45. Пора невинности
Они стали любовниками в старомодном смысле и в старомодном смысле предавались любви. В их представлении предаваться любви – это целоваться в темноте под оливой после наступления комендантского часа или сидеть на скале, наблюдая в его бинокль за дельфинами. Он слишком любил ее, чтобы рисковать ее счастьем, а она, в свою очередь, была слишком благоразумна, чтобы отбросить всякую предосторожность. Снова и снова видела она страдания девушек, рожавших непредвиденного ребенка, то и дело у нее на глазах начиналось заражение крови, за которым следовала долгая мучительная смерть девочек, подвергшихся смертоносному выскабливанию вязальными крючками и проволокой. Она посещала их с отцом, а потом провожала со священником и знала, что капитан понимает – они не ложатся вместе не потому, что это не желанно, а потому, что на самом деле выбора нет.
Уворованное время они использовали как могли – делать это стало легче, когда Гюнтер Вебер организовал для Корелли мотоцикл, «позаимствованный» у вермахта в обмен на пармскую ветчину, «кьянти» и сыр «моццарелла». Официально тот был списан после ложной аварии, и Вебер просто отремонтировал его и доставил своему другу.
Пелагия впервые узнала о нем, когда во дворе раздался грохот выхлопа, затарахтел мотор, захлебнулся и наступила тишина. Кискиса вбежала в дом и спряталась под стол. Пелагия вышла и увидела на сиденье черной машины Корелли – он отплевывался пылью, с темным от грязи лицом, в летном шлеме с пучеглазыми очками. Увидев ее, он поднял очки. Она рассмеялась, потому что у него на сером от пыли, чумазом лице остались два белых круга около глаз, а губы были неестественно розовыми, словно он накрасил их помадой. Он ухмыльнулся, полагая, что она просто рада его видеть, и сказал:
– Vuole fare un giro?
Она сложила на груди руки и покачала головой.
– Я на таком никогда не ездила. Вообще-то, я и на машине не ездила и начинать не собираюсь.
– Я на таком тоже никогда не ездил, – сказал он, – но это очень просто. Ну, разве не прекрасная машина?
– У него только два колеса, он непременно будет падать. Это же очевидно. Только сумасшедший на таком поедет.
Он взглянул на нее.
– Согласен, он должен падать, но не падает. Просто он не едет всё время по прямой. Но я его раскусил. И ты только послушай!
Он сполз с мотоцикла, прыгнул на ножной стартер, дал двигателю газу, покрутил взад-вперед ручку, пока тот радостно не затарахтел.
– Только послушай! – кричал он. – Это же метроном! Под него можно мелодию вести! Вот это ритм, безукоризненно, ни такта не пропущено, никаких колебаний! Музыкальная машина! «Трах-тах-тах» и выхлоп, она поет! Ты посмотри – это «БМВ», одноцилиндровый, с вертикальным переключением передач. Никаких там тебе цепей, которые рвутся и сваливаются, а в гору тянет, как по ровному месту! Поехали, покатаемся. Так здорово! Ветер в волосах!
– Ага, все лицо в грязи! – скептически сказала Пелагия. – Ты на обезьяну похож. И потом, нас может кто-нибудь увидеть.
Капитан обдумал проблему.
– Ладно, завтра я принесу тебе шлем, защитные очки и большое кожаное пальто, и тогда тебя не узнают. Договорились?
– Нет.
Но на следующий день они встретились у поворота дороги, и Пелагия торопливо надела свою маскировку. Капитан убедился, что управлять машиной с дополнительным весом почти невозможно, и они начали с того, что завиляли и съехали на каменистую, поросшую травой обочину. Два раза они свалились без повреждений, а потом установили, что когда она сидит сзади, то должна постараться не ерзать. Она в ужасе уцепилась пальцами с побелевшими костяшками за его пояс и зарылась лицом у него между лопатками; мотоцикл грохотал под ней, и ей было и очень приятно, и беспокойно. Когда они добрались до Фискардо, она, вся дрожа, слезла с мотоцикла и поняла, что ей не терпится взобраться на него снова. Он был прав: это восхитительно – кататься на мотоцикле. Капитан был рад.
Они ездили в места, где Пелагию не знали, и туда, где никого не было. Она брала его под руку и шла рядом, прижимаясь к его плечу и все время смеясь. Она всегда будет вспоминать, что с ним она смеялась. Иногда они брали бутылку «роболы», и от этого она смеялась еще больше, хотя возвращение домой превращалось в рискованное приключение; он и трезвый-то ездил не очень прямо, и не раз они сворачивали не туда на развилке, не успев притормозить на повороте. Вот так они обнаружили разрушенный пастуший домик.
Он был таким старым, что пол просел к земле, а внутри ничего не было, кроме ржавой кастрюли и двух зеленых бутылок. Обрешетка крыши растрескалась, покосилась, и черепица опасно прогибалась. Пахло в нем мхом, жимолостью и стариковской одеждой, а между камнями, в тех местах, где давно высыпался раствор, пробивался свет. Они называли его «Casa Nostra», иногда подметали пол веником из прутьев и с радостью делили его с небольшим выводком осмотрительных летучих мышей и тремя семействами ласточек. В этом тайном домике они расстилали коврик и лежали, обнимаясь, целуясь и разговаривая, а капитан время от времени играл на своей мандолине.
Он исполнял ей – обычно в мелодраматическом ироничном стиле – сентиментальные песни забытых времен; он понимал, что голос у него не сильный, и просто хотел рассмешить ее:
Alma del core, spirito dell'alma
Sempre constante, t'adorero
Saro contento nel mio tormento
Se quel bel labro baciar potro…
Когда от вина ей становилось фривольно и легко, он пел:
Danza, danza fanciulla, al mio cantar;
Danza, danza, fanciulla gentile, al mio cantar.
Gira legera, sotile al suone, al suone del ondo del mar…
И в самом деле, издали доносился шум моря, а Пелагия комически вальсировала по избушке, выделывая пируэты и хихикая, призывно надувала губки, изображая военных шлюх, которых так часто видела, корчила рожицы и посылала воздушные поцелуи солдатам, с грохотом проносившимся мимо на грузовике.
Временами Корелли охватывала грусть, он становился сентиментальным, размышляя над извечной невозможностью их преданной любви, и его светлый тенорок наполнялся трагическим звучанием, от которого подкатывали слезы – если не к глазам Пелагии, то к его собственным. Это было «время плакать», и он пел «Donna non vidi mai…» не потому, что она была печальной – такой она не была, – но оттого, что это пелось «анданте ленто» и здесь был простор для максимального выражения «con anima» в припеве «Manon Lescaut me chiamo». Все их любовные разговоры начинались словами «после войны».
«После войны, когда поженимся, мы будем жить в Италии? Там есть чудесные места. Отец считает, что мне там не понравится, но мне понравится. Пока я с тобой. После войны, если у нас будет девочка, мы сможем назвать ее Лемони? После войны, если у нас родится сын, мы должны будем назвать его Яннис. После войны я буду говорить с детьми по-гречески, а ты можешь говорить с ними на итальянском, и так они вырастут двуязычными. После войны я напишу концерт и посвящу его тебе. После войны я выучусь на доктора, и мне безразлично, что женщин не допускают, я всё равно это сделаю. После войны я получу работу в женском монастыре, как Вивальди, буду учить музыке и все девочки влюбятся в меня, а ты будешь ревновать. После войны давай поедем в Америку, у меня родственники в Чикаго. После войны мы не будем воспитывать наших детей в какой-то религии, они сами решат, когда повзрослеют. После войны у нас будет свой мотоцикл, и мы поедем по всей Европе, ты сможешь давать концерты в гостиницах, и на это мы будем жить, а я начну писать стихи. После войны я достану мандолу, чтобы играть музыку Для альта. После войны я буду любить тебя, после войны я буду любить тебя, я буду любить тебя бесконечно – после войны».