ФИНИШ
Суббота, 4.11,1989 г.
Он вытащил мольберт с подрамником на двор и, сев на чурбак, увидел, наконец, что получилось. С надеждой, которую испытывает утопающий, хватающийся за соломинку, Серега искал огрехи и недостатки, искал, что можно было сделать лучше. Искал, но не находил, и от этого его все сильнее и сильнее обволакивало чувство отрешенной, безразличной, тупой умиротворенности. Да, все вышло так, как он хотел. Но на сей раз он действительно превзошел собственный интеллект. Все до последней точки было сделано его руками, его умом, его зрением, но сделано было так, что и ему самому многое казалось таинственным. Было нечто иррациональное, пришедшее из подсознания, а может быть, и вообще из каких-то сверхъестественных сфер… Да! У Сереги, закоренелого атеиста, мигнуло в голове нечто похожее на ту вспышку, которую он изобразил в «Откровении»: а что, если он, Серега Панаев, всего лишь орудие, сложный инструмент в руках Неведомого, Непознаваемого, как черная полоса «Истины», Верховного существа? Быть может, через посредство Сереги это Существо желает донести до людей то, чего нельзя высказать до конца словами и что можно познать лишь в зрительных образах? Ведь отчего-то прежнее «мурзильничанье» не складывалось в такую сложную, необычно глубокую систему, А ведь разницы в подходе не было. Просто Серега не мог не писать, у него не было другого хобби. И все три картины рождались от пустоты, скуки, безысходности и смятений, к которым неизбежно примешивалась женская натура: Галька, Люська, Аля… Что в них было общего, кроме женского естества и близости с Серегой? Первые две чем-то похожи по манерам, привычкам: грубоватые, спивающиеся бабы, Аля в этом на них не похожа. Но по возрасту Люська и Аля ближе друг другу, чем Галька. И у Гальки с Алей есть общее — они живы, а Люськи нет… И все они вдохновляли Серегу на живопись, он превращал их в символы, хотя изображал без всякого отступления от канонов, не нарушал пропорций, не искажал лиц, не украшал и не безобразил. Они получились живыми и в то же время идеальными, словно овеществившиеся мысли. В том, что они вышли загадочными, Серега был не виноват.
Еще тогда, когда покойный ныне Владик Смирнов разобрал по косточкам «Истину» и нашел в ней то, чего Серега не видел, Панаев начал это понимать. Тоща он, впрочем, больше иронизировал над своим однокашником. Действительно, тогда казалось смешным, что, сделав два наброска с пьяной кривляющейся бабы и чуть-чуть выписав их, можно достичь каких-то серьезных мыслей и обобщений. «Откровение» тоже прорвалось само собой, ведь мысли поначалу шли совсем в иную сторону. Сколько бился Серега, выискивая позу для Люськиного тела, а нашел как-то внезапно и неожиданно. И «Мечта», родившаяся при его соитии с Алей…
Тут у Сереги, как говорится, совсем «поехала крыша». У него вдруг появилось почти серьезное убеждение, что весь триптих родился от его потустороннего брака с каким-то таинственным существом, принимавшим образ то Гальки, то Люськи, то Али. И существо это — может быть, богиня Красоты — в благодарность за любовь и страсть наделяло Панаева духовной силой для сотворения этих трех шедевров. А может быть, это существо было еще раньше Олей, вдохновившей на «Алые паруса». И может быть, теперь оно приняло облик Джулии ди Читтадоро? Тогда надо ждать еще одного озарения…
Но эту мысль удалось отогнать. Сере га все же еще не свихнулся. «Нагородил, намудрил, — усмехнулся он внутренне, — а всего проще подумать, что я сам себе и вбил в голову, что все это — гениально. Кто мне об этом сказал? Владик! У него главное — продать. Он продал. Аукцион — гонка, битва честолюбий. Сошлись тузы, нагнали цену. Реклама себя, а не меня… Ну, может быть, и меня, но только косвенно, так сказать, отскоком. Если Аля продаст Мацуяме за миллион «Откровение» и «Мечту», то это будет удачей. Это надо делать быстро, пока японец еще не забыл. А то он их вообще не купит. Конечно, полтора миллиона нынешних рублей — это для него ерунда. Какие-нибудь двести пятьдесят тысяч долларов… А может, вообще компьютерами отдаст или видеомагнитофонами. И будет триптих висеть у этого воротилы, не известный практически никому».
Серега убрал картину со двора, закрыл сарай и вернулся в дом. Им владела апатия и безразличие. Не хотелось ничего, жить не хотелось. Мозг был высушен, и казалось, что черепная коробка вообще опустела. Серега, не раздеваясь, бухнулся на кровать и стал глядеть в потолок. Еще никогда не казалось ему столь бессмысленным собственное существование.
Опять полезла в голову простая и удобная мысль — достать ТТ и… выключиться. Совсем, навсегда. Чтобы не увидеть, не дождаться, не встать перед фактом. Загробной жизни и Божьей кары он не боялся. Гораздо больше страшила неподведенность жизненных итогов. Кто он, зачем он был? Что от него останется и кому?
Где-то в Америке живет его дочь, которая даже не знает об этом и обожает своего папочку Кирилла Розенфельда. Гору сырых, не стоящих ничего работ, опытов, проб и ошибок можно отдать Але, чтоб она реализовала их через свой «Спектр». Останется дом, куда приедет Зинка. Ей же, наверное, достанутся в неизрасходованном виде Серегины тыщи. Останется триптих, который переселится в Японию. Все? Да, вроде все, не считая трех могил, которые без него переселятся в Японию. Все? Да, вроде все, не считая трех могил, которые без него бы не появились. А может быть, и не трех… Если те, мотоциклисты, не сумеют отпереться и получат вышку. А может, и еще в чем-то виноват Серега? В чем-то, что и сам не подозревает. Может быть, можно найти его вину в том, что сидит в тюрьме Галька и погиб приятель «афганца»-Шурика? Или в том, что Гоша сейчас не Гоша, а учебное пособие для родной школы? Кстати, уже следовало бы сходить, посмотреть, как там, подготовлен ли зал? Какая же чушь лезет в голову… И есть вина в том, что Люська удавилась, и в том, что Лена несчастна, и в том, что Аля не сможет выбраться туда, куда ей так хочется. Грешен, батюшка, грешен, только стоит ли так усердно каяться?! Раскаяние, как известно, не освобождает от ответственности. А высшая мера ему, очевидно, очень даже подойдет. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Осталось только исполнить.
Серега зевнул. Хорошую он придумал себе защиту от хандры и тоски — рассуждения о самоубийстве. Приятно сознавать, что можешь в любой момент по своему произволу собой распорядиться. Всего в нескольких метрах, если по прямой, в сараюшке стоит деревянная девочка, беременная пистолетом. Мамино наследство: «Милой Тосеньке за 30-го фрица»… Вместе с тем, пока думаешь, как себя убивать и как хорошо после этого будет, глядишь, пробудится что-то, потянет пожить еще. Даже лень немного стряхивается. Сходить, что ли, к Кузьминишне, набрать трехлитровый бутылек самогону? Как-никак, четыре дня праздников! Жрать, правда, нечего, но это не важно. Огурцов соленых у него полно, хлеб черный есть еще в магазине, картошка тоже в изобилии. Соль есть — гуляй не хочу! Если пошуровать по магазинам, может, еще и килька астраханская найдется, салака или селедка в томатном соусе. Переживем, не сорок первый, не блокада. Вышел? Серега из опасного, прямо надо сказать, положения. Раз жрать захотелось, значит, будем жить. Пока. Главное сейчас — поесть, принять немножко, а там еще в школу затянуть да начать работать. Опять все пойдет, как надо. Глядишь, Алька заявится, кто сказал, что она обиделась? Сам придумал. Нашел чем устыдиться! У нее небось таких случаев в жизни уже с десяток было. Это ж не вы, старые перешницы! Нынче молодежь вольная, из молодых, да ранняя.!.
И словно бы по заказу заурчал где-то вдали мотор «Волги». Той самой, Алиной. И жизнерадостный, звонкий голосок позвал с улицы, когда машина остановилась.
— Панаев! Ты дома?
— Дома! — откликнулся Серега и пошел открывать ворота.
Однако его ждала небольшая неожиданность, приятная или неприятная, он оценить не мог. Дело в том, что Аля приехала не одна. Рядом с ней в машине сидела одетая по-походному, в джинсовую теплую курточку и спортивную вязаную шапочку, синьорина ди Читтадоро.
— Привет! — сказала Аля с улыбочкой и поцеловала его в щеку.
Джулия, выбравшись из машины, тоже приложилась к Серегиной щеке.
— А где Серджо? — поинтересовался Панаев.
— Он болен, — усмехнулась Джулия, — как это по-русски?
— Отходняк, — подсказала Аля.
— С позавчера? — удивился Серега.
— Да нет, — Аля ехидно улыбнулась, — это он вчера где-то нарезался.
— Да-да! — подтвердила Джулия. — Мы проснулись и увидели, что спим с Алей, а мужчин нет. Мы же не лесбиянки! Куда ты пошел, мы не знали. А Серджо оставил мне записку, где очень ругал. По-русски это очень сердито. Писая, что будет в гостинице. Мы с Алей пиля кофе и ехали туда. Его нет, ушел. Решили, что, если он не придет вечером, будет звонить милиции. Аля поехала в «Спектр», а я ждала. Потом ушла в бар, чуть-чуть пила, вернулась — он дома, но очень пьяный. Он ругал меня русскими словами, я все не знаю. Спал на полу, я на кровати. Утром у него болел живот, он сказал, что пил суррогато… самогон, так? Где был — ничего не поняла. Потом приехала Аля, сказала: надо ехать искать тебя. Нашли.
— Чего ж ты уехал? — спросила Аля. — Неужели султану надоели его жены?
— Что я вам, товарищ Сухов? — с притворной суровостью отвечал Серега. — Обязан был вас построить на утренний осмотр и проверить по списку: Зарина, Хафиза, Зухра, Лейла…
— Смотри-ка, — хмыкнула Аля, подмигивая Джулии, — сколько ему надо, а? Нет, Панаев, от скромности ты не умрешь.
— А вы, синьорины — от застенчивости.
— Чего стесняться-то, все свои, человекообразные приматы. В жизни надо и такое попробовать, верно, Юлька?
В доброе старое время никто бы близко не подпустил никаких иноземцев к Серегиному жилищу, да и вообще к его родному городу. Но сейчас перестройка и гласность, иностранцев пускают даже на атомные полигоны, поэтому и Серега стеснения не испытывал. Пусть видит землячка Тициана, что это такое — Русь кондовая.
— Вот видишь, — сказала Аля, — вот здесь живет русский гений. Отопление — дровами, газ — из баллона, водопровод — на улице, туалет — тоже. Зато — собственность.
— Я бы хотела иметь такой дом, — кивнула Джулия, — этот город и этот деревня. Этот дом — ла фундаменто до культура национале, так? Как у вас говорят, «корни».
— Да-да, — кивнула Аля, — корни-то есть, только яблок не видать.
— Это родители? — спросила Джулия, рассматривая фотографии, висевшие на стене.
— Да, мама и папа. Это я в четвертом классе, а это — Зина, сестра, в том же примерно возрасте.
— Это военный? — спросила Джулия, глядя на стриженого лопоухого Серегу в гимнастерке с ремнем и блестящими пуговицами.
— Нет, обычная школа, форма такая была.
— Как солдате, очень смешно. У сестры тоже форма, так? Похоже, как это… Горничная… Из старины.
— Между прочим, — сказал Серега, — я еще не все картины тебе отдал, Аля. Вот тут, в этой комнатухе, еще куча лежит.
— Правда? А что ж ты их зажал?
— Да тебе и сейчас все не увезти.
— Покажи, а?
Серега порылся в верхнем ящике облезлого комода и откопал ключ от бывшей своей комнаты. Там, в комнате, лежало еще около сотни холстов, примерно шесть десятков Серегиных и более сорока работ его учеников, изокружковцев и пионеров.
— Вот мои запасники. Цените!
Серега открыл дверь и впустил в пыльное, мрачное помещение своих спутниц.
— Свет бы зажег, — проворчала Аля.
Серега щелкнул выключателем, но тут же вспомнил, что лампочка здесь перегорела еще в прошлом году. В запасе лампочек не было. Они пропали в здешнем хозмаге уже давным-давно.
— Не врубается, — сказал он виновато, — давно сюда не заходил.
— Ну, тогда вытаскивай их, — велела Аля, — в большой комнате посветлее…
— Что, все? — проворчал теперь уже Серега. — Трактор нашли, да?
— Ну хоть что-нибудь.
— Да они все в пылище, начихаетесь.
— Тащи-тащи. Смотри, Юлька, вот каково отношение русского гения к своим творениям. Он их ни в грош не ставит. А во всем виновата система!
Серега вынес первый попавшийся холст, сдул, насколько возможно, пыль, а потом, намочив чистую тряпичку, осторожно протер.
— Так, — пробормотала Аля. — Вот неизвестный Панаев. Это что, пейзаж?
— Да, — сказал Серега, — это вид с крыши дома. Сидел на трубе с этюдником на коленях и сделал акварельку, а потом понравилось, перенес на холст маслом.
— Летом тут красиво, — оценила Джулия, — небо — как в Италии… Почти.
— Бывает, — неопределенно произнес Серега. — Еще тащить?
— Давай, давай! — потребовала Аля. — Держать такие вещи в пыли и гноить! Ты преступник и вредитель.
Серега принес еще пару холстов, менее пыльных.
— «Утро в березовой роще», — с апломбом объявила Аля, уверенная, что угадала название картины. — Явное подражание классике, но со своеобразием, верно, Юля?
— Это называется «Снайпер», — усмехнулся Серега. — Тот человек в нижнем углу картины справа, который умывается росой, через несколько секунд будет убит. Вот там — видите? — между листьев — вспышка.
— Это русский или немец? — спросила Аля.
— Это человек, — повторил Серега.
— Неужели так было? — приглядываясь к картине, произнесла Джулия с легким ужасом. — Солнце, зеленые листья, белые березы, трава, роса, человек улыбается, трет спину полотенцем — и будет убит?
— Мне так мама рассказывала, — пояснил он.
— Она была врач, так? На войне?
— Она была снайпер, — сознался Серега.
— Надо же! — покачала головой Аля. — Я и забыла…
Третий холст; немного помятый, был совсем в иной манере, и Джулия даже удивилась:
— Это тоже ты?
На холсте был изображен мрачный, гнетуще-коричневый, изборожденный трещинами, плоский ландшафт — не то солончак, не то еще какая-то пустыня. Посреди нее стояло неведомо как выросшее зеленое деревце, а к деревцу со всех сторон бежали многочисленные и зубастые крысы.
— Здорово, — оценила Аля. — Это уже ближе к «Истине». А как называется?
— «Нетерпимость», — ответил Сере га.
— Жестоко, — вздохнула Джулия, — ты очень жестокий, Панаев. Даже жесточее Гойи.
— Не надо меня с великими сравнивать, — сказал Серега, — а то от гордости лопну. Еще принести?
— Таскай, а мы будем смотреть.
На этот раз Серега загреб сразу четыре картины и, пыхтя, приволок их на суд дамам.
— Вот это называется «Рай для двоих», — представил Панаев первый холст.
Изображен был шалаш на берегу речки, дымящийся костерок с ухой, кипящей в котелке, рыба, подвешенная на нитке между двумя деревьями, пара удочек на траве и четыре голых ступни, торчащие из шалаша. Женщины усмехнулись: две большие ступни были повернуты пятками вверх и располагались между двумя маленькими.
— Пошленько, но смешно, — произнесла Аля, — это по личным впечатлениям?
— Это я сама куплю, — предложила Джулия, — я люблю такой юмор.
Улыбки улетучились, когда Серега показал еще одно полотно. Верх картины был нежно-голубой, низ — иссиня-черный. На голубом фоне темноволосая женщина и белокурый мужчина тянулись друг к другу. Их тщательно выписанные обнаженные торсы так и светились здоровьем и силой. Однако в черной части картины продолжением их тел служил лишь мертвенно-белесый голый костяк, скелет.
— Вариант, — убежденно проговорила Аля, — у тебя на эту тему была работа. Я ее уже забрала. Помнишь, червовый и пиковый тузы?
— Ты жестокий, — снова произнесла Джулия. — Все очень страшно. Надежды нет, черное их убьет. Это — неверие в Бога.
Следующая вещь называлась «Разлука». Ее Серега написал от скуки сразу после развода с Леной. Он изобразил мрачноватое здание суда, себя и Лену, идущих в противоположные стороны.
— Вот так наш султан стал холостым, — сыронизировала Аля, — таких я уже штук сорок видела. Правда, у других авторов.
— Это пишут и у нас, — подтвердила Джулия.
Серега хмыкнул и протер последний холст из этой кучи.
Портрет матери, который он сделал уже после ее смерти по памяти.
— Фотография, — сказала Аля, — не обижайся, но это — фотография.
— Это я не отдам, — объявил Серега, — это не продается.
Он нашел на стене пару свободных гвоздей и повесил на них портрет.
— Мама — это мама, — одобрительно кивнула Джулия.
— Тащи еще, — опять потребовала Аля.
— Не, баста, синьорины. Пошли лучше «Мечту» покажу.
— Готова?! — подпрыгнула Аля. — Что ж ты молчал, мерзавец?!
Вместо ответа Серега обнял ее за талию и повлек к выходу. Серега вытащил «Мечту» из сараюшки вместе с мольбертом и уселся рядом с ней на чурбак. Аля и Джулия молча поглядели на холст. Молчание длилось минут пять, не меньше.
— Манифико… Очень сильно, — пробормотала Джулия. — Надо очень сильно любить, чтобы так написать женщину. Так!
— Спасибо, — прошептала Аля, целуя Серегу в губы, — ты чудо, Серенький. Я не кривляюсь, я честно. Знаешь, я все хочу для тебя сделать, все… Потому что мне это — «Мечта» — на всю жизнь. И даже дольше.
— Правда? — спросил Серега. — Не сгоряча?
— Спрашиваешь еще, — обидчиво поджала губки Аля, — правда, конечно.
— Да-да! — поддержала подругу Джулия. — Она не смеется, так. Мне даже очень это понятно. Это правда.
— Спасибо, если так, — внимательно поглядев на Джулию и потом на Алю, проговорил Серега.
Он все-таки думал, что они немного перехваливают. Кроме того, он не верил, чтобы у этих дам не было ничего друг против друга. Да, пожалуй, и к нему у Али, по идее, должны были быть претензии. Все-таки она имела на него больше прав, чем Джулия. Хотя кто знает, кто определяет эти права?
— Пойдемте, девочки, чай пить, — предложил Серега, — хозяин у вас тут никудышный. Угощать нечем. Не ждал.
— Ты что, думаешь, я не знала, куда везу Юльку? — усмехнулась Аля. — Мы все взяли с собой. Помоги нам все вытащить.
С заднего сиденья «Волги» выудили большущую спортивную сумку, навьючили ее на Серегу и вернулись в дом. Холсты отодвинули в угол, протерли стол. Снедь, которую вынули из спортивной сумки, едва не заставила Серегу потерять сознание. Во всяком случае, его, сутки не евшего, замутило от всех этих бутербродов, котлет, курицы. Серега лопал безо всякого стеснения, поглощая все с космической скоростью. Аля посмеивалась, а Джулия сидела сосредоточенная, что-то думала, размышляла.
— Знаешь, — сказала Аля, поглядывая на холсты, стоявшие на полу у шкафа, — наверное, надо все-таки их отсюда вывезти. И чем раньше, тем лучше.
— Угу, — ворочая челюстями, согласился Серега.
— Ты тут развлекайся с Юлькой, вставая, произнесла Аля, — а я съезжу и звякну кое-кому. Может, Боря, наш трудяга, еще садит в конторе.
Выбежала, завела «Волгу» и укатила. Серега отвалился от стола и похлопал себя по животу.
— Полненько набил, — вздохнул он удовлетворенно.
Джулия сидела по-прежнему молча, лишь изредка задумчиво погладывая на него, очевидно, не решаясь что-то сказать. Наконец он услышал:
— Сергей, как ты можешь тут жить? Я понимаю: лето, отдых, экзотика. Но всю жизнь? И без перспективы? Это страшно. Ты художник, ты делаешь картины, которые очень дорого стоят, так. У нас ты получал бы миллиарды лир, честно! В Америке — у тебя был бы миллион долларов. Даже больше. Здесь ты — никто. У тебя есть деньги, но на них здесь ничего не купишь. Надо искать, бегать, доставать. У тебя есть дом, но ты не можешь даже сделать туалет, ванну и отопление. Опять надо искать, тратить время… Если ты заболеешь, тебя будут лечил» бесплатно, но я знаю, что очень плохо, так? Ты должен жить как человек. Тебе нужна машина, настоящий дом, мастерская, краски и кисти, которых здесь нет…
— Подавать, стало быть, прошение? — хмыкнул Серега.
— Знаешь, я могу помочь, так. Надо идти в это… ЗА-Гэ-ЭС и жениться. Ты будешь мой муж и уедешь быстрее.
— Раньше чем через три месяца не распишут, — ответил Серега, — а у тебя виза кончится. А потом еще ждать, пока отпустят…
— Продлят, теперь проще.
— Это что будет, фиктивный брак?
— Как хочешь.
— А Серджо?
— А! Это не важно. У нас дело, а не любовь. Я ему уже надоела. Он будет жениться с Алей. Если захотите, то опять будете вместе.
— Я по-итальянски не бум-бум.
— Это ерунда. Я буду переводить, а потом будешь уметь сам. Все просто, у нас очень много слов от латини, это такие же, как у русских. Очень быстро можно учить.
— В Италии хорошо?.
— Очень хорошо. Тепло, не надо ездить тысячу километров на море. Есть хорошие красивые горы, можно кататься на лыжах. Очень хорошее вино…
— Пицца, макароны, Чипполино, мафия, — с усмешкой произнес Серега.
— О, мафиа! Мамма миа! Знаешь, мне тут, в Союзе, говорили анекдот: Каттани воскрес, приехал в Сицилию и не находит в Палермо всех главарей-мафиози. «Где они?» — спрашивает Каттани. А ему отвечают: «Уехали в Ташкент, на повышение квалификации!» Очень смешно, да?
— Понял, — кивнул Серега, — короче, рай.
— Не смейся. Да, там тоже надо работать, но на себя. Тут не будет того, что будет там. Я очень люблю Аля, она делает хорошее дело, но она — это честно — эксплуататор, так! Есть молодой художник, ему нужно жить, он продает ей картину за сто, двести, тысячу рублей. Она делает аукцион — картину продают за сто тысяч, десять процентов автору. Это грабеж! Десять тысяч отдает, девяносто — себе. Тут так можно делать. У нас никто не будет иметь такой процент, никогда!
— Ну уговорила, уговорила… — сказал Серега. — Я согласный. Сейчас четыре дня праздников, а потом — в ЗАГС.
— Ты врешь, — улыбнулась Джулия, — ты не хочешь ехать. Я тебе не нравлюсь, да? Думаешь, что ты будешь там рабом империализма? А здесь ты кто?
— Ничего я не думаю; — просто это… Не просто. Я здесь родился, сорок лет прожил, говорю, думаю и пишу по-русски, а придется вдруг стать итальянцем?
— Тарковский у нас был русским, но делал «Ностальгию» — весь мир ее видел, это шедевр, так.
— Я не Тарковский, я маленький Панаев. Он уехал уже с именем, известным. А я для Италии — пустое место. Уж чего-чего, а живописцев у вас — полно.
— Не беспокойся, ты будешь лучше. Ты не национален. Что «Истина», что «Мечта» — это русские картины? Нет! Их поймет любой. Это — для всех.
— Ты думаешь, мне не нужны русские корни? — спросил Серега. — Все картины из них выросли. Я не ломаюсь, я думаю, понимаешь? Давай отложим до после праздников.
— Хорошо. Только если будешь думать, а не придумывать, как сказать «нет». Вы, русские, очень привыкли делать не так, как думаете и говорите, так, как вас учили, а не так, как думаете.
— Не бойся, я уже перестроился, — усмехнулся Серега.
Подъехала Аля. Она вошла в комнату, улыбающаяся, довольная:
— Все на мази. Бори был на месте. Сейчас он сделает машину и грузчиков. Через четыре часика, синьор Панаев, весь ваш музей будет на колесах.
— Я ему сказала, — лаконично сообщила Джулия.
— Бестолковый! — скривила губы Аля. — Конечно, он ехать не хочет, да?
— Он думает.
— У-у, это прогресс! Цивилизация наступает. Беспартийный большевик Панаев признал историческое поражение социализма!
— Ничего я не признал, — буркнул Серега, — сказал, думаю, значит, думаю.
— Когито эрго сум. Понятно. У тебя совесть есть? Что ты там думаешь?! У тебя второго шанса может не быть. Сам же говорил: неизвестно, как все повернется. Вот выведет кто-нибудь танки и скажет: «Ребята, давайте жить дружно!» И чтоб другие жили дружно, гражданин Панаев огребет десять лет без права переписки.
— Заколебала ты меня! — рявкнул Серега почти не в шутку. Аля притихла.
Минуты две просидели молча. Аля дулась, Джулия накручивала на указательный палец прядь своих каштановых волос. Серега с горя жевал бутерброд. Когда проглотил, извинился:
— Прости, нервы гуляют, — и поцеловал руку, которую Аля положила на стол.
Аля примирительно погладила его по голове. Джулия отчего-то насупилась.
— Что ты? — обнимая ее за плечо, поинтересовалась Аля.
— Я лишняя, — произнесла Джулия, — все-таки любовь — для двоих. Тогда мы были пьяные, а сейчас мне нет комфорта.
— У вас тут бутылку достать можно? — поинтересовалась Аля тоном профессионального алкоголика.
— Самогон — можно, — сказал Серега. — Хоть сейчас. Только стоит ли? Скоро твои ребята приедут, грузить будут, а мы тут в кайфе. Неудобно.
— Ну, тогда пойдем гулять. Пусть Юлька посмотрит нашу действительность.
— Пойдем.
Идти по улице рядом с такими дамами — дело непростое, тем более что все жители очень хорошо тебя знают. Кроме того, лил мелкий и противный дождик, Аля и Джулия подняли капюшоны курток и стали немного похожи на монахинь. Серегу же бабки и дедки из окон разглядывали вовсю. Алю, судя по всему, уже хорошо знали, а вот Джулию видели в первый раз и аж прилипали носами к стеклам. Кузьминишна, выплескивавшая помои в канаву, специально задержалась, чтобы получше разглядеть и поздороваться с Серегой и его спутницами.
— Здравствуйте, — ответила она на Серепшо приветствие, — никак, гости приехали? Красивые какие! Московские?
— Московские, — подтвердила Джулия с улыбочкой.
— Э-эх! — вздохнула Кузьминишна. — Понятно. А ты, наверное, вакуированная?
— Что? — не разобрала Джулия.
— Вакуированная, говорю, из армян, верно?
— Нет, я из Италии, — созналась Джулия.
— Из самого Рима? — явно пораженная этим, всплеснула руками бабка.
— Нет, из Флоренции. Знаете?
— Слыхала, слыхала, — кивнула старуха и тут неожиданно ошарашила итальянку: — Как там, палац Векки, стоит? Не снесли еще?
— Нет… — растерянно пробормотала Джулия, открыв во всю глаза. Даже при бабкином искажении она поняла, что этой замурзанной старушенции известен палаццо Веккьо.
— Ну и добро, добро, — заговорила бабка, — мы-то вон, поломали, а теперь каемся. Извини, дочка, что в дом не зову, прибираюсь вот только. Праздник все же…
Подхватила ведро и убежала в дом довольно прытко для своего возраста. Пошли дальше.
— Все-таки необыкновенная страна! — покачала головой Джулия. — Эта старушка говорит: ще палаццо Векьо, вы его не сломали?! Она могла быть в Италии, нет?
— Она из этого города ни разу дальше Сосновки не уезжала, — сообщил Сере га. — Ей уже под восемьдесят… Видела где-нибудь по телевизору, вот и знает. У нас ведь часто всякие передачи показывают про искусство. Учебная программа есть. Делать ей нечего, вот и смотрит все подряд.
— У нас всякие бабки есть, — усмехнулась Аля. — Есть такие, что не только про Италию, а про весь мир знают через телевизор. Да еще как судят! Сидят на завалинке и рассуждают: «Слышь, Дунь, хто, по-твоему, победить, лейбористы али консерваторы?» — «Вестимо, Фрось, консерваторы победить, у их Тетчерша — «железная леди»!»
Аля так сыграла голосом, что Серега с Джулией засмеялись.
— А что, не правда? — ободренная смехом, продолжала Аля. — Они тебе и СПИД, и наркоманию, и проституцию, и рею перестройку по костям разберут. А в конце прибавят: «А все ж таки при батюшке Сталине-то лучше было! И цены каждый год снижали, а теперь-то… Тьфу!»
— Но эта, по-моему, прогрессивная, так? — заметила Джулия. — Или нет?
— У нас не поймешь, — вздохнул Серега, — я про себя-то не знаю, кто я.
— Ты — жуткий консерватор, — определила Аля, — даже сталинист. Будь твоя воля, ты загнал бы всех в бараки, выдал по паре сапог, по две пары белья армейского образца, по два фунта хлеба и предложил бы дожидаться светлого царства коммунизма.
Шли-шли и вдруг как-то неожиданно оказались у кладбища. Когда-то, в древности, на заре Советской власти, здесь стояла церковь, ухоженная и чистенькая. Теперь ее не было вовсе, а на ее месте возвышался монумент павшим в Великую Отечественную, пятиметровый обелиск из серого лабрадора с золоченой пятиконечной звездой. Перед обелиском была красная гранитная плита, где было выбито две с половиной тысячи имен и фамилий. Там значилось и четверо Панаевых, но доводились ли они родней Серегиному отцу, неизвестно. Во всяком случае, не близкая это была родня.
У ворот кладбища стоял грузовик, вокруг которого толпилось человек десять — пятнадцать. Несколько женщин в черном утирали слезы. С машины снимали гроб, обитый красным и черным. Особенно поразила Серегу крышка: на красном кумаче был нашит черный восьмиконечный крест. Резала глаза несовместимость одного с другим.
— Зачем нам сюда? — поежилась Аля.
— Давай покажу, где мои лежат, — сказал Серега.
Он повел женщин по узенькой аллейке-тропе между разномастных оградок, крестов и плит, где значились годы смерти: 1870, 1880, 1890, 1900… Здесь уже редко кто бывал, и никто не знает, чем торговал некогда купец 3-й гильдии Тимошкин Парамон Лукич, по какому ведомству служил губернский секретарь Александр Петрович Борзецкий, и отчего так рано ушла из жизни девица Мария Малышева. Возможно, в городке жили их потомки или какая-то родня, но этого родства никто не помнил. Если на плитах состоятельных горожан еще можно было прочесть имена и даты, то деревянные кресты уже давно лишились табличек или надписей краской. Многие и вовсе изгнили. И в следующих рядах, где остались могилы от начала XX века, тоже. Давно не бывали родственники на могиле ротмистра лейб-гвардии Конного полка, умершего от ран в 1915 году. А звали ротмистра Колыванов или Поливанов, а может быть, еще как-то. Какой-то шутничок саданул по плите ломом и стесал большую часть надписи. Не повезло и сестре милосердия Анне Леонтьевне Воскресенской, умершей в том же году от какой-то болезни. Одно известно: Скорбящую Богоматерь на ее могиле обезглавила какая-то дурная рука.
Кладбище занимало гектара четыре. Со всех сторон его сжимал городок. Если бы не массивная кирпичная ограда, сооруженная еще в досоветские времена, да мощные вековые липы, давно бы раздавил город прах своих прежних жителей. Впрочем, и они бы, наверное, не помешали, если б не монумент Великой Отечественной войны. Его заложили еще в 20-летие Победы, открыли к 30-летию, а пофамильно записали на нем павших только к 40-летию, да и то не всех. У обелиска принимали в пионеры, проводили торжественные мероприятия в Дни Победы. Говорят, что Степанковская уже пару раз думала перенести монумент куда-нибудь на площадь, в более торжественную, а главное, не такую мрачную обстановку, но, слава Богу, жалела средства. Кладбищенская администрация тоже нашла выход из положения. Когда территория была полностью заполнена могилами, она потихоньку принялась сносить старые, конца ΧVΙΙΙ — начала XIX веков захоронения и хоронить там новопреставленных. Постепенно очередь дошла и до середины XIX века, а теперь гробокопатели подбирались к могилам более поздних эпох. Недолго оставалось покоиться и купцу Тимошкину, и губернскому секретарю Борзецкому, и девице Малышевой, и лейб-гвардии ротмистру, и сестре милосердия…
В скорбный ряд умерших предков втискивались потомки. Между могилами вдовы гвардии поручика Соловьевой и некой Авдотьи Сметаниной, в бозе почивших около 1910 года, оказалась железная, крашенная серебрянкой табличка, наваренная на тонкий стальной уголок, воткнутый в недавно накиданный холмик. «Лапина Людмила Ивановна. 1961–1989». Ни цветов, ни венков. А ведь и сорока дней не прошло. И он, Серега, которому эта женщина была кем-то, а не просто знакомой, сюда не пришел в тот день, когда наметали этот холмик. Еще несколько старых могил, и вот еще новая, еще одна, еще… Штампованные кресты, таблички на уголках, кое-где уже и оградки.
Еще десяток шагов, и Сереге стало так же страшно, как было утром, до приезда Али и Джулии. Три уголка с табличками стояли подряд, уже не в промежутках, а на месте снесенных могил. Горбунов Валентин, Епишкин Антон, Сорокин Михаил… Чуть в стороне валялся массивный, но изъеденный временем и червями деревянный крест. Его выдернули из земли, когда сносили одну из могил, находившихся тут прежде, и прислонили к стволу липы. Зеланая медная табличка еще держалась на одном гвозде. Даже сквозь зелень на ней можно было прочитать: «Панаев Сергей Николаевич. 1849–1889 г.». Там были «яти» и твердые знаки, но читалось хорошо. Столетней давности жизнь финишировала здесь, и последней памятью о ней был этот крест и окислившаяся табличка. Кто это? Прадед? Прапрадед? Надо же, до чего совпадает!
— Идем, идем! — поторопила Аля, впившаяся взором в табличку. — Нечего такое читать! Пошли.
Джулия тоже прочла надпись, странно поглядела на Серегу и тронула его за локоть, приглашая идти дальше.
Серега подчинился. Облака, казалось, цеплялись за верхушки высоких лип, с них сыпалась довольно теплая морось, ветра почти не было, но что-то ледяное, студящее было. Под ногами почав кивала пропитанная хлябью почва, шуршали листья, мрачно покаркивали на деревьях вороны.
— Не надо было ходить сюда, — проворчала Аля. — Как тут все страшно!
Отколотые куски мрамора, бутылки, разбитые о надгробья, обрывки газет на кучках дерьма, какие-то рваные ботинки, тряпки… И вдруг — череп, желтый, перемазанный глиной, без нижней челюсти, с проломанной в затылке дырой. Наверное, кто-то в футбол играл. Может, это череп того Сергея, столетней давности?
«Нет! — вдруг четко и окончательно решил Серега. — Здесь я не лягу! Ни за что! Пусть лучше меня выставят, как Гошу, в кабинете анатомии. Может быть, он уже знал об этом, когда продавал скелет. Все-таки какая-то польза».
Он все еще шел вперед, а девушки двигались за ним гуськом. Мимо промелькивали могилы 20-х, 30-х, 40-х, 50-х, 60-х… И вот они пришли к маленькому обелиску со звездочкой, где спали, навечно соединенные, комбат и снайпер Панаевы. Под стеклянной пластинкой фотография, точно такая же, как дома: счастливая молодая пара 1945 года. Здесь все прибрано, чисто, даже скамеечка внутри оградки совсем недавно выкрашена. А ведь Серега здесь не был с мая. Да, это, конечно, Зинаида. Пока Серега крутил амуры, она нашла время прийти сюда и сделать то, что должен был сделать он.
«Простите, — сказал он мысленно, — и прощайте…»
Больше говорить было нечего, и Серега, повернувшись, быстро зашагал прочь. Аля и Джулия заспешили вслед.
Когда кладбище осталось за спиной, Аля взяла Серегу под руку и осторожно спросила:
— Может быть, надо было цветы принести, а?
— Не знаю, — пробормотал он, чувствуя, что глаза мокры и все вокруг стало расплывчатым и туманным.
— Не надо его спрашивать, — тихонько произнесла Джулия, — он устал.
Она молитвенно сложила ладони, едва шевеля губами, стала шептать невнятные латинские слова. Потом торопливо, словно смахивая пылинки, прикоснулась ладонью ко лбу, груди и плечам — перекрестилась. Что она просила у Бога для Сереги — кто знает?!
До дома дошли в молчании. Настроение было больше чем подавленное, оно было попросту мерзким. Если Джулия была убита видом российского кладбища, то Аля, прежде всего, попала под гипноз Серегиного состояния. Она догадывалась, что на него произвели впечатление не только грязь, запустение и непрочное положение могил, но и встреча с могилами убитых им людей, и крест со своей фамилией, именем и отчеством. У самого же Панаева в душе опять открылась бездонная, чудовищная пропасть, бездна, в которую он, без всякого сомнения, уже обречен был упасть. Его долгая сорокалетняя борьба, кипевшая между различными частями души, завершалась. Это был финиш марафона длиною в жизнь, быть может, достаточно короткого, но от этого не менее утомительного. Борьба эта была извечной и обычной борьбой, которая происходит в каждой человеческой душе, и обычно она завершается только после смерти, если душа все-таки не бессмертна. Борьба между злом и добром, правдой и ложью, грязью и чистотой. Но у Сереги, в сущности, было две души. Вторая вселилась в него без спроса, без предупреждения тогда, на шоссе, под дулом поднесенного к виску ТТ. Если душа прежнего Сереги, та, которая приказала руке поднести пистолет к виску, уже тогда отлетела, убитая тем неосуществившимся выстрелом, то новая, жившая в нем, унаследовала эту борьбу. Может быть, так.
И в этой борьбе вновь возникли вопросы, которые следовало разрешать, но невозможно было решить до конца. Однако сейчас все прежние плюсы сменились на минусы, точки на запятые, восклицательные знаки на вопросительные… Если сегодня утром ТТ мог помочь всему, то теперь, увидев крест сто лет назад умершего Панаева, которого выбросили из могилы, чтобы положить на его место трех юношей, застреленных из этого ТТ Панаевым XX века, Серега уже сомневался, положит ли конец его выстрел. Стихийно возникла Вера, или, может быть, подобие Веры. Она, эта Вера, принесла облегчение. Была лишь Вера в разверстую пропасть, страшная и безысходная Вера. С такой Верой нельзя было убивать тело, можно было лишь убить душу, во всяком случае, попытаться ее усыпить, чтобы она не болела, не ныла, не рвалась на куски.
Надо было доживать, нести крест, тянуть лямку, дожидаться того неизбежного часа, когда все будет определено, решено, взвешено… Когда это придет — неизвестно, но ты обязан ждать этого часа и не торопить его.
— Джулия, — сказал Серега у калитки, когда они собрались войти во двор, — я подумал над твоим предложением и даю окончательный ответ…
Серега набрал воздуху, своего, советского, может быть, загрязненного газами или радиоактивной пылью, но родного. Аля, немного поджав губы, смотрела на него с любопытством, которое могло вот-вот смениться иронией или даже презрением. Что она ждала? Пламенной тирады, гордой позы, старых и хорошо известных слов, которые надо было сказать? Да, пожалуй. Все его прежние слова, которых он немало наговорил, Аля помнила. Тем неожиданнее было то, что сорвалось с его губ:
— Я согласен, — произнес он отчетливо, сам удивляясь своему бесстрастию.
Серега решительно шагнул вперед, обогнал женщин, зашел в сараюшку, снял верхнюю часть скульптуры девушки, взял пистолет и патронные коробочки. После этого он торопливо, почти бегом, перебежал огород, перебрался за изгородь и, не сбавляя скорости, двинулся к реке, серой, мутной, илистой. Он взошел на мостик, откуда сбросил в омут мотоцикл, и просто уронил свой опасный груз в воду. Последний раз мелькнула перед его глазами гравировка: «Милой Тосеньке за 30-го фрица».
Самоубийство свершилось.