ФИНИШНЫЙ РЫВОК
Пятница, 3.11.1989 г.
Утро получилось как раз такое, какого Серега ожидал: похмельное и стыдное. К тому же было пять часов утра. Горели какие-то неяркие светильники, в комнате стоял жуткий духан, хоть топор вешай. Похоже, что они курили тут и пили прямо на постели. Справа и слева на него дышали перегаром помятые, в размытом макияже, женщины. Одеялом были прикрыты только ноги, все прочее, выглядевшее ничуть не аппетитно, а попросту неприятно, было наружу. Совсем уж мерзко смотрелись отстрелянные презервативы… Голова трещала, гудела, звала на помощь. Серега выбрался из-под одеяла, осторожно, чтобы не потревожить дам, слез на пол, сделал тихий шаг к валявшейся в беспорядке одежде. Как там бабы разберутся, чьи трусы, колготки и бюстгальтеры, его не волновало, главное, найти свое…
В баре-холодильнике нашлась банка с пивом, и Серега высосал ее без остатка. Жить стало лучше, жить стало веселее. Умываться? Зачем?! Бриться? Нечем! Серега потихоньку надел пальто и выскользнул за дверь. Прочь! Прочь отсюда!
Он спустился не на лифте, а по лестнице — почему-то казалось, что так быстрее. Автобусы и троллейбусы только-только выползали из своих ночных лежбищ, казались сонными и ленивыми. Серега не ждал их на еще пустых остановках, он, ежась от утреннего холода, скорым шагом шел по сверкающим под фонарями заледеневшим и хрустящим лужам. Мелькнула красная буква «М» на каком-то здании с мощными колоннами, похожем на Дворец культуры. Конечно, это было всего лишь метро, но уже открывавшееся, а раз так, то очень полезное для Сереги.
Звякнул пятак, мигнул турникет-автомат, поползла лента эскалатора. С десяточек пассажиров село в синий вагон. Метро, известное дело, всегда к вокзалу привозит. Серегин вокзал — на «Комсомольской». Электрички уже ходят. Три часа — и он дома.
Зеленый электричкин вагон был пуст, мрачновато — полутемен, а за окном вообще было темно, только изредка мелькали какие-то огоньки. Так рано ездить в электричках Сереге еще не доводилось. Обычно в электричке он читал чего-нибудь, но сегодня, садясь в поезд, ничего купить не смог. Поэтому пришлось думать и вспоминать вчерашнее, грешное, бессовестно-откровенное, сумасшедшее… Сейчас все казалось нереальным, выдуманным, на худой конец, увиденным на телеэкране. Но было, было — не отвертеться. Был бы Страшный Суд — пиши пропало. Но Серега в него не вериг, значит, нету его и быть не может. А импортное пивко, снявшее с головы стальной обруч на винтах, очень даже полезное. Сколько же вчера вылито? Не вспомнить. А руки еще чуют под ладонями гладкую теплую кожу Али и Джулии. И в ноздрях еще не выветрился их смешавшийся запах, и на зубах еще нет-нет, да попадется волосок… Нет, прочь их из головы! Уж очень все было отчаянно, дерзко, когда ноги одной обнимали его бедра, а другая корчилась от ласк его руки, или когда одна обнимает ляжками его голову, а другая седлает его, как ковбой мустанга… Дикость, дикость! И все это наяву, при свете, хоть и неярком.
Смешно! Собрались вначале строгие, обращающиеся друг к другу на «вы» люди, чувствовавшие себя в какой-то мере дипломатами. А потом пошла обычная пьянка. Более того, даже не во всякой российской компании так могут пойти дела. Уж, во всяком случае, не каждый так нажрется, как этот Серджо. А уж попади россиянин за рубеж, он десять раз подумает, стоит ли пить лишнюю рюмку. Осталось еще кое-что от прежнего воспитания! Да и на итальянок он там кидаться не будет, во-первых, лир и долларов не имеючи, это дело безнадежное, а во-вторых, опять-таки воспитание у нас такое — раз иностранка липнет, значит, завербовать хочет. Но Бог с ним, с воспитанием. Здесь-то уж общались, как подобает — расковались, даже распоясались. Начали с высот искусства, а перешли к сексу. Да уж и сексом-то назвать это стыдно. На Руси свое слово есть, хорошее и смачное: похабщина. Вот ею-то и занялись, никакое воспитание не помогло.
Все-таки легко нырнуть в грязь, а вылезти трудно. Облипаешь ею, она въедается в кожу, потом долго оттираться. Она засасывает, затягивает, ею можно захлебнуться, уйти в нее с головой и исчезнуть, утонув в трясине. Еще хорошо, что ему стыдно. Слишком часто его затягивает в грязь. Только-только показалось; что Аля для него — мечта, нечто чистое и одухотворенное, как вдруг — эта грязь от Серджо, прилипшая на него, советского Серегу. А были и до этого светлые порывы… ведь еще недавно была жива Люська Лапина, «пивная королева», «Мисс Пивняк-89». Как нежно и чисто могло все быть, если бы не те сопляки… И Галька, сидящая где-то за колючкой женской зоны, наверное, тоже могла быть сейчас чистой, точнее, очистившейся от всякой скверны, если бы он, Серега, что-то сделал для этого. А что он мог сделать? Только любить. А он любить не умеет. Теперь это совершенно ясно. Если даже половой контакт можно превратить в какой-то акт мести, как он вчера, когда лежал с Джулией. Его это вина или чья-то? И так, и эдак, может быть. Может быть, у него в генах ненависть заложена, а может, воспитание такое получил. Сейчас вон все время об образе врага вспоминают. Может, у него он сформировался? Враг — иноземец, враг — инакомыслящий, и терпеть их нельзя. Когда враг не сдается, его уничтожают. «Врагу не сдается наш гордый «Варяг». А может быть, в России вообще всегда так, чтобы у каждого поколения была своя война? Может быть, если бы у их поколения были бы не Чехословакия, Даманский и Вьетнам, где лишь немногим довелось хлебнуть лиха, а такая огромная, беспощадная, всесжигающая и испепеляющая, то и они стали бы пенить себя дороже?.. Нет, это с похмелья, надо же такое придумать. Тогда бы уже не было ничего. Снесенные города, радиоактивные поля, задымленное небо, тьма, холод, мрак и тлен. И тот, кто уцелел, лучше себя не чувствовал бы… Но и нынешнего срама, его бы тоже не было. Мертвые сраму не имут — это еще князь Святослав подметил. Не было бы всей этой суеты, возни, колготни вокруг денег, вещей, тряпок, жратвы. Никто бы не ныл оттого, что живет хуже, чем в Токио или Нью-Йорке. И городов таких бы не было. И капитализма бы не было, и социализма. А был бы первобытный коммунизм на всей земле. «Наше дело правое, мы победили».
Нет, у всякого сарказма должны быть границы. Замогильным, погребальным холодком потянуло… Смеяться не хочется — тошно. Но ведь если серьезно, если открыто, со всей искренностью… Он же, Сере га Панаев, а также Гоша и еще не один миллион нынешних сорокалетних всю жизнь готовились к войне. К настоящей, большой войне. И не партия и правительство — собственные родители их готовили. Фронтовики. Они рассказывали, они заставляли, они привили ту любовь к Красному флагу, какой ни один агитатор не привьет. Они его на Берлин несли. Этот флаг вся Европа благословляла. И казалось, что все мирное — это так, на время. Ну подумаешь, мирной профессии нет, зато в бою не подведу… Хоть и говорил Хрущев, что война вовсе не обязательно будет, тогдашние сорокалетние, крепкие еще ветераны Великой Отечественной, усмехались в усы и говорили сынкам; «Ну да, жди-ка] Чуть-чуть не доглядишь — и вдарят…» Но примешивалось и другое — желание, чтобы подольше не было этого, но в то, что война возможна, верили все и, что еще более удивительно, верили, что можно ее выиграть. А тут еще пошли удачные революции то там, то тут. Особенно всем вскружил голову Вьетнам. Когда над Сайгоном, точно по заказу, к тридцатилетию
Победы взвился красный флаг — это впечатляло. И хотя знали, что у нас «все бы хорошо, да что-то нехорошо», все-таки думали, что хорошего больше, чем плохого, и что делаем мы все в основном правильно, хотя кое-где допускаем ошибочки, недоработочки и так далее. И стареющие ветераны одобрительно кивали, только вот поругивали Леонида Ильича, что не по заслугам наградил себя орденом «Победа» и четырьмя «Золотыми Звездами», не считая одного «Серпа и Молота». Поругивали тихо, про себя. Ведь куда ни кинь, а Леонид Ильич ветеранам, прибавил какие-то льготы, стали им выдавать под каждый праздник заказы с икрой, рыбкой и хорошей колбасой. Впрочем, теперь у Серегиных ровесников все-таки и свои головы были на плечах. Брюзжали, конечно, смеялись, травили анекдотики — поскольку за них не сажали, но особенно не переживали. И видели, как важных представителей импер-держав Ильич принимал с достоинством и почетом и как его торжественно встречали в США, Франции, еще где-то, как награждали его своими и чужеземными наградами, слышали/ как разные уважаемые люди говорили о нем, как о выдающемся борце за мир и социальную справедливость… А потому, хоть и видели на трибуне едва ворочающего челюстями старого и больного человека, чувствовали — за ним сила. А силу уважают все. Даже если не любят и даже если ненавидят.
За это время Серегины ровесники не только успели вырасти, но и стать отцами взрослых детей. В частности, тех, кому пришлось воевать за Гиндукушем. Правда, им и самим пришлось повоевать: капитанами, майорами, полковниками. Конечно, многие из этих офицеров свое дело знали и труса не праздновали. Но воевать они до этого не воевали и оказались на одной ступеньке со своими необстрелянными подчиненными — сыновьями. Не было там кованых на Великой Отечественной стальных воинов, они уже либо сошли со сцены, либо сидели так высоко и далеко, что не могли поддержать дух своих внуков. Впрочем, кто его знает, могли бы они это сделать вообще… Они были рассчитаны на другую войну, на другие установки: смести с лица земли, разгромить и уничтожить, добить в собственном логове… Если бы те ребята взялись за дело, то ни тринадцатью, ни даже двадцатью тысячами погибших мы бы не отделались, а уж об «афганцах» и подумать страшно…
Светало, окошко вагона из темно-синего стало серым, мелькали оголенные деревья, мрачные построечки, жухлая трава, одинокие движущиеся фигурки людей.
Серега раньше любил смотреть в окно, видеть эту постоянно меняющуюся картину. Будь он пейзажистом или жанристом — сколько сюжетов можно было углядеть! Но Серега сейчас ничего не желал схватывать. Если бы он взялся рисовать «Вид из окна», то получилось бы угрюмое смешение бесформенных серо-черно-зелено-желто-коричневых полос и пятен, и из этой массы торчали бы кресты церквей, телевизионных антенн над крышами, телеграфных столбов. Сейчас даже смотреть туда не хотелось. Облезлый, растрепанный и разбросанный в беспорядке мир, покосившийся, словно тонущий корабль. Будто уже прошлась здесь война.
Ненависть — вот что лезло в голову. И наверняка не одному Сереге. Возможно, во всяком обществе накапливается ненависть, но тут, здесь, ее слишком много. Копилась она долго, не первый год и не первый век, разряжаясь временами в войнах и революциях, но не до конца, не совсем, не полностью. Эти взрывы сжигали в своем пламени часть горючего, но едва утихало пламя, как взрывчатые пары вновь начинали натекать, насыщать воздух. И каждый прежний взрыв был мощнее своего предшественника — вот закономерность. Не снесет ли следующий всю планету?! Навряд ли, но вот Союз Россию — снести может. Пока еще все, как было, на географической карте, но кто поручится, что через год не начнет таять это обширное красное пятно, перечеркнутое параллелями и меридианами?
Бросить мысли! Бросить все это! Но ехать еще долго…
И Серега ехал, мучился, проклиная себя, что не дождался пробуждения Али. На работе сегодня делать, в общем, нечего, можно было и остаться… Но нет, этого стыда он не выдержал бы. Уж лучше тащиться в раннем поезде, почти пустом, и отбиваться от дурных мыслей.
Около полдевятого Серега сошел с электрички на родном вокзальчике.
Домой попал быстро. Попил чаю — единственно, чего хотелось. А потом, едва сняв дареный костюм и ботинки, отправился в сараюшку — ставить точки. Вчерашний день пропал, а точек было еще так много, надо было сделать их, закончить «Мечту». Что будет потом — не важно. Главное, чтобы эта мечта выпорхнула из розово-голубого тумана в образе Али и чтобы все видели: да, он может, умеет делать такие эффекты и вкладывать в них мысли, которые не надо разжевывать и объяснять. И еще он должен доказать, что «Мечта» — выше и прекраснее «Истины» и «Откровения». Вот и все боевые задачи.
Точки, точки, точки… Розовые, голубые, розовые, голубые… Десять на погонный сантиметр, сотня на квадратный сантиметр, десять тысяч на квадратный дециметр… Час за часом, минута за минутой, секунда за секундой, микроскопические пятнышки краски заполняют тусклобелую поверхность холста, превращая ее в тот таинственный сиреневый туман, на фоне которого парит, удерживаясь на руках-крыльях, прекрасная дева-Мечта, вот-вот готовая вырваться из плоскости и упорхнуть в небо.
Серега работал без перекуров, хотя раньше никогда этого не допускал. Он даже не обедал, он только ставил эти бесконечные, убивающие своим однообразием точки. Временами они начинали сами по себе восприниматься как узоры, какие-то микроскопические крестики: либо четыре розовых лучика с голубым сердечком, либо четыре голубых лучика с розовым. Иногда они назло тянулись в линии, которых нельзя было допускать…
Это был как бы финишный рывок бегуна на длинную дистанцию. Тот самый рывок, который нельзя начать слишком рано или слишком поздно. Тот самый рывок, в котором напрягаются до сверхвозможности все силы, все органы человеческого тела. Тот самый рывок, когда душа почти отделяется от плоти и несется вперед, к той цели, которая уже близка, но еще далека.
Все ближе и ближе граница точек подходила к фигуре, все меньше оставалось незанятого точками белого фона. Точки наступали, оккупировали, захватывали пространство. Но сиреневый туман уже заливал Сереге глаза, руки слабели. К тому же под вечер кончилась краска. Точнее, кончились те цвета, которые Серега подобрал для точек. Пришлось потратить несколько минут, чтобы смешать новые. Но тут же работа понеслась дальше. Серега уже не мог и не хотел останавливаться.
Глухой ночью он поставил последнюю точку. Он не стал рассматривать свое законченное полотно. Сил не было. Их хватило только на то, чтобы выключить свет и доковылять до кровати.