ВОСКРЕСЕНЬЕ
Точнее, суббота и воскресенье, 21–22.10.1989 г.
Из клуба Серега пошел домой пешком, как-то незаметно, не прощаясь, не желая больше ни с кем говорить. Однако он уже подходил к своей улице, когда за его спиной вспыхнули автомобильные фары, а затем, пискнув тормозами, остановился «Москвич» Владика.
— Слава Богу, нагнали! — весело крикнул из-за баранки Владик. — Садись, старик, подбросим!
Пришлось сесть, потому что, кроме Владика, в машине сидели Розенфельды.
— Ну и дорожка! — вздохнул Кирилл. — Отвык я от таких…
— Сейчас подсушило, подморозило, — зевнул Серега, — а вот после дождичка…
— Ну, где твое шале? А то я уж забыл…
— Да вот оно… Тормози!
В окне светился огонек. Люська была дома, дожидалась…
— Спасибо. — Серега вылез из машины. — Не приглашаю, потому как угощать нечем…
— Понятно, — сказал Кирилл. — Мы завтра с утра — в Москву.
— Счастливого пути.
— Пишите нам, — Ольга сунула в боковой карман Серегиного плаща квадратик плотной бумаги. — Там адрес. Может, и заедете когда-нибудь.
— А со мной ты еще завтра увидишься. — Владик наскоро пожал руку и вернулся за руль. — Чао!
Люська подошла только тогда, когда «Москвич» уже укатил.
— Ктой-то? — спросила она.
— Да подвезли меня, Владик этот и еще ребята…
— А баба чья?
— Ихняя…
Люська принюхалась.
— Вроде пил что-то?
— Сто грамм…
— Ужинать будешь?
— Буду. — Есть ему не хотелось, но не мог же он Люську обижать.
Пока ел, рассказывал ей про «Вернисаж-аукцион». Та счастливо хохотала, особенно когда он описывал некоторые картины типа «Взгляда в прошлое». Однако больше всего ее поразило известие о том, что он заработал такие деньги.
— Врешь, — сказала она хрипло, и даже в горле у нее пересохло.
— Да нет, — усмехнулся Серега. — Завтра на книжку переведут.
— Уй, как здорово! — взвыла Люська. — Это ж машину можно купить! Даже «Волгу»! И комнату жилую, и видео… Елки зеленые! За одну картинку! Серенький, а ты еще намалюй! Если тебе за голую Гальку полcта тысяч отвалили, так за меня и все сто выложат! Точно! Я хоть сейчас готова!
— Вот завтра и начнем, — серьезно пообещал Панаев. И это была правда…
…Завтра наступило немного позже, чем обычно, потому что в воскресенья Серега спал долго. После завтрака, он сделал несколько набросков в карандаше, заставляя Люську менять позы. Пока что-то не выходило…
— Замерзла я! — пожаловалась эрзац-натурщица. — Топить пора в доме, сегодня уж похолодало как-никак.
Люська утеплилась, а Серега принес из сарая десяток поленьев и растопил печь. Печка быстро разогрела дом, стало даже жарко.
— Здорово! — разглядывая наброски, восхитилась Люська. — А зачем так много?
— Хреново все это. — Панаев качнул головой. — Видно, что вранье… А нужно, чтоб была правда, понятно?
— Шизанутый ты все-таки, — вздохнула Люська, — вот эта разве плоха? Была бы мужиком — ух-х…
— Во-во, — хмыкнул Серега, — этого только не хватило. Ладно, продолжаем.
Люська, по-старушечьи кряхтя, стянула платье. На сей раз Серега повесил на стену какой-то портрет и сказал:
— Во! Вообрази, что это икона, и молись. Молиться умеешь?
— He-а. В кино видела только. Уй, да это ж Сталин!
Портрет Серега снял со шкафа, где лежали стопкой фотографии и другие картинки в рамках, которые он снял со стен еще после смерти матери. Среди них был и портрет какого-то предка времен первой мировой войны, усатого, в фуражке. Серега сперва думал, что это он, а оказалось — Сталин.
— Ну и хрен с ним. Ты, главное, сделай позу, будто молишься!
Люська прыснула и сделала такую позу, что Сереге отчего-то и работать расхотелось. Еле-еле поборов беса, нарочито сурово буркнул:
— Не кривляйся. Гляди ему в глаза и руки вот так сложи. Чуть правее стань, а то и лица не видно… Стоп! Замри!
Серега быстро начиркал контур, разбросал тени и сказал:
— Одевайся. Вроде годится.
Люська, застегиваясь, поглядела из-за плеча на набросок.
— И чем же этот лучше?
— Смотри куда нужно, а не под ноги.
— А это правда, что у меня шея такая?
— Правда. Что есть, то и рисовал. Не нравится?
— Да нет, красивая уж очень. Я думала, она у меня толстая и короткая, а она наоборот…
— Тощая и длинная? — поддел Серега. — Нормальная у тебя шея. Только она у тебя не распрямлялась никогда. Привыкла вниз смотреть, на деньги, на бутылки, на штаны… А подняла голову, потянулась вверх — глядишь, и все о’кей.
— Почему это так, — задумчиво спросила Люська, присматриваясь к наброску, — вроде в зеркало сколько раз смотрелась, а не видела, что такая? Или ты уж приукрасил малость?
— Ничего не приукрасил. Все как есть.
— У меня же складки на пузе.
— Сказано тебе: это — когда гнешься. Вверх потянулась — и складки ушли. Хотя, конечно, всю твою полноту это не снимет. Только мне именно полная и нужна.
Серега унес последний набросок в мастерскую. Стоя перед холстом, прикидывал, примерялся…
«Отчего же «Истина» вышла так быстро? — размышлял Серега. — По сути, без замысла, по наитию, по озарению… Приложился, шлеп-шлеп — и готова. Импортный бизнесмен чуть с тоски не подох, когда не сумел купить… А эта, думанная-продуманная — и ни фига! Стою и сам себя боюсь. Выпить, что ли, как тогда, может, осенит? Навряд ли».
Люська вошла, посмотрела и разочарованно протянула:
— Ну-у… А я-то думала, он уж нарисовал чего-нибудь.
— Ишь ты! Какая скорая.
— Да я-то скорая! Я вон уже обед успела сготовить. Пошли, поешь, а то мозги ворочаться не будут.
Обедали. Люська готовила просто, но вкусно. Серега похваливал.
— Что же у тебя не ладится? — спросила она. — Вроде уж столько раз срисовывал!
— Как тебе сказать… Если б я портрет рисовал, так мне бы и одного наброска хватило. Но это — другое. Тут ты — не ты, а символ, понимаешь?
— И что же я символизирую? — поинтересовалась Люська.
Серега задумался. Это для Люськиного интеллекта преподнести было трудно, даже невозможно.
— Хороший ты символ, хороший…
— Люська посветлела и чмокнула его в щеку.
Серега снова вернулся в сараюшку и начал наконец-то работать. Теперь он решил зайти с другого бока, сделать то, что уже улеглось, утвердилось, впечаталось в мозг как неоспоримое. Это не стоило долгого труда. Все ложилось на холст как бы само собой, краски легко смешивались и приобретали те оттенки, которые были нужны, мазки он клал так, будто уже заранее знал, где они должны находиться. Но в центре, там, где было Главное, все еще зияло белесое пятно. Он знал: там должны быть Женщина и Распятие, но как они впишутся — Бог ведает!
Подумав хорошенько, Серега решил сделать подмалевок, прикинуть визуально, а не в уме. Получилось совсем не то, что хотел. Глаза слипались, хотелось спать. Оказалось, что на часах уже полдвенадцатого ночи. Когда пролетело время?
Войдя в дом, он неожиданно увидел Люську не в постели, а за столом. Она рассматривала какой-то листок бумаги, а на стуле был брошен Серегин плащ. Когда Серега вошел, она встрепенулась, словно застигнутая на месте преступления, но потом только вздохнула и сказала:
— Серенький, я нечаянно… Я хотела плащ почистить, а из кармана выпало…
Серега вначале увидел фотографию. Это была та самая фотография Ольгиной дочери, которую ему показывали вчера. И еще не начав читать письмо, в которое было завернуто фото, он уже понял, отчего лицо Олечки показалось ему знакомым и почему ее мать решила подарить ему это фото.
«Милый Сергей Николаевич! — писала Ольга. — Я не подозревала, что вы можете вызывать у меня какие-то иные чувства, кроме раздражения и ненависти. Тогда, в Феодосии, я пришла к фонтану Айвазовского, где вы назначили мне встречу. Я ждала несколько часов, не веря, что вы меня обманываете. Я думала, что произошло нечто ужасное, непредвиденное… Я не хотела верить, что человек, написавший на простой картонке чудесную сказку «Алые паруса», может быть подлецом и негодяем. Я не хотела сознавать себя чем-то одноразовым, вроде бумажного стаканчика или, простите за грубость, презерватива, которые выбрасывают после использования. Я не стала делать аборт, потому что очень хотела быть матерью, но не знала, насколько это трудно. Первый год мне помогала моя мама, но потом она умерла, и я осталась один на один с Олечкой. Да, я искала вас, но, конечно, не могла найти, потому что не знала даже вашей фамилии. Историю с Кириллом вы знаете, но его я ни во что не посвящала. Все хорошо, что хорошо кончается. Здесь, сейчас, когда вы стали автором шедевра, я узнала от вашего друга Смирнова достаточно много из вашей биографии. И теперь я понимаю, что ваша стихия — творчество, а не семейный уют. Если бы вы остались со мной или с Леной Смирновой, то, скорее всего, погибли бы как художник. Я счастлива, что этого не случилось. Как женщина я счастлива с Кириллом, он прекрасный отец для Олечки и, думаю, сумеет дать ей то, что не могли бы дать вы: заботу, уют и материальный достаток. Прощайте и помните, что я ни за что не осуждаю вас и не забываю тех прекрасных мгновений, которые пережит с вами. О.Р.»
— Что ж ты так ее? — спросила Люська осуждающе. — Аж слеза берет…
Серега не ответил. Он держал в руках портрет своей дочери. Да, это была его девочка. Правда, она была похожа не на него, а, скорее, на Зинку или на бабушку Антонину. Знала ли бывшая старшина-снайпер, что ее внучка будет жить за океаном и плохо говорить по-русски, считая его иностранным языком? Сейчас ей уже девять лет. И отец для нее — Кирилл Розенфельд.
— Домой я пойду сегодня, — проговорила Люська. — Извини, ладно?
Сереге стоило сказать: «Да куда ты?» — и она бы осталась. Но Серега только равнодушно кивнул, дескать, ступай. Люську это ударило больно, очень больно… Она торопливо собралась и вышла. Двигалась не торопясь, надеясь, что спохватится, выбежит, обзовет дурой, догонит, надает по мордам и вернет. Но нет! Не бежал, не догонял, не бил. На все ему было наплевать. И когда из проулка вышли Люське навстречу не то трое, не то пятеро парней, обдавая матом и перегаром, ей стало весело…
— Люсенька-а! Р-родная! — завопил кто-то из них. И завилось горе веревочкой…
А Серега все сидел и сидел, пытаясь пережить то, что узнал.
Отчего-то его потянуло в кладовку, захотелось еще раз взглянуть на старые фото, сравнить их с фотографией Олечки. Когда он вошел туда, у него возродилось старое, детское ощущение вины и грядущей расплаты. Оно жило, впитавшись в эти стены, эту пыль, покрывавшую истлевшее одеяло. Потом оно стало забываться, на какое-то время потерялось, а теперь вдруг возникло из глубин сознания и захватило всего… Он нашел фотографии Зинки, увидел еще раз обжигающее, ошеломляющее сходство, но не спешил закрыть сундук. Его потянуло взглянуть туда, в одну из картонных коробок, где на самом дне лежал пистолет ТТ.
Вот она, эта красивая, но страшная игрушка. Серега стер тряпкой смазку, еще раз прочитал монограмму: «Милой Тосеньке за 30-го фрица. 12 апреля 1945 г.». Как похожа мать на эту Олечку-американочку! И хотя на фотографии сорок пятого года молодая женщина-старшина смотрит устало, но счастье так же сияет в глазах, как у этой девчушки в Гонолулу 1988 года.
Еще раз вчитался в надпись: «…за 30-го фрица…» Всего их было тридцать два. Тридцать два, которых не дождались в Пруссии, Баварии, Мекленбурге, Саксонии, Гессене, Баден-Вюртемберге, еще где-то… Может быть, фрицем оказался и австриец из Инсбрука, и мадьяр из Секешфехервара, и румын из Ясс, и итальянец из Болоньи… А может быть, среди уложенных навечно тридцати двух попался и какой-то Ванька-бедолага, от тоски, голода и страха напяливший мундир РОА… И черт-те где, по каким городам Европы плачут теперь еще живые старухи-матери, старухи-жены, старухи-дочери, глядя на желтые от времени фотографии фрицев, Гансов, иштванов, жанов, джованни и прочих, что тлеют от Эльбы до Волги? Что там они сами наделали — вопрос другой. Кто их послал и за что с ними воевали — третий. Но пули-то в них послал не Гитлер, не Сталин, не черт с рогами, а вот эта устало и счастливо улыбающаяся девушка-старшина… И, проклиная войну, отнявшую близких людей, осиротевшую, овдовившую, проклинают в конечном счете ее — девушку Тоню, Серегину мать.
Серега повертел в руках пистолет, выдернул пустую обойму, заложил в нее патрон, другой, третий, еще, еще, еще… Больше не влезало, обойма была заполнена. Вставил магазин в рукоятку, прицелился в стоящий на полке горшок, но стрелять, конечно, не стал. «Разряжай и клади обратно», — подсказывало здравое сознание, — но кто из людей всегда поступал так, как оно подсказывало? Поэтому Панаев, закрыв сундук, пистолет, положил во внутренний карман пиджака.
Ложиться спать ему не хотелось. Он отвык за эти дни спать один. Не так уж давно — всего неделю — жил он с Люськой, а уже чего-то в доме не хватало…
И Серега решил вернуться в мастерскую, вернуться к белому пятну и мутным контурам подмалевка. И работа пошла, медленно, но уверенно, ибо там, в пыльной кладовке, над начиненной смертью стальной штуковиной и пожелтевшим фото матери родилась новая мысль, готовая тут же вылиться в цвета и оттенки, в контуры и тени… И все получилось, получилось так, будто и не было никаких сомнений, мучений и раздумий. Кто помог Серега? Бог, черт или пистолет, холодивший сердце сквозь ткань одежды?
Сделано!!!
Уже светало, когда Серега, еле переставляя ноги, вышел из сараюшки и с превеликим трудом добрел до постели. Упал и, не раздеваясь, заснул.