не вешма умны, Шаймон.
Эти парни называют меня храбрецом и собираются представить к награде. Какие пуштяки, офишер!
Сегодня вечером Дохлый пойдёт к Марианне и приколется по-дохлому. Меню обязательно должно быть выдержано в собачьем стиле, в память о Шейне.
Я прусь, как слон, и хочу ебаться, как целое стадо кроликов. Пиздатый сегодня денёк.
В поисках внутреннего человека
Меня никогда не сажали за наркоту. Но десятки всевозможных сук пытались отправить меня на реабилитацию. Реабилитация — полное дерьмо; иногда мне кажется, что было бы лучше, если б меня упекли за решётку. Реабилитация — это измена самому себе.
Я обращался к специалистам различного профиля: от обычных психиатров до психотерапевтов и социологов. Психиатр доктор Форбс использует непрямые методы лечения, основанные главным образом на фрейдовском психоанализе. Он расспрашивает меня о моей прошлой жизни и подробно останавливается на неразрешённых конфликтах, вероятно, полагая, что обнаружение и разрешение таких конфликтов устранит гнев, который обуславливает моё саморазрушительное поведение, выражающееся в употреблении тяжёлых наркотиков.
Вот пример типичного диалога:
Д— р Форбс: Вы упоминали о своём брате, который был, э, инвалидом. О том, который умер. Давайте поговорим о нём.
(пауза)
Я: Зачем?
(пауза)
Д— р Форбс: Вам не хочется говорить о своём брате?
Я: Нет. Просто я не понимаю, какое это имеет отношение к тому, что я сижу на игле.
Д— р Форбс: Мне кажется, вы стали усиленно употреблять наркотики после того, как ваш брат умер.
Я: Тогда много всего произошло. Нет смысла акцентировать внимание на смерти брата. Я уехал в Абердин, поступил в универ. Возненавидел его. Потом начал работать на паромах, мотался в Голландию. Получил доступ во все престижные колледжи.
(пауза)
Д— р Форбс: Давайте вернёмся в Абердин. Вы сказали, что возненавидели его?
Я: Да.
Д— р Форбс: Что же было таким ненавистным для вас в Абердине?
Я: Университет. Преподы, студенты, всё. Я считал их занудными буржуями.
Д— р Форбс: Понимаю. Вы не могли установить отношения с людьми.
Я: Не то, чтобы не мог, а просто не хотел, хотя, наверно, это означает одно и то же, по-вашему (д-р Форбс уклончиво пожимает плечами)… меня не интересовал там ни один мудак.
(пауза)
Я хочу сказать, что не видел в этом никакого смысла. Я знал, что долго там не задержусь. Если мне хотелось оттянуться, я шёл в кабак. Если хотелось потрахаться — шёл к проститутке.
Д— р Форбс: Вы проводили время с проститутками?
Я: Да.
Д— р Форбс: Связано ли это с тем, что вы не были уверены в своей способности завязать общественные и сексуальные отношения с женщинами из университета?
(пауза)
Я: Не— а, я встречался с несколькими.
Д— р Форбс: И что же произошло?
Я: Меня интересовали не отношения, а секс. И у меня не было причин скрывать это. Я рассматривал этих женщин только как средство удовлетворения своих сексуальных потребностей. И я решил, что честнее ходить к проститутке, чем вести обманную игру. В те времена я ещё был проклятым моралистом. В общем, я просаживал всю стипендию на шлюх, а еду и книги тырил. Так я начал воровать. Наркота тут ни при чём, хотя это, конечно, не оправдание.
Д— р Форбс: Мммм. Что ж, давайте вернёмся к вашему брату, неполноценному. Какие чувства вы к нему испытывали?
Я: Трудно сказать… этот парень был совсем плох. Его с нами не было. Полностью парализованный. Он постоянно сидел в кресле, свесив голову набок. Мог только моргать и глотать. Иногда издавал негромкие звуки… это был предмет, а не человек.
(пауза)
В детстве я злился на него. Мама вывозила его на прогулку в этой коляске. Такой себе переросток в этой ёбаной коляске. Из-за него дети смеялись надо мной и моим старшим братом Билли: «Ваш брат — калич» или «Ваш брат — зомбак» и прочая херня. Теперь-то я понимаю, что они были просто детьми, но тогда мне так не казалось. В детстве я был длинным и неуклюжим, и я начал думать, что у меня тоже что-то не в порядке, что я чем-то похож на Дэви…
(долгая пауза)
Д— р Форбс: Итак, вы испытывали злобу по отношению к своему брату.
Я: Да, но это было в детстве. Потом его забрали в больницу. И проблема вроде как разрешилась. Типа с глаз долой — из сердца вон. Я проведывал его пару раз, но в этом не было никакого смысла. Никакого контакта, понимаете? Я считал его жестокой ошибкой природы. Бедняге Дэви очень крупно не повезло. Грустно, конечно, но не будешь же убиваться из-за этого всю оставшуюся жизнь. Это было самое подходящее для него место, за ним там хорошо ухаживали. Когда он умер, я винил себя в том, что злился на него, в том, что прикладывал недостаточно усилий. Но что уж теперь сожалеть?
(пауза)
Д— р Форбс: Вы говорили об этих своих чувствах раньше?
Я: Не… ну, может, родителям…
Так это обычно и протекало. Мы затрагивали кучу тем: пустяковых и тяжёлых, скучных и интересных. Иногда я говорил правду, иногда врал. Когда я врал, то говорил вещи, которые, как мне казалось, ему хотелось от меня услышать, или что-нибудь такое, что должно было вывести его из себя или сбить с толку.
Но я, хоть убей, не понимал, каким образом всё это было связано с тем, что я сидел на «чёрном».
Тем не менее, я кое-что разузнал благодаря форбсовым открытиям, собственным психоаналитическим штудиям и толкованиям своего поведения. У меня был неразрешённый конфликт с моим покойным братом Дэви, поскольку я не мог выразить свои чувства по поводу его жизни в состоянии кататонии и последующей смерти. Ещё у меня был эдипов комплекс по отношению к матери и сопутствующая неразрешённая ревность к отцу. Моё наркотическое поведение было анальным по своему характеру и объяснялось потребностью во внимании, это да, но вместо того, чтобы отказаться от этих фекалий и восстать против родительской власти, я пичкал свой организм дрянью, претендуя на власть над ним и противостоя обществу в целом. Вот стервец, а?
Всё это, может быть, верно, а может, и нет. Я долго над этим размышлял и готов всё это изучить; я не занимаю «оборонческих» позиций. Но всё равно мне кажется, что всё это в лучшем случае имеет лишь косвенное отношение к моей зависимости. Разумеется, наши пространные беседы принесли немало пользы. Но, наверное, они подзаебали Форбса не меньше, чем меня.
Психотерапевт Молли Гривз предпочитала изучать моё поведение и способы его изменения, а не выяснять его причины. Она решила, что Форбс своё дело уже сделал, и настало время спрыгивать. Сначала я прошёл программу сокращения дозы, которая ничего не дала, а затем лечение метадоном, после которого мне стало ещё хуже.
Том Кёрзон, консультант из агентства по борьбе с наркотиками, скорее социолог, чем медик, был последователем роджерсовских методов, делающих упор на пациенте. Я ходил в Центральную библиотеку и читал «Становление личности» Карла Роджерса. Эту книжонку я считал говённой, но признавал, что Том ближе всех подобрался к тому, что казалось мне истиной. Я презирал самого себя и весь мир, потому что не мог примириться со собственной ограниченностью и ограниченностью самой жизни.
Таким образом, психическое здоровье и неотклоняющееся поведение заключались в признании своей ограниченности и обречённости.
Успех и неудача просто означают удовлетворение или неудовлетворение желания. Желание может быть либо внутренним, обусловленным нашими индивидуальными влечениями, либо внешним, вызванным рекламой или моделями общественного поведения, которые представлены в средствах массовой информации и поп-культуре. Том считает, что моё представление об успехе и неудаче функционирует скорее на индивидуальном, чем на индивидуально-общественном уровне. Вследствие того, что я не признаю общественного вознаграждения, успех, равно как и неудача, могут быть для меня лишь мимолётными переживаниями, поскольку эти переживания не подкрепляются социально значимыми ценностями богатства, власти, положения и т. д. или, в случае неудачи, клеймом позора или осуждением. Поэтому, по словам Тома, бесполезно говорить мне о том, что я хорошо сдал экзамен, или получил хорошую работу, или снял классную чувиху: такого рода одобрение не значит для меня ровным счётом ничего. Разумеется, все эти вещи доставляют мне удовольствие сами по себе, но их ценность ничем не подкреплена, поскольку я не признаю общества, которое их ценит. Наверное, Том просто хочет сказать, что я забил хуй. Но почему?
Итак, мы возвращаемся к моему отчуждению от общества. Проблема в том, что Том отказывается принять моё убеждение, что общество нельзя так изменить, чтобы оно стало принципиально лучше, а меня нельзя так изменить, чтобы я к нему приспособился. Эта ситуация вызывает у меня депрессию, вся злость обращается вовнутрь. Вот что такое депрессия, по его словам. Но депрессия приводит также к «демотивации». Внутри меня растёт пустота. «Чёрный» заполняет эту пустоту и помогает мне удовлетворить свою потребность в самоуничтожении, злость снова обращается вовнутрь.
Так что в этом мы с Томом сходимся. Но мы расходимся в другом: он отказывается принять эту картину мира во всей её наготе. Он считает, что я страдаю от низкой самооценки и отказываюсь это признать, перекладывая вину на общество. Ему кажется, что обесценивание в моих глазах вознаграждения и похвал (или, наоборот, осуждения), доступных мне в обществе, не является отверганием этих ценностей как таковых, а лишь указанием на то, что я не чувствую себя достаточно хорошим (или достаточно плохим), чтобы их принять. Вместо того, чтобы выйти и сказать: «По-моему, у меня нет этих качеств» или: «По-моему, я лучше», я говорю: «В любом случае, это груда ёбаного говна».
Когда я в энный раз заторчал, Хэйзел заявила, что больше не хочет со мной встречаться, и сказала мне:
— Ты прикрываешься наркотиками, чтобы все думали, будто у тебя очень глубокая и охуенно сложная натура. Ты жалок и невыносимо скучен.
В некоторым смысле мне нравится позиция Хэйзел. В ней есть элемент эгоизма. Хэйзел понимает запросы своего «я». Она работает оформителем витрин в универмаге, но называет себя не иначе, как «художником по демонстрации потребительских товаров». Почему же я отвергаю этот мир и считаю себя лучше него? Да просто потому, что отвергаю. Потому что я действительно, блядь, лучше, вот и всё.
Результатом такого отношения стало то, что меня направили на это говённое лечение-тире-консультации. Я не хотел всего этого. Но мне пришлось выбирать: или это, или тюрьма. Мне уже начинает казаться, что Картошка поступил умнее. Это дерьмо только замутило воду, запутало, а не прояснило ситуацию. По сути дела, я прошу только об одном: чтобы эти суки занимались своими делами, а я занимался своим. Ну почему, если ты принимаешь тяжёлые наркотики, то каждый мудак считает себя вправе анализировать и разбирать тебя по косточкам?
Стоит тебе признать, что они обладают этим правом, и ты мигом отправляешься вместе с ними на поиски святого Грааля — той штуковины, благодаря которой ты дышишь. Потом ты начинаешь им доверять и позволяешь им навязывать себе какую-нибудь сраную теорию поведения, которую им захотелось к тебе применить. Отныне ты в их полной власти: зависимость от наркотиков сменяется зависимостью от них.
Общество выдумало лживую, заковыристую логику, для того чтобы порабощать и изменять людей, поведение которых отличается от общепринятого. Допустим, я знаю все «за» и «против», знаю, что рано умру, что я в здравом рассудке и т. д. и т. п., но всё равно хочу колоться? Они не дадут тебе этого делать. Они не дадут тебе этого делать только потому, что это символ их собственного поражения. Ведь ты же отказываешься от того, что они тебе предлагают. Выбирай нас. Выбирай жизнь. Выбирай закладные, выбирай стиральные машины, выбирай автомобили, садись на кушетку и смотри отупляющие разум и угнетающие дух телеигры, набивая рот ёбаным дерьмом. Выбирай разложение, обоссысь и обосрись в собственном доме и смотри в ужасе на эгоистичных, охуевших выродков, которых ты произвёл на свет. Выбирай жизнь.
Я не хочу выбирать такую жизнь. И если этих мудаков что-то не устраивает, это их личные ёбаные проблемы. Как сказал Гарри Лодер, я просто хочу продержаться до конца пути…
Домашний арест
Эта кровать мне знакома, точнее, стенка напротив. Пэдди Стэнтон смотрит на меня со своими семьюдесятью сервантами. Игги Поп сидя лупит молотком-гвоздодёром по груде пластинок. Моя старая спальня, в доме папиков. Ума не приложу, как я сюда попал. Помню флэт Джонни Свона, потом ощущение, что умираю. Вспомнил: Свонни вместе с Элисон ведут меня вниз по лестнице, сажают в такси и отвозят в больницу.
Странно, но как раз перед этим я хвастал, что у меня никогда в жизни не было передоза. Это был первый раз за все разы. А всё из-за Свонни. Обычно он подмешивает в порошок до хуя мусора, и я всегда бухаю в ложку немного больше, чем надо, для компенсации. И что же сделал этот мудила? Он уколол меня чистейшим дерьмом. У меня аж дух захватило. Этот дебил, наверно, оставил им адрес моей матушки. Я полежал пару деньков в больнице, пока нормализовалось дыхание, и вот я здесь.
И вот я здесь, в торчковой преисподней: мне так плохо, что я не могу уснуть, и я так устал, что не могу не спать. Сумеречное состояние, где нет ничего, кроме всесокрушающего страдания и боли в мозгу и во всём теле, от которых никуда не скроешься. Я с испугом замечаю, что у кровати сидит моя матушка и смотрит на меня.
Как только я это осознаю, я начинаю испытывать такое же гнетущее неудобство, как если бы она сидела у меня на груди.
Она кладёт руку на мой вспотевший лоб. От её насильственного прикосновения становится дурно и бросает в дрожь.
— У тебя жар, сынок, — говорит она тихо, покачивая головой; лицо озабочено.
Я вытаскиваю руку из-под одеяла и отстраняю её. Неверно поняв мой жест, она хватает мою руку обеими ладонями и крепко, до боли сдавливает её. Мне хочется завопить.
— Я помогу тебе, сынок. Я помогу тебе побороть эту болезнь. Ты останешься здесь со мной и с папой, пока тебе не станет лучше. Мы справимся с ней, сынок, мы с ней справимся!
Она смотрит на меня напряжённым, остекленевшим взглядом, а в её голосе звучит энтузиазм крестоносцев.
Уймись, маманя, уймись.
— Ты выдержишь, сынок. Доктор Метьюз сказал, что это как тяжёлый грипп, эти ломки, — говорит она мне.
Интересно, когда это старина Метьюз последний раз спрыгивал? Хотелось бы мне запереть этого опасного старого пердуна на пару недель в обитую войлоком палату и колоть его по нескольку раз в день диаморфином, а потом резко перестать. И когда он начнёт бегать за мной и просить уколоть его, покачать головой и сказать: «Не волнуйся, чувак. Какие проблемы, бля? Это ж как тяжёлый грипп».
— Он оставил мне темазепан? — спрашиваю.
— Нет! Я сказала ему, чтоб больше никакой гадости. Тебе после неё было ещё хуже, чем после героина. Судороги, тошнота, понос… ты был в чудовищном состоянии. Больше никаких лекарств.
— А может, мне вернуться в клинику, ма? — с надеждой предлагаю я.
— Нет! Никаких клиник. Никакого метадона. Тебе от него только хуже, сынок, ты сам мне говорил. Ты лгал мне, сынок. Ты лгал своим родителям! Принимал метадон и всё равно шёл колоться. С этого момента ты не будешь принимать ничего. Ты останешься здесь, чтобы я могла за тобой следить. Одного мальчика я уже потеряла, я не хочу потерять второго! — её глаза наполнились слезами.
Бедная мама, она до сих пор винит себя за этот ебанутый ген, из-за которого мой брат Дэви родился идиотом. Она столько лет боролась с ним и, в конце концов, сдала его в больницу. После его смерти она почувствовала себя опустошённой. Мама знает, что думают о ней соседи и все остальные. Они считают её бесстыжей и легкомысленной только потому, что она красит волосы в светлый цвет, носит не по возрасту модную одежду и любит побаловаться «карлсберг-спешл». Они думают, что мама с папой воспользовались неполноценностью Дэви, чтобы уехать из Форта и получить в жилищной ассоциации эту прекрасную квартиру в видом на реку, а потом цинично сбагрили беднягу в богадельню.
В таком местечке, как Лейт, кишащем любопытными суками, которые везде суют свой нос, эти ёбаные факты, все эти пустяки и мелочная зависть становятся частью мифологии. Это город нищей белой швали в дрянной стране, кишащей нищей белой швалью. Кое-кто называет швалью Европы ирландцев. Брехня. Европейская шваль — это шотландцы. У ирландцев хотя бы хватило ума отвоевать свою страну, по крайней мере, большую её часть. Помню, как я взвился, когда в Лондоне брат Никси назвал шотландцев «белыми неграми». Но теперь я понимаю, что это утверждение было оскорбительным только в отношении чернокожих. А в остальном он попал в точку. Кто угодно скажет вам, что шотландцы — классные солдаты. Например, мой брат Билли.
К старику они тоже относятся с подозрением. Его глазгоский акцент и тот факт, что, когда его уволили по сокращению из «Парсонса», он стал торговать утварью на рынках Инглистона и Ист-Форчуна, вместо того чтобы сидеть в баре «Стрэйтиз» и жаловаться на свою никчёмную жизнь…
Они хотят добра, они хотят мне добра, но они ни за что на свете не научатся уважать мои чувства и мои потребности.
Защитите меня от тех, кто хочет мне помочь.
— Ма… я очень ценю твою заботу, но, чтобы спрыгнуть, мне нужна всего лишь одна доза. Одна-единственная, понимаешь? — умоляю я.
— И думать забудь, — я не услышал, как мой старик вошёл в комнату. Он даже не дал старушке ответить. — Твой поезд ушёл, сынок. Пора тебе образумиться.
У него непроницаемое лицо, подбородок выпячен, а руки по швам, как будто он приготовился к кулачному бою.
— Угу… ладно, — пробормотал я жалобно из-под пухового одеяла. Мама кладёт мне руку на плечо, словно пытаясь защитить. Мы оба отодвигаемся назад.
— Так всё пересрать, — говорит он, а затем зачитывает пункты обвинения: — Училище. Университет. Каким ты был милым мальчонкой. У тебя были все шансы, Марк, и ты их похерил.
Старику можно было и не говорить, что у него самого никогда не было таких шансов, что он родился в Говане, ушёл из школы в пятнадцать лет и поступил в училище. Это само собой разумеется. Но когда я задумываюсь об этом, то понимаю, что между ним и мной нет такой уж большой разницы: я вырос в Лейте, ушёл из школы в шестнадцать и поступил в училище. К тому же, я родился в эпоху массовой безработицы. У меня нет сил спорить, но, если бы даже они были, с «уиджи» спорить бесполезно. Я ещё не встречал ни одного «уиджи», который не считал бы себя единственным по-настоящему страдающим пролетарием в Шотландии, в Западной Европе, да и во всём мире. Пройденный ими опыт лишений — единственный и неповторимый. У меня появилась новая идея.
— Э, а может, я вернусь в Лондон. Найду себе работу, — я почти брежу. Мне кажется, что в комнате Метти. — Метти… — по-моему, я позвал его. Начинаются ебучие боли.
— Помечтай. Никуда ты не поедешь. Я буду следить даже за тем, как ты срёшь.
Ну, уж насчёт этого можешь не беспокоиться. Камень, образовавшийся у меня в кишках, можно будет удалить только хирургическим путём. Чтобы сходить в туалет, мне нужно будет проглотить раствор молока с магнезией и ждать несколько дней, пока он подействует.
Когда старик скипает, мне удаётся уговорить матушку дать мне парочку таблеток своего валиума. После смерти Дэви она сидела на нём с полгода. Теперь, когда она с него слезла, она возомнила себя экспертом по реабилитации наркоманов. Но это же ёбаный «чёрный», маманя!
Итак, меня посадили под домашний арест.
Утро было мерзким, но это были ещё цветочки по сравнению с вечером. Старик вернулся из разведывательной экспедиции. Он побывал в библиотеках, учреждениях здравоохранения и социальных службах. Провёл исследования, спросил совета, раздобыл брошюры.
Он потребовал, чтобы я сдал анализ на ВИЧ. Мне ужасно не хочется снова проходить всю эту хуйню.
Я встаю, чтобы поужинать, слабый, согнутый и хрупкий спускаюсь по лестнице. От каждого шага кровь начинает бешено пульсировать в голове. На одной ступеньке мне показалось, что она сейчас лопнет, как воздушный шарик, и забрызгает кровью, осколками черепа и серым веществом кремовый мамин передник.
Старушка сажает меня в удобное кресло у камина перед телеком и ставит мне на колени поднос. Внутри я весь содрогаюсь, а от котлеты меня просто выворачивает.
— Я ж говорил тебе, ма, я не ем мяса, — говорю я.
— Но ты же всегда любил котлетки с картошечкой. Вот, до чего ты докатился, сынок. Не ешь того, что все нормальные люди едят. Ты должен есть мясо.
Так был поставлен знак равенства между героинизмом и вегетарианством.
— Это вкусная котлета. Съешь её, — говорит отец. Смех, да и только.
Я подумываю о том, как бы пробраться к двери, хотя на мне только спортивный костюм и домашние тапки. Словно бы прочитав мои мысли, старик достаёт связку ключей.
— Дверь заперта. На дверь твоей комнаты я тоже поставлю замок.
— Но это же фашизм, блядь, — говорю я с чувством.
— Не мели чепухи. Можешь называть это, как угодно. С тобой по-другому нельзя. И не выражаться в моём доме!
Мама разражается страстной тирадой:
— Мы с папой этого не хотели, сынок. Мы совсем не этого хотели. Просто мы любим тебя, сына, ты — всё, что у нас есть, ты и Билли, — папик положил ладонь сверху на её руку.
Я не могу этого есть. Старик ещё не докатился до того, чтобы насильно запихивать еду мне в рот, и ему остаётся только смириться с тем фактом, что пропала вкусная котлета. Хотя почему же пропала? Он доедает её после меня. Тем временем я отпиваю немножко томатного супа «хайнц» — единственной пищи, которую я могу принимать во время ломок. На некоторое время я отвлекаюсь и смотрю игровое шоу по ящику. Я слышу, как старик беседует со старушкой, но не могу оторвать взгляд от мерзкого телеведущего и повернуться к своим папикам. Мне кажется, что голос отца доносится прямо из телевизора.
— …здесь сказано, что в Шотландии проживает восемь процентов населения Великобритании и шестнадцать процентов всех британских носителей ВИЧ… Какой счёт, мисс Форд? … В Эдинбурге проживает восемь процентов населения Шотландии и свыше шестидесяти процентов шотландских носителей инфекции ВИЧ, это бесспорно самый высокий процент в Великобритании… Дафна и Джон заработали одиннадцать очков, но у Люси и Криса целых пятнадцать! … говорят, они проверили кровь у этих пареньков из Мурхауса, которые попали к ним то ли с гепатитом, то ли ещё с чем-то, и тогда они осознали масштабы проблемы… ох-ох-ох… что ж, на сей раз вам не повезло, но не стоит отчаиваться, пожмите друг друг руки… если я б только знал имена тех подонков, которые сделали это с нашим пацаном, я бы сколотил бригаду и сам бы с ними разобрался, наверно, полиции всё равно, если она разрешает им торговать этим дерьмом прямо на улице… нет-нет, не уходите с пустыми руками… если даже у него ВИЧ, это ещё не значит, что ему вынесен смертный приговор. Это всё, что я могу сказать, Кейти, это ещё не смертный приговор… Том и Сильвия Хит из Лика в Стаффордшире… он говорит, что никогда не кололся чужой иглой, но в последнее время он нам лгал… здесь сказано, Сильвия, голубушка, что, когда вы познакомились с Томом, он заглянул вам под шляпку, ох-хо-хо… пока нам остаётся только гадать, Кейти… он ремонтировал вашу машину на станции техобслуживания, о, я понимаю… будем надеяться, что у него есть голова на плечах… первый тур нашей игры называется «Стреляем на поражение»… но ведь это ещё не смертный приговор… и кому же мы предоставим ввести нас в курс дела, как не моему старинному приятелю из Королевского общества лучников Великобритании, единственному и несравненному Лену Холмсу!… вот всё, что я могу сказать, Кейти…
К горлу подступила тошнота, и всё поплыло перед глазами. Я упал с кресла и выблевал томатный суп на коврик у камина. Не помню, как меня оттащили на кровать. Первая любовь, юные года…
Моё тело выкручивало и раздавливало. Было такое ощущение, будто я упал на улице в обморок, и на меня наехал грузовик, а бригада злобных работяг принялась грузить его тяжёлыми строительными материалами и в то же время колоть меня снизу острыми прутами, пытаясь проткнуть моё тело. С парнем, которого я…
Который час, блядь? Какого хуя часы показывают 7:25? Я не могу её забыть…
Хэйзел
Ты разбила мне сердце, э-ге-гей…
Я отбрасываю тяжёлое пуховое одеяло и смотрю на Пэдди Стэнтона. Пэдди. Что мне делать? Гордон Дьюри. Музыкальный автомат. Что здесь происходит, блядь? На хуя ты оставил мне музыкальный автомат, сука? Игги… ты был здесь. Помоги мне, чувак. ПОМОГИ МНЕ.
Что ты там сказал?
ТЫ НЕ ДОЖДЁШЬСЯ НИКАКОЙ, НА ХУЙ, ПОМОЩИ, СУКА… НИКАКОЙ ЁБАНОЙ ПОМОЩИ…
Кровь стекает на подушку. Я прикусил язык. От этого зрелища меня разрывает на части. Каждая клеточка моего тела хочет вырваться из него, каждая клеточка больна, ей больно плавать в этом чистом ебучем яде
рак
смерть
болен болен болен
смерть смерть смерть
СПИД СПИД ебать вас всех ЁБАНЫЕ СУКИ ЕБАТЬ ВАС ВСЕХ
ЛЮДИ БОЛЬНЫЕ РАКОМ КОНЧАЮТ С СОБОЙ — У НИХ НЕТ ВЫБОРА ПОДЕЛОМ
САМИ ВИНОВАТЫ ВЫНЕСЕН СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР
РАССТАЁШЬСЯ С ЖИЗНЬЮ НЕ НУЖНО И СМЕРТНОГО ПРИГОВОРА УНИЧТОЖАЙ
РЕАБИЛИТАЦИЯ
ФАШИЗМ
ХОРОШАЯ ЖЕНА
ХОРОШИЕ ДЕТИ
ХОРОШИЙ ДОМ
ХОРОШАЯ РАБОТА
ХОРОШИЙ
ХОРОШО ВЫГЛЯДИШЬ, ВЫГЛЯДИШЬ…
ХОРОШО ХОРОШО ХОРОШО ПСИХИЧЕСКОЕ ЗАБОЛЕВАНИЕ
СЛАБОУМИЕ
ГЕРПЕС КАНДИДОЗ ПНЕВМОНИЯ
ВСЯ ЖИЗНЬ ВПЕРЕДИ ПОЗНАКОМЬСЯ С ХОРОШЕЙ ДЕВУШКОЙ И ВОЗЬМИСЬ ЗА УМ…
Я до сих пор её лублу
НАТВОРИЛ ДЕЛОВ.
Сон.
Опять страхи. Я сплю или нет? Хуй его знает, да и хуй с ним. Боль не проходит. Я знаю только одно. Если я пошевелюсь, то проглочу язык. Нехилый кусок языка. Мама больше не даёт мне его, как раньше. Салат из языка. Травите своих детей.
Съешь язычок. Он такой вкусный-превкусный.
СЪЕШЬ ЯЗЫЧОК.
Если я не буду шевелиться, то мой язык всё равно соскользнёт в глотку. Я чувствую, как он шевелится. Меня охватывает жуткая паника, я сажусь в кровати и рыгаю, но из меня ничего не выходит. Сердце колотится в груди, а с моего изнурённого тела ручьями льётся пот.
Это сссссооооооооонннннннн?
Ой, бля— я. В комнате кто-то есть. Выходит из ёбаного потолка. Над кроватью.
Это бэбик. Малютка Доун, ползёт по потолку. И ревёт. Вот она смотрит на меня.
— Я умерла из-за тебя, сука, — говорит. Это не Доун. Какой-то другой ребёнок.
Не, видать, я схожу с ума.
У ребёнка острые зубы, как у вампира, и с них капает кровь. Он вымазан какой-то вонючей жёлто-зелёной слизью. А глаза у него, как у самого сумасшедшего психопата на свете.
— Тысукаубилменя оставилнахуйумирать проторчалнахуйвсесвоимозги смотришьблядьнастены ты ёбаныйудолбанныйторчок яразорвутебянахуйначасти и съемтвоюёбануюмерзкуювонючуюсеруюторчковуюплоть начнуствоеготорчковогохуяпотомучтояумерладевственницейяникогданебудунахуйебатьсяникогданебудукраситьсяиноситьклё-
выешмоткиникогданикемнестану потомучтовыёбаныеторчкиникогдазамнойнесмотрели выоставилименянахуйумиратьнахуйзадыхаться вызнаетечтоэто такоесукипотомучтоуменятожеестьёбанаядушаятожемогучувствоватьёбануюбольавысукивыёбаныеэгоистичныеторчкиради-
своегоёбаногочёрногоотнялиуменявсёэтоипоэтомуяотгрызутвойёбаныйбольнойхуйЯХОЧУСДЕЛАТЬТЕБЕЁБАНЫЙМИНЕТХО—
ЧУНАХУЙОТСОСАТЬУТЕБЯХОЧУНААААХХХУУУУУЙ
Она спрыгивает с потолка и садится на меня сверху. Я разрываю пальцами мягкую, пластилиновую плоть и грязную пизду, но противный визгливый голос продолжает вопить и издеваться надо мной и я дёргаюсь и подпрыгиваю и мне кажется что кровать становится вертикально и я падаю сквозь пол…
Это сссссооооооооооннннннннн?
Моя первая лубоф.
Потом я снова в кровати, с ребёнком на руках. Нежно укачиваю его. Малютка Доун. Как обидно, блядь.
Это моя подушка. На подушке кровь. Может, из языка; а может, тут была малютка Доун.
В жизни всякое случается.
Снова боль, потом снова сон с болью.
Когда я прихожу в себя, то понимаю, что прошло много времени. Хоть и не знаю точно, сколько. Часы показывают: 2:21.
На стуле сидит Дохлый и смотрит на меня. Его лицо выражает кроткую заботу, под которой кроется ласковое и снисходительное презрение. Видя, как он попивает чаёк и жуёт шоколадку, я догадываюсь, что папики тоже в комнате.
В чём, на хуй, дело?
А дело, на хуй, в том, что
— Пришёл Саймон, — объявляет мама, подтверждая, что меня не глючит, потому что этот глюк не только видимый, но и слышимый. Как Доун, или Рассвет. Каждый день на рассвете я умираю.
Я улыбаюсь ему. Папику Доун:
— Привет, Сай.
Этот ублюдок — само обаяние. Ведёт шутливую, дружескую беседу о футболе с моим стариком, фанатом «Гуннов», затем, как заботливый психоаналитик и друг семьи, переходит к моей старушке.
— Это рассчитано на дураков, миссис Рентон. Я не хочу сказать, что я сам безупречен, вовсе нет, но наступает момент, когда ты должен отказаться от этих глупостей и сказать «нет».
Просто сказать «нет». Выбирай Жизнь. Адказысь ад ираина.
Мои папики и мысли не допускают, что «юный Саймон» (который всего лишь на четыре месяца младше меня, но при этом меня никогда не называли «юным Марком») может иметь какое-то отношение к наркотикам, если не считать нескольких невинных юношеских экспериментов. В их глазах юный Саймон служит олицетворением блестящего успеха. У юного Саймона много подружек, у юного Саймона классные шмотки, у юного Саймона бронзовый загар, у юного Саймона квартира в центре города. Даже поездки юного Саймона в Лондон кажутся им самыми яркими страницами залётной и бесшабашной жизни очаровательного лейтского ловеласа с Бэнаннэй-Флэтс, тогда как мои вылазки на юг неизменно вызывают у них нездоровые, неприятные ассоциации. Юный Саймон невинен, как дитя. Они считают его таким себе Малышом Вулли поколения видео.
Снится ли Дохлому Доун? Не-а.
Хотя мама с папой никогда не говорили об этом открыто, но они подозревают, что мои проблемы с наркотиками вызваны моей дружбой с «этим пареньком Мёрфи». Дело в том, что Картошка — обломист, бездельник и тормоз по жизни, и даже когда он чист, как стёклышко, кажется, будто он под кайфом. Но Картошка не способен обидеть отвергнутую подружку тяжёлым похмельем. В то же время Бегби, этого ебанутого на всю голову шиза Попрошайку, они считают образцом настоящего шотландского мужчины. Конечно, когда Франко разойдётся, то некоторым бедным ублюдкам приходится вынимать осколки пивных кружек из глаз, но этот парень много работает, много играет и т. д. и т. п.
Все присутствующие держат меня за дурачка на протяжении примерно часа, потом папики уходят, убедившись в том, что Дохлый никак не связан с наркотиками и не собирается подбрасывать их отпрыску никакого «эйча», даже из ёбаной жалости.
— Как в старые добрые времена, — говорит он, рассматривая постеры на стенах.
— Подожди, я щас достану «Саббатео» и порнуху, — в детстве мы обычно дрочили на порножурналы. Теперь, став кобелем, Дохлый не любит вспоминать о своём сексуальном становлении. Как обычно, он переводит разговор на другую тему.
— А тебя здорово тряхнуло, — говорит он. А чего он, на хуй, хотел, в такой-то ситуации?
— Да уж, тряхнуло, блядь. У меня ёбаные ломки, Сай. Ты должен достать мне «чёрного».
— Никакой возможности. Я спрыгнул, Марк. Если я опять свяжусь с Картошкой, Свонни и прочими кончеными, я снова начну колоться. Не катит, Хосе, — он выпускает воздух сквозь сжатые губы и качает головой.
— Спасибо, друг. Ты само ёбаное великодушие.
— Только не хнычь, бля. Я знаю, что это такое. Сам не раз спрыгивал и всё хорошо помню. Тебе осталось ещё пару дней. Самое херовое уже позади. Я знаю, что тебе щас погано, но если ты опять начнёшь ширяться, то всё накроется пиздой. Принимай валлиум. На выходных я достану тебе шмали.
— Шмали? Шмали! Ебучий ты комедиант. С таким же успехом можно победить голод в странах третьего мира с помощью пакета мороженого гороха.
— Ты лучше слушай сюда. Как только пройдёт боль, вот тогда-то и начнётся настоящая ёбаная битва. Депрессия. Скука. Говорю тебе, чувак, тебе будет так хуёво, что захочется удавиться. Тебе надо будет чем-то себя стимулировать. Я, например, когда спрыгнул, начал ужираться до усирачки. Одно время я выдувал пузырь текилы в день. Даже Второй Призёр стремался со мной бухать! Сейчас я слез с «синьки» и встречаюсь с несколькими чувихами.
Он протянул мне фотку. На ней Дохлый стоял с шикарным бабцом.
— Фабьена. Типа француженка. Это мы в отпуске. У памятника Скотту. В следующем месяце еду с ней в Париж. Потом на Корсику. У её папиков там дачка. Это надо видеть, чувак. Когда ты ебёшь тётку, а она пиздит по-французски, это так прёт.
— А что она говорит? Наверно, что-то типа: «Твуой хуй, как ето гаваррит, ест так маленьк, ти ужье вашьоль?…» Наверно, она говорит по-французски что-то вроде этого.
Он одаряет меня терпеливой, снисходительной улыбкой «ты-уже-всё-сказал?»
— Именно на эту тему я беседовал на прошлой неделе с Лорой Макэван. Она сказала мне, что в этой области у тебя проблемы. Последний раз, когда вы собирались перепихнуться, у тебя не встал.
Я улыбнулся и пожал плечами. А я-то думал, этот кошмар уже позади.
— Говорит, что своим ёбаным напёрстком, который у тебя хватает наглости называть пэнисом, ты не способен удовлетворить даже себя, не то что женщину.
Что касается величины члена, тут я мало что мог возразить Дохлому. У него больше, это факт. Когда мы были малыми, то фотографировали свои елдаки в кабинке «Фото на паспорт» на вокзале Уэйверли. Потом мы засовывали фотки в окна старенького серого автобуса. Мы называли это публичной художественной выставкой. Понимая, что у Дохлого больше, я старался подвести свой член как можно ближе к объективу. К несчастью, этот мудак скоро меня раскусил и начал делать то же самое.
Что же касается того, как я облажался с Лорой Макэван, то здесь и говорить не о чем. Лора — маньячка. Я всегда её боялся. После одной ночи с ней у меня на теле остаётся больше шрамов, чем от уколов. Я же перед ней извинился за тот случай. Но меня убивает то, что люди никак не могут угомониться. Дохлый, видно, решил теперь рассказывать каждому мудаку, какой я херовый ёбарь.
— Согласен, — признаю я, — в тот раз я облажался. Но я был «синий» и уторчанный, и потом, она же сама затащила меня в кровать. Так хули она ожидала?
Он хихикает надо мной. Этот ублюдок всегда пытается сделать вид, что у него есть ещё более отборный компромат, который он прибережёт до следующего раза.
— Ну ладно, проехали. Но ты только подумай, чего ты себя лишаешь. Я тут на днях бродил по садам. Кругом школьницы. Закуриваешь косячок, а они слетаются, как мухи на дерьмо. Кончают на ходу. В городе полно иностраночек, многие ведутся. Да я даже в Лейте видел пару малолеток, ёб их мать. Кстати, о малолетках, в субботу в «Истер-роуд» Микки Уэйр была просто прелесть. Все пацаны за тебя спрашивают. Ты в курсе, скоро сейшена Игги Попа и «Погсов»? Пора тебе, на хуй, взять себя в руки и начать, блядь, нормальную жизнь. Ты же не собираешься ныкаться по тёмным комнатам до конца своих дней.
Меня совершенно не интересовало, что там пиздел этот мудак.
— Мне нужен только один маленький дознячок, Сай, чтобы слезть с иглы. Ну, хотя бы колесо метадона…
— Если будешь хорошим мальчиком, то можешь заработать кружку разбавленного «тартан-спешл». Твоя маман сказала, что в пятницу вечером поведёт тебя в «Клуб докеров». Конечно, если будешь хорошо себя вести.
Когда этот надменный сукин сын ушёл, я начал скучать по нему. Он словно бы унёс с собой частичку меня самого. Всё действительно было, как в старые добрые времена, но от этого становилось ещё очевиднее, насколько всё изменилось. Многое было за плечами. За плечами был «чёрный». Я знал, что независимо от того, буду ли я жить вместе с ним, умру от него или научусь жить без него, моя жизнь никогда не станет такой, как прежде. Мне нужно уехать из Лейта, уехать из Шотландии. Навсегда. Очень далеко, а не просто в Лондон на каких-то там полгода. Мне открылись убожество и уродство этого города, и он больше никогда не станет для меня таким, как прежде.
Ещё через пару дней боль слегка утихла. Я даже начал понемногу готовить. Каждый пацан считает свою мать лучшим поваром на свете. Я тоже так считал, пока не начал жить самостоятельно. Тогда я понял, что моя матуша — очень херовый повар. Короче, я начал готовить ужин. Старик посмеивается над этой «кроличьей диетой», но мне кажется, он втайне наслаждается моими чилли, карри и запеканками. Старушка немного обижена тем, что я вторгся на кухню, которую она считает своей территорией, и талдычит о том, что на столе обязательно должно быть мясо, но, по-моему, ей очень нравятся мои бутеброды с маслом.
На смену боли пришёл страшный, глубокий, смурной депрессняк. Я ещё никогда не испытывал такого чувства полной, абсолютной безысходности, перемежаемой приступами панического страха. Этот страх парализовывал меня до такой степени, что я сидел в кресле, смотрел ненавистную телепрограмму и не мог переключить канал, боясь, что произойдёт что-то ужасное. Иногда мне невыносимо хотелось ссать, но я боялся подняться в туалет, потому что мне казалось, будто на лестнице кто-то спрятался. Дохлый предупреждал меня об этом, и в прошлом у меня уже такое бывало, но любые предостережения и прошлый опыт бледнеют перед реальностью. По сравнению с этим самое тяжёлое алкогольное похмелье кажется сладким эротическим сном.
Ты разбила мне сердце, э-ге-гей. Щелчок переключателя. Слава богу, что есть дистанционка. Одним нажатием кнопки можно перенестись в совершенно иной мир. Когда я вижу, как она держит в руках Замену для изношенного спортивного снаряжения, этот парень рассказывает что-то о вопиющей нехватке исчерпывающих, детальных входящих и выходящих мер, которые можно объединить, для того чтобы обеспечить оценку и подтверждение преимуществ на областном уровне, с точки зрения их эффективности и продуктивности, и налогоплательщик, который, в первую очередь, будет за это платить
— Кофе, Марк? Хочешь кофе? — спрашивает мама.
Я не в силах ответить. Да, пожалуйста. Нет, спасибо. И то, и другое. Не говорю ничего. Пусть мама сама решает, хочу я кофе или нет. Передадим ей эти полномочия или право принимать решения. Переданные полномочия — это полномочия сохранённые.
— Я купила хорошенькое платьице для Анджелиной малышки, — говорит мама, показывая мне предмет, который иначе, как хорошеньким платьицем, и не назовёшь. Похоже, мама даже не догадывается, что я не знаю, кто такая Анджела, не говоря уже о ребёнке, которому суждено стать получателем этого хорошенького платьица. Я только киваю и улыбаюсь. Мамина жизнь и моя давным-давно разошлись по разным касательным. Точка их соединения, хоть и смутная, но осталась. Я могу, например, сказать ей: «Я купил хорошенький дознячок „чёрного“ у одного барыги, кореша Сикера, забыл, как его зовут». Другими словами, мама покупает одежду для людей, которых я не знаю, а я покупаю «чёрный» у людей, которых не знает она.
Папик отращивает усы. Со своей короткой стрижкой он будет похож на обритого гомосексуалиста, на клона. Фредди Меркьюри. Он не врубается в эту культуру. Я пытаюсь объяснить ему, но он обрывает меня.
Однако на следующий день усы исчезают. Теперь папик говорит, что не хочет «возиться» с ними. По радио «Четыре» Клэр Гроган поёт «Не говори мне о любви», а мама варит на кухне чечевичную похлёбку. Я целый день пою в уме песню «Джой Дивижн» «Она потеряла контроль». Иэн Кёртис. Метти. Они перемешались у меня в голове; хотя единственное, что их сближает, это жажда смерти.
Вот и всё, что можно рассказать о прошедшем дне.
На выходные стало немного веселее. Сай подогнал шмали, но это оказался обычный эдинбургский план, короче говоря, полное дерьмо. Я забил пяточку и пыхнул. К вечеру меня даже немного пропёрло. Мне до сих пор не хотелось никуда выходить, тем более идти вместе с папиками в этот ебучий «Клуб докеров», но я решил сделать им одолжение, чтобы они хоть чуть-чуть отдохнули. Мама с папой редко пропускали субботний вечер в клубе.
Я смущённо бреду по Грейт-Джанкшн-стрит, а старик не спускает с меня глаз, боясь, как бы я не включил ноги. На Лейт-уок я случайно встречаю Мэлли, и мы перебрасываемся парой слов. Тут вмешивается старик и отводит меня в сторону, окидывая Мэлли таким взглядом, словно собрался переломать этому злобному пушеру ноги. Бедняга Мэлли, он даже травки не курит. Ллойд Битти, который когда-то был моим хорошим другом, пока все не узнали, что он трахает родную сестру, робко кивает мне.
В клубе люди встречают широкими улыбками моих стариков и натянутыми — меня. Пока мы садимся за столик, я замечаю шёпот и кивки, вслед за которыми воцаряется молчание. Папик хлопает меня по спине и подмигивает, а мама улыбается мне душераздирающе-нежной и удушающе-любящей улыбкой. Нет, они, конечно, неплохие старички. По правде сказать, я до опизденения люблю этих ублюдков.
Я думаю о том, каково им было, когда я стал тем, кем я есть. Стыдно, блядь. Но всё равно, я тут, с ними. А вот бедняжка Лесли никогда не увидит малютку Доун взрослой. Лес с Дохлым просто перепихнулись, и вот теперь, говорят, Лесли лежит в Южной общей, в Глазго, на искусственном поддержании жизни. Парацетамол, все дела. Она убежала в Глазго от мурхаусских торчков, но, в конце концов, стусовалась с Поссилом, Скрилом и Гарбо. От себя не убежишь. Наилучший выход для Лес — харакири.
Свонни был, как всегда, проницателен:
— В наши дни самый лучший продукт достаётся ёбаным «уиджи». Они сидят на чистой фармацевтике, а нам остаётся хавать всякий мусор, который попадается под руки. Эти суки переводят классный продукт, большинство из них даже не колется. Курить или нюхать дрянь — это же ёбаный перевод продукта, — шипел он презрительно. — А эта ёбаная Лесли. Она должна была наводить Белого лебедя на товар. Она хоть пальцем о палец ударила? Нет. Сидела и жалела себя из-за бэбика. И не стыдно ей. Пойми меня правильно. Всё дело в возможностях. Освобождение от обязанностей матери-одиночки. Мне кажется, она воспользовалась этим, чтобы расправить крылышки.
Освобождение от обязанностей. Классно звучит. Как бы мне хотелось освободиться от обязанности сидеть в этом ебучем клубе.
К нам подсаживается Джокки Линтон. Джоккин фейс имеет форму яйца, положенного набок. У него густые, чёрные с проседью волосы. Он одет в голубую рубашку с короткими рукавами. На одной руке наколка «Джокки и Элейн — любовь до гроба», а на другой — «Шотландия» и Вздыбленный лев. Увы, любовь прошла, завяли помидоры: Элейн давным-давно его бросила. Джокки живёт сейчас с Маргарет, которая терпеть не может эту наколку, но всякий раз, когда Джокки идёт перекрывать её новой, он нажирается под предлогом того, что боится, мол, заразиться ВИЧем через иглу. Всё это, конечно, брехня и отговорки, просто он до сих пор сохнет по Элейн. Я хорошо помню, как Джокки пел на вечеринах. Обычно он затягивал «Милого Боже» Джорджа Харрисона, это был его коронный номер. Джокки так и не выучил слова песни. Он знал только название и «я хочу узреть Тебя, Боже», а дальше — только та-та-та-та-та-та-та.
— Дэй-ви. Кэй-ти. Чу-дес-но-вы-гля-дишь-ку-кол-ка. Сле-ди-во-ба-Рен-тон-а-не-то-я-сбе-гу-сней! Ста-рый-ты-пьян-чуж-ка! — выстреливает Джокки по слогам, как автомат Калашникова.
Старушка строит из себя скромницу, меня тошнит от этого. Я прячусь за кружкой «лагера» и впервые в жизни наслаждаюсь абсолютной тишиной, которой требует игра в клубе бинго. Привычное раздражение тем, что за каждым твоим словом следят какие-то придурки, уступает место ощущению полнейшего блаженства.
У меня получился «дом», но я не хочу говорить об этом, не хочу привлекать к себе внимания. Но, видимо, сама судьба (в лице Джокки) решила пренебречь моим стремлением к анонимности. Этот мудак засёк мою карточку.
— ДОМ! У-те-бяж-дом-Марк. У-не-го-дом. ВОТ! Че-гож-ты-не-кри-чишь? Да-вай-сы-нок. Не-спи-блядь.
Я ласково улыбаюсь Джокки, в душе желая этой любопытной скотине немедленной насильственной смерти.
Мой «лагер» похож на содержимое забившегося толчка, пропущенное через СО2. После первого же глотка у меня хватает желудок. Папик хлопает меня по спине. Я не могу допить своё пиво, а Джокки со стариком опрокидывают кружку за кружкой. Заходит Маргарет, и вскоре они со старушкой здорово накачиваются водкой с тоником и «карлсберг-спешл». Начинает играть оркестр, и я радуюсь тому, что можно отдохнуть от разговоров.
Мама с папиком встают и танцуют под «Султанов свинга».
— Мне нравится «Дайр Стрейтс», — отмечает Маргарет. — Они поют для молодёжи, но это музыка для всех возрастов.
Меня так и подмывает решительно опровергнуть это идиотское утверждение. Но, в конце концов, я довольствуюсь беседой о футболе с Джокки.
— Рокс-бургу по-ра на-пен-си-ю. Это-са-ма-я-пло-ха-я-шот-ланд-ска-я-ко-ман-да-ко-то-ру-ю-я-зна-ю, — заявляет Джокки, выпячивая подбородок.
— Он не виноват. Какой у тебя член — так ты и ссышь. Кто там ещё, кроме него?
— Так-то-о-но-так… но-вот-ес-либ-он-по-ста-вил-вна-па-де-ни-и-сын-ка-Джо-на-Ро-бер-та. Он-э-то-за-слу-жил. Са-мый-класс-ный-фор-вард-фШот-лан-ди-и.
Мы продолжаем наш ритуальный спор, во время которого я пытаюсь проявить хоть какое-то подобие интереса, чтобы вдохнуть в него жизнь, но мне это катастрофически не удаётся.
Я замечаю, что Джокки с Маргарет поручили следить за тем, чтобы я никуда не улизнул. Они танцуют посменно и никогда — все вчетвером. Джокки с моей мамой — под «Странника», Маргарет с папиком — под «Джолин», потом мама опять с папиком — под «Вниз по реке» и Маргарет с Джокки — под «Последний танец за мной».
Когда жирный певец затягивает «Печальную песню», старушка тащит меня на танцплощадку, как тряпичную куклу. Мама важно танцует, а я смущённо дёргаюсь, обливаясь потом. Я чувствую себя ещё более униженным, когда до меня доходит, что эти мудаки лабают попурри из Нила Даймонда. Я вынужден плясать под «Голубые джинсы навсегда», «Любовь на скалах» и «Прекрасный звук». Когда звучит «Дорогая Каролина», я еле держусь на ногах. А старушка заставляет меня подражать остальным ублюдкам, которые машут руками в воздухе и поют:
— РУУУКИ… КАСАЮТСЯ РУУКИ… ТЯЯНУТСЯ РУУКИ… КАСАЯСЬ ТЕБЯЯЯ… КАСАЯСЬ МЕНЯЯЯ…
Я оглядываюсь на наш столик: Джокки чувствует себя, как рыба в воде, этакий лейтский Эл Джонсон.
За этой пыткой следует другая. Старушка суёт мне десятку и говорит, чтобы я взял ещё по одной. Видимо, сегодня на повестке дня развитие навыков общения и воспитание уверенности в себе. Я беру поднос и становлюсь в очередь у стойки. Перевожу взгляд на дверь, нащупывая хрустящую банкноту. Хватило бы на пару крупиц. Я мог бы за полчаса смотаться к Сикеру или Джонни Свону — Матери-Настоятельнице, чтобы выбраться из этого кошмара. Потом я замечаю, что у выхода стоит старик и смотрит на меня, как вышибала — на потенциального хулигана. Только он обязан не вышвыривать меня, а не выпускать.
Бред какой-то.
Я возвращаюсь в очередь и вижу эту девицу, Трисию Маккинли, с которой я вместе учился в школе. Мне не хочется ни с кем разговаривать, но деваться некуда — она узнала меня и улыбнулась.
— Привет, Трисия.
— О, привет, Марк. Давно не виделись. Как ты?
— Нормально. А ты?
— Сам видишь. Это Джерри. Джерри, это Марк, мы с ним учились в одном классе. Как давно это было, да?
Она знакомит меня с угрюмым, потным урелом, который что-то ворчит в мою сторону. Я киваю.
— Да, давно.
— Ты видишься с Саймоном? — Все тётки спрашивают про Саймона. Меня мутит от этого.
— Да. Недавно забегал ко мне. Скоро уезжает в Париж. Потом на Корсику.
Трисия улыбается, а урел неодобрительно следит за мной. У чувака такое лицо, будто он не одобряет весь мир в целом и готов сию же минуту сцепиться с ним. Уверен, что он один из «сазерлендцев». Трисия могла бы найти себе парня и получше. В школе она нравилась многим пацанам. Я увивался вокруг неё, надеясь, что остальные подумают, будто я с ней встречаюсь, надеясь, что я действительно начну с ней встречаться, как бы «по инерции». Я даже сам поверил в эту свою сказку и получил увесистую оплеуху, когда попробовал залезть к ней под блузку на заброшенных железнодорожных путях. Но Дохлый всё-таки её трахнул, сука.
— Наш Саймон нигде не пропадёт, — говорит она с мечтательной улыбкой.
Папаша Саймон.
— Конечно, не пропадёт. Половой гигант, сутенёр, наркоделец, вымогатель. Вот кто такой наш Саймон, — я удивился собственной злобе. Дохлый был моим лучшим другом, Дохлый и Картошка… ну, может, ещё Томми. Зачем я выставляю его в таком невыгодном свете? Неужели только из-за того, что он пренебрёг своими родительскими обязанностями или, вернее, не признал себя отцом? Скорее всего, я просто завидую этому чуваку. А ему на это плевать. Невозможно обидеть того, кому на всё наплевать. Никогда.
Не знаю, почему, но это очень расстроило Трисию:
— Э… ладно, хорошо, э, пока, Марк.
Они быстро ушли: Трисия с подносом в руках, а сазерлендский урел (как я его мысленно окрестил) — оглядываясь на меня и чуть ли не сдирая костяшками лак с танцпола.
Зря я, конечно, прогнал на Дохлого. Просто меня достало, что этот чувак вечно выходит сухим из воды, а меня рисуют самым последним негодяем. Возможно, мне просто так кажется. У Дохлого тоже есть свои напряги, он тоже чувствует боль. И врагов у него, наверно, ещё больше, чем у меня. Хотя, в принципе, один хуй.
Я подношу выпивку к столику.
— Всё нормально, сынок? — спрашивает мама.
— Супер, ма, супер, — говорю я, пытаясь подражать голосу Джимми Кэгни, но у меня это абсолютно не выходит; у меня ничего не выходит. Но что такое неудача или успех? Кого они ебут? Все мы живём и в течение короткого промежутка времени умираем. Вот и всё: пиздец.
В последний путь
Чудный денёк. Это означает:
Сосредоточься. На предстоящем деле. Мои первые похороны. Кто-то говорит:
— Давай, Марк, — тихий голос. Я выхожу вперёд и хватаюсь за верёвку.
Я помогаю папику и двум своим дядьям, Чарли и Дуги, предать останки своего брата земле. Армия выделила башки на похороны. «Предоставьте это нам», — сказал маме сладкоголосый армейский офицер. Предоставьте это нам.
Да, это первые похороны в моей жизни. В наше время покойников обычно кремируют. Интересно, что там в гробу. Наверняка, от Билли почти ничего не осталось. Я перевожу взгляд на маму и Шерон, Биллину чувиху, которых утешает полный ассортимент тётушек. Тут же стоят Ленни, Писбо и Нац, Биллины кореша, вместе с несколькими армейскими дружками.
Малыш Билли, Малыш Билли. На кого ты нас. Что мы без тебя
У меня в голове крутится та старая песенка «Уокер Бразерс»: «Ни сожалений, ни слёз, прощай, не возвращайся обратно» и т. д. и т. п.
Я не чувствую угрызений совести, а только злобу и презрение. Меня вывел из себя ёбаный британский флаг на крышке гроба и вкрадчивый, никчёмный офицеришка, который из кожи вон лез, пытаясь умаслить мою матушку. А тут ещё понаехало это мудачьё из Глазго, со стороны старика. Начали пороть всякую чушь о том, что он погиб во имя своей страны, и прочую подобострастную «гуннскую» пургу. Билли был просто-напросто дураком. Не героем, не мучеником, а обыкновенным дебилом.
Меня одолевает хохот. Я еле сдерживаю себя. Когда я начинаю истерически хихикать, брат папика Чарли хватает меня за руку. Он смотрит на меня враждебно, впрочем, он всегда так на меня смотрит. Эффи, его жена, отталкивает этого мудака в сторону, говоря:
— Мальчик расстроен. Просто у него такая манера, Птенчик. Мальчик расстроен.
Подмойте себе жопу, ёбаные мыловары!
Малыш Билли. Так эти суки называли его в детстве. «Как дела, Малыш Билли?» А на меня, прятавшегося за кушеткой, недовольно ворчали: «А, это ты».
Малыш Билли, Малыш Билли. Помню, как ты уселся на меня сверху. Придавив меня к полу. Горло шириной с соломинку. Кислород покидал мои лёгкие и мозг, а я молил бога, чтобы мама поскорее вернулась из «Престос», пока ты не выдавил жизнь из моего тщедушного тельца. Запах мочи от твоих гениталий, влажное пятно на шортах. Это действительно так возбуждало тебя, Малыш Билли? Надо полагать. Я больше не сержусь на тебя за это. У тебя всегда были проблемы в этой сфере: неожиданные выделения кала и мочи, доводившие мать до безумия. «Кто самая лучшая команда?» — спрашивал ты меня, ещё сильнее надавливая, пиная или выкручивая. И мучил меня до тех пор, пока я не отвечал тебе: «Сердца». Даже когда на Новый год в Тайнкасле вы продули нам 7:0, ты всё равно заставлял меня говорить: «Сердца». Наверно, мне можно было гордиться тем, что одно моё слово имело больший вес, чем результат самой игры.
Мой любимый братец служил Её Величеству и нёс патрульную службу близ ихней базы в Кроссмэглене, там, в Ирландии, на британской территории. Они вышли из машины, чтобы осмотреть дорогу, как вдруг ТРАХ! БАХ! ТАРАРАХ!, и их нету. Ему оставалось три недели до дембеля.
Когда говорят, что он погиб, как герой, я вспоминаю ту песенку: «Билли, не будь героем». На самом деле, он погиб, как чёртов хрен в форме, шагавший по деревенской дороге с винтовкой в руке. Он пал невежественной жертвой империализма, прекрасно зная о тысячах обстоятельств, приведших к его смерти. Это было самое тяжкое преступление — он прекрасно знал обо всём. Его подтолкнули к этой колоссальной ирландской авантюре, закончившейся его же смертью, несколько неясно сформулированных клановых представлений. Чувак умер, как жил: в полном опизденении.
Его смерть пошла мне на пользу. Его показали в «Вечерних новостях». Перефразируя Уорхола, у чувака было пятнадцать минут посмертной славы. Люди соболезновали мне, и хотя они обращались не по адресу, всё равно это было приятно. Нельзя разочаровывать людей.
Какой— то мудак из верхов, помощник министра или что-то типа того, сказал своим оксбриджским голоском, что Билли был храбрым молодым человеком. Но если бы он оставался на гражданке, а не служил Её Величеству, они бы первыми заклеймили его как подлого головореза. Эта ёбаная жертва аборта пообещала, что его убийцы будут безжалостно наказаны. Не мешало бы. Наказать бы хоть этих ублюдков из обеих палат парламента.
Наслаждаться маленькими победами над этой белой швалью, служащей орудием богачей о нет нет нет
Над Билли измывались «Сазерлендские братья» и их тусовка: он трясся, на хер, от злости, когда они плясали вокруг него и пели: «ТВОЙ БРАТ — КАЛИЧ». Это был один из самых крутых лейтских уличных хитов 70-х, который исполнялся обычно после того, как уставшие ноги больше не могли играть в футбол двадцать два на двадцать два. Они имели в виду Дэви или, может, меня? Какая разница. Они не видели, как я смотрю на них с моста. Билли, Билли, ты стоял, свесив голову. Бессилие. Каково тебе сейчас, Малыш Билли? Неважно. Я знаю, почему
На кладбище стрёмно. Где-то поблизости Картошка, он не колется, недавно выпустили из Сафтона. Томми, и все дела. Шизня какая-то, у Картошки здоровый вид, а Томми — как с креста снятый. Полностью поменялись ролями. Пришёл Дэви Митчелл, большой друг Томми, когда-то давно мы были учениками мастера. Дэви заразился ВИЧем от своей подружки. Смелый чувак. Вот это настоящая смелость, бля. Бегби укатил в отпуск в Бенидорм как раз в тот момент, когда я мог бы воспользоваться его зловредностью и способностью устраивать беспредел. А ведь я мог бы заручиться его аморальной поддержкой в борьбе со своими зажравшимися родственничками. Дохлый до сих пор во Франции, претворяет в жизнь свои фантазии.
Малыш Билли. Помню, как мы жили в одной комнате. Как я мог столько лет, блядь
У солнца есть власть. Можно понять, почему люди ему поклоняются. Оно вон там, мы знаем, что это солнце, мы видим его и нуждаемся в нём.
Ты получал эту комнату по первому требованию, Билли. Ведь ты был старше меня на пятнадцать месяцев. Право сильного. Ты приводил каких-то тощих чувих с похотливыми глазками и жвачкой во рту и ебал их или просто зажимался с ними. Они смотрели на меня с презрением роботов, когда ты выгонял меня, кто бы ко мне ни пришёл, с моим «Саббатео» в коридор. Я хорошо помню, как ты ни за что ни про что раздавил ногами одного ливерпульского и двух шеффилдских игроков. В этом не было необходимости, но абсолютная власть нуждается в символах, не так ли, Билли?
Моя кузина Нина кажется совсем задёрганной. У неё длинные тёмные волосы, и она носит чёрное пальто до пят. Косит под «готов». Заметив нескольких армейских дружков Билли и своих дядьёв, я ловлю себя на том, что насвистываю «Туманную росу». Один салага с большими, выступающими вперёд зубами смотрит на меня сначала с удивлением, а потом со злобой, и я посылаю ему воздушный поцелуй. Он пялится на меня какое-то время, а потом отворачивается. Классно. Сезон охоты на кволиков.
Малыш Билли, я был твоим вторым братом-каличем, который «ни разу не трахался», как ты говорил своему корифану Ленни. А Ленни хохотал и хохотал, пока у него не начинался приступ астмы. Ты ни в чём не виноват, Билли, о нет, ёбаный межеумок
Я непристойно подмигиваю Нине, и она смущённо улыбается. Папик замечает это и подскакивает ко мне:
— Ещё один раз увижу, и ты у меня схлопочешь, понял?
У него уставшие глаза, глубоко сидящие в глазницах. Я ещё никогда не видел его таким грустным, беспокойным и ранимым. Я хотел так много сказать ему, но разозлился из-за того, что он устроил весь этот цирк.
— Поговорим дома, отец. Я пошёл к маме.
Хер знает когда подслушанный разговор на кухне. Папик:
— С мальчиком что-то не так, Кейти. Всё время сидит дома. Это неестественно. Я хочу сказать, взгляни на Билли.
Мама отвечает:
— Просто он не такой, Дэви, вот и всё.
Не такой, как Билли. Как Малыш Билли. Я узнаю его не по его голосу, а по его молчанию. Когда он придёт за тобой, он не будет кричать о своих намерениях, но он придёт. Привет, привет. До свидания.
Я подвожу Томми, Картошку и Митча. В дом их не приглашают. И они быстро уходят. Я вижу, как сестра Айрин и невестка Алиса помогают моей обезумевшей от горя старушке выйти из такси. Глазгоские тётушки кудахчут у меня за спиной, я слышу их ужасный акцент: довольно мерзкий в мужских устах и просто отвратный — в женских. Эти старые калоши с кувшинными рылами чувствуют себя неловко. Наверно, им больше по душе похороны пожилых родственников, на которых раздают конфеты.
Матушка хватает за руку Шерон, Биллину чувиху, у которой живот свисает до колен. Какого хуя люди хватают друг друга за руки на похоронах?
— За ним ты была бы, как за каменной стеной, голубушка. Ему как раз такая и нужна была, — она пыталась убедить в этом не столько Шерон, сколько саму себя. Бедная мама. Два года назад у неё было три сына, а сейчас один, да и тот нарик. Так нечестно.
— Вам не кажется, что армия должна выплатить мне компенсацию? — я слышу, как Шерон спрашивает у моей тётки Эффи, когда мы входим в дом. — Я ношу его ребёнка… это ребёнок Билли… — умоляет она.
— А вам не кажется, что луна сделана из зелёного сыра? — спрашиваю я.
К счастью, все настолько погружены в себя, что не обращают внимания на мои слова.
Как Билли. Он перестал меня замечать, когда я превратился в невидимку.
Билли, моё презрение к тебе росло с годами. Оно вытеснило даже страх, выдавило его, как гной из прыща. Но, конечно, есть одно лезвие. Великий уравнитель, сводящий на нет физические преимущества; на втором курсе Эк Уилсон испытал его на собственной шкуре. Когда прошёл шок, ты полюбил меня за это. Впервые полюбил и зауважал, как брата. Но я стал презирать тебя ещё больше.
Ты знал, что твоя сила стала излишней, с тех пор как я нашёл для себя лезвие. Ты знал об этом, вонючий говнюк. Лезвие и бомбу. Это всё равно, что сказать: «Нет». Нет, ёбаная бомба. Нет
Моё смущение и неловкость растут. Гости наполняют бокалы и говорят, каким классным чуваком был Билли. Я не могу сказать о нём ничего хорошего и поэтому помалкиваю. Тут, как назло, ко мне подсаживается один его армейский дружок — тот поц с зубами, как у кролика, которому я послал воздушный поцелуй.
— Ты был его братом, — говорит он, свесив свои клыки для просушки.
Я должен был догадаться. Ещё один оранжевый глазгоский расист. Не мудрено, что он спелся с родственниками со стороны папика. Он сдал меня с потрохами. Все гости уставились на меня. Какой пвативный кволик.
— Какой ты догадливый, — подшучиваю я. Я чувствую, как во мне поднимается злость на самого себя. Я должен подыгрывать толпе.
Мне известен единственный способ задеть их за живое, не слишком уступая тошнотворному лицемерию, ошибочно принимаемому за приличия, которое царит в этой комнате, — нужно следовать штампам. В такие минуты они нравятся людям, потому что становятся реальными и действительно приобретают какой-то смысл.
— У нас с Билли было не так уж много общего…
— И да здравствуют различия!… — провозгласил Кенни, мой дядя со стороны матери, старающийся всем угодить.
— …но нас объединяла одна вещь: мы оба любили классную выпивку и веселье. Если бы он сейчас увидел, что мы тут сидим тихонько, как мышки, то расхохотался бы нам в лицо. Он сказал бы нам: веселитесь же, ей-богу! Вот мои друзья и моя семья. Мы не виделись сто лет.
Обмен открытками:
Билли!
Счастливого Рождества и с Новым годом
(кроме 1— го января между 3.00 до 4.40),
Марк.
Марк!
Счастливого Рождества и с Новым годом,
Билли
ХМФК ОК
Билли!
С днём рождения,
Марк.
Потом от Билли и Шерон:
Марк!
С днём рождения,
Билли и Шерон.
Почерком Шерон, который похож
Глазгоская белая шваль, то есть семья моего папика, приезжала каждый год в июле на марш оранжевых и от случая к случаю — на матчи «Рейнджерсов» в «Истер-роуде» или «Тайнкасле». Лучше бы эти суки оставались в Драмчэпеле. Впрочем, все они довольно благосклонно восприняли мою маленькую трогательную речь в память о Билли и торжественно закивали. Все, за исключением Чарли, который понял моё подлинное настроение.
— Тебя это напрягает, племяш?
— По правде говоря, да.
— Я тебе сочувствую, — он покачал головой.
— Не стоит, — сказал я ему. Он ушёл, продолжая качать головой.
Полилось «макэванс-экспорт» и виски. Тётушка Эффи запела: гнусавое деревенское вытьё. Я пересел к Нине.
— А ты расцвела, зайка, знаешь об этом? — спьяну я сделал ей комплимент. Она посмотрела на меня так, будто уже не раз об этом слышала. Я решил предложить ей слинять в «Фоксис» или ко мне на флэт на Монтгомери-стрит. Закон запрещает трахать своих кузин? Вполне возможно. Мало ли чего он там ещё запрещает.
— Жалко Билли, — говорит Нина. Ручаюсь, она считает меня круглым идиотом. И она совершенно права. Я тоже считал всех чуваков, достигший двадцати, полными дебилами, о которых даже не стоит говорить, пока мне самому не исполнилось двадцать. Но я всё больше убеждаюсь в том, что тогда я был прав. После двадцати жизнь постепенно превращается в безобразный компромисс, в трусливую капитуляцию — и так до самой смерти.
К несчастью, Чарли, или Птенчик-чики-чики-чик-чик, уловил сомнительный смысл нашего разговора и поспешил на защиту Нининой добродетели. Хотя она и не нуждается в помощи этого жирного мыловара.
Ублюдок жестом приглашает меня отойти в сторонку. Когда я не обращаю на это внимания, он берёт меня за руку. Он уже здорово набрался. Он громко шепчет, дыша на меня перегаром:
— Слышь, племяш, если ты не перестанешь, блядь, паясничать, то я заеду тебе в рыло. Если б тут не было твоего отца, я бы давным-давно это сделал. Ты не нравишься мне, племяш. И никогда не нравился. Твой брат был в десять раз лучше тебя, ёбаный ты нарик. Если б ты только знал, сколько горя ты причинил своим родителям…
— Вот как ты заговорил, — обрываю я его. Моё сердце бешено стучит от злости, но я сдерживаю себя, с радостью сознавая, что вывел этого мудака из себя. Соблюдай хладнокровие. Это единственный способ объебать лицемерного ублюдка.
— Я с тобой ещё не говорил, хитрожопый мистер Университет. Да я тебя по стенке, на хуй, размажу. — Его огромный, изукрашенный татуировками кулак проносится в нескольких дюймах от моего лица. Я крепко сжимаю в руках свой бокал для виски. Пускай только этот поц дотронется до меня своими вонючими маслами. Пусть только пошевельнётся, и я звездану его этим бокалом.
Я оттолкнул его поднятую руку.
— Ударь меня — сделай одолжение. Потом я растрезвоню об этом всему свету. Мы, оторванные хитрожопые университетские нарики, — очень стрёмные чуваки. Ты получишь по заслугам, ебучая шваль. И ещё немножко в придачу. Если хочешь выйти на улицу, только скажи, блядь.
Я показал на дверь. Мне показалось, что комната уменьшилась до размеров Биллиного гроба и в ней остались только я и Птенчик. Но были и другие люди. Они оборачивались на нас.
Он легко толкнул меня в грудь.
— У нас сегодня похороны, нам не надо вторых.
Подошёл дядя Кенни и отвёл меня в сторону.
— Не обращай внимания на этих оранжевых убдюдков, Марк. Подумай о матери. Если ты встрянешь в драку на похоронах Билли, это её доконает. Не забывай, где ты находишься, мать твою.
Кенни был прав, хотя, честно говоря, он был порядочной скотиной, но лучше уж всем поддакивать, чем быть мыловаром. В конце концов, мне приходилось выбирать между двумя партиями: поддакивающими папистскими ублюдками со стороны матери и оранжевыми мыловарами со стороны отца.
Я глотнул виски, наслаждась его мерзким вкусом, обжигающим глотку и грудь, и поморщился от тошноты, когда оно дошло до желудка. Я направился в туалет.
Оттуда вышла Шерон, Биллина чувиха. Я преградил ей дорогу. Мы с Шерон обменялись, может быть, парой-тройкой фраз за всю жизнь. Она была пьяная и слабо соображала, её лицо покраснело и распухло от алкоголя и беременности.
— Стой, Шерон. Нам надо кой о чём поговорить, это самое. Тут нас никто не услышит, — я завёл её в туалет и закрыл за собой дверь.
Я начал её лапать и одновременно пиздеть о том, что сейчас нам надо держаться друг за друга. Я ощупывал её живот и продолжал грузить об огромной ответственности, которую я испытываю по отношению к своей нерождённой племяннице или племяннику. Мы стали лизаться, я опустил руку и сквозь хлопчатобумажное платье для беременных нащупал её трусы. Вскоре я уже гладил ей пизду, а она вытащила мой хуй из штанов. Я тележил о том, что всегда восхищался ею как человеком и как женщиной, о чём можно было и не говорить, потому что она и так уже встала на колени, но мне всё равно было приятно об этом сказать. Она взяла в рот мой поршень, и он быстро напрягся. Отсасывает она классно, спору нет. Я представил, как она делала это моему брату, и мне стало интересно, что осталось от его хуя после взрыва.
«Если б только Билли мог нас сейчас видеть», — подумал я с удивительным почтением к покойному. Я надеялся, что он нас видит. Это была моя первая добрая мысль о брате. Я почувствовал, что вот-вот кончу и вытащил, а потом поставил Шерон раком. Я задрал ей подол и снял с неё трусы. Её тяжёлое пузо повисло над полом. Сначала я попробовал засунуть ей в сраку, но она оказалась слишком тугой и головке было больно.
— Не туда, не туда, — сказала она, и я перестал возиться и кончил, а потом залез пальцами к ней в пизду. От неё сильно пахло плющом. А мой хуй ужасно вонял, и на головке виднелись пятна смегмы. Я никогда особо не увлекался личной гигиеной; вернее, не я, а мыловар, или торчок, сидящий во мне.
Я пошёл навстречу пожеланиям Шерон и начал ебать её в пизду. Как говорится, хуй болтался, будто сосиска в колодце, но я приноровился, а она сжалась. Я думал о том, что она на сносях, а я глубоко проникаю в неё, и представлял себе, что попадаю прямо в рот зародышу. Такой вот прикол: ебля и минет одновременно. Мне стало не по себе. Говорят, что ебля полезна для нерождённого младенца, улучшает кровообращение, и всё такое. Но сейчас меня меньше всего волновало здоровье бэбика.
Стук в дверь, за ним гнусавый голос Эффи:
— Чем вы там занимаетесь?
— Всё нормально, Шерон стало плохо. Она немного перебрала, — простонал я.
— Ты за ней поухаживаешь, племяш?
— Угу… поухаживаю… — ответил я, задыхаясь. Стоны Шерон становились всё громче.
— Ну, хорошо.
Я обвафлился и вытащил. Нежно перевернул её навзничь и вытащил из-под платья её огромные, налитые молоком дойки. Я зарылся в них, как младенец. Она начала гладить меня по голове. Мне было так хорошо, так спокойно на душе.
— Пиздато было, — вздохнул я удовлетворённо.
— Мы будем теперь встречаться? — спросила она. — А? — В её голосе звучали отчаяние и мольба. Ох, и сучка.
Я сел и поцеловал её в щёку; её лицо было похоже на раздувшийся, перезрелый плод. Я боялся, что вырублюсь. По правде, Шерон вызывала у меня сейчас отвращение. Эта сучка думала, что стоит ей один разок перепихнуться, и она обменяет одного брата на другого. Всё дело в том, что она была не так уж далека от истины.
— Нам надо встать, Шерон, помыться, и всё такое. Если они нас застукают, то они ничего не поймут. Они же ни фига не знают. Я знаю, что ты классная девица, Шерон, но они же ни хуя не понимают.
— Я знаю, что ты хороший парень, — поддержала она меня, хотя довольно неубедительно. Конечно, она была слишком хороша для Билли, но Майра Хиндли или Маргарет Тэтчер тоже были слишком хороши для Билли. Она попала в этот говённый расклад «мужик-бэбик-дом», который с детства вдалбливают девицам в головы, и у неё не было ни малейшей возможности вырваться из этой тупорылой схемы.
В дверь опять постучали.
— Если вы щас не откроете, я выломаю дверь, — это был Кэмми, сынок Чарли. Ёбаный молодой полицейский, похожий на Кубок Шотландии: большие уши в форме ручек кувшина, срезанный подбородок, тощая шея. Этот мудак, наверно, решил, что я двигаюсь. И я действительно двигался, но в не в том смысле, в котором он думал.
— У меня всё нормально… мы сейчас выйдем, — Шерон вытерлась, натянула трусы и привела всё в порядок. Я был поражён скоростью, с которой двигалась эта тяжёлая беременная баба. Даже не верилось, что я её только что выебал. Утром мне будет стыдно вспоминать об этом, но, как говорил Дохлый, пусть утро само позаботится о себе. И в мире нет такого чувства стыда, которое нельзя было бы загладить парой слов и парой рюмок.
Я открыл дверь:
— Спокуха, Диксон из Док-Грина. Ты чё, никогда не видел леди с брюхом? — Его застывшее лицо и отвисшая челюсть вызывают у меня мгновенное презрение.
Меня не приколола эта энергетика, и я забрал Шерон к себе на флэт. Мы просто болтали. Она рассказала мне кучу вещей, которые я хотел услышать и о которых мои папики знать не знали, да и знать не хотели. Каким гадом был Билли. Как он бил её, унижал и вообще обращался с ней, как с вонючим куском дерьма.
— Почему же ты не ушла от него?
— Он был моим парнем. Всегда надеешься, что он изменит своё отношение.
Я понимал её. Но она ошибалась. Он мог поменять своё отношение только к «прово», но они были такими же гадами, как и он сам. Я не питаю никаких иллюзий по поводу этих «борцов за свободу». Эти сволочи превратили моего брата в груду кошачьей еды. Но они просто нажали на выключатель. В его смерти виноваты эти оранжевые суки, которые приезжают в июле со своими лентами и флейтами. Это они набили тупую головёнку Билли всей этой ерундой насчёт короны и страны и прочим дерьмом. Они вернутся домой на взводе. Они расскажут всем своим друганам, как погиб один из членов их братства, защищавший Ольстер и убитый ИРА. Это разожжёт их бесмысленный гнев, они выпьют за него в кабаке, и новые доверчивые поцы вступят в их дебильные ряды.
«Я не позволю, чтобы всякие суки доёбывались к моему брату». Это были слова Малыша Билли, которые он сказал Попсу Грэхэму и Дуги Худу, когда они зашли в бар, чтобы отметелить меня и забрать деньги за наркоту. Биллины слова. О, да. Произнесённые ясно и уверенно: больше, чем угроза. Мои обидчики переглянулись и по-тихоньку слиняли из бара. Я захихикал. Картошка тоже. Мы были под кайфом, и нам было на всё насрать. Малыш Билли с ухмылкой сказал мне что-то типа: «Ёбаный говнюк» и вернулся к своим корешам, которых расстроило то, что Попс и Дуги съебали, лишив их повода для пизделки. Я продолжал хихикать. Спасибо, чуваки, это было
Малыш Билли сказал мне, что я перевожу свою жизнь на это говно. Он говорил мне это миллионы раз. Это было настоящее
Блядь. Блядь. Блядь. О чём это я. Ах, Билли. Ёбать-копать. Я не
Шерон была права. Людей трудно переделать.
Но каждой идее нужны свои мученики. И теперь я хочу, чтобы она поскорее съебалась, а я смог добраться до своей нычки, сварить себе дозняк и вмазаться во имя забвения.
Торчковая дилемма № 67
Лишения — вещь относительная. Каждую секунду дети мрут от голода, как мухи. И то обстоятельство, что это происходит где-то в другом месте, вовсе не опровергает эту фундаментальную истину. За то время, пока я измельчу колёса, сварю их и впрысну в себя, в других странах умрут тысячи детей (и может, ещё несколько в моей собственной). За то время, пока я это сделаю, тысячи богатых ублюдков станут богаче на тысячи фунтов стерлингов, по мере созревания их инвестиций.
Измельчать колёса — какой идиотизм! Нужно было перепоручить эту работу желудку. Мозги и вены — слишком деликатные органы, они не хавают эту фигню в сыром виде.
Как Деннис Росс.
Деннис поймал ураганный приход от виски, которое он впрыснул себе в вену. Потом у него глаза вылезли из орбит, носом пошла кровь, и Денни капец. Когда у тебя из носа таким напором хлещет кровянка… можно сушить сухари. Торчковый мачизм… не-а. Торчковая нужда.
Мне очень страшно, я наложил себе в штаны, но тот я, который наложил себе в штаны, отличается от того меня, который измельчает колёса. Тот я, который измельчает колёса, говорит, что смерть ничем не хуже, чем эта неспособность остановить последовательную деградацию. Этот я всегда побеждает в споре.
Не существует никаких торчковых дилемм. Они появляются, когда тебя отпускает.