24. Весьма нелюбезная капитуляция
Я прибыл на Кефалонию только в середине мая – меня перевели туда, в 33-й артиллерийский полк дивизии «Акви», только потому, что раненая нога делала меня не годным ни к чему, кроме несения гарнизонной службы. К тому времени я настолько разочаровался в армии, что отправился бы куда угодно, где жизнь была бы спокойной, а я бы мог предаваться воспоминаниям и бередить свои раны. На меня накатило нечто вроде сильнейшей депрессии – она охватывает солдат, которые поняли, что они, до предела расходуя силы, истощая свое мужество и здравомыслие, пока не станет ясно, что внутри уже ничего нет, сражались не на той стороне; и правда – я чувствовал, что голова моя пуста, а в груди – вакуум. Я все еще был нем от горя после гибели Франческо, меня по-прежнему оглушала собственная тупость: я так и не смог догадаться, что мои мечты о превращении порока в преимущество росли из глупой самонадеянности; это правда – любовь к Франческо вдохновляла меня на великие дела, но я забыл о том, что его могут убить. Я вошел в войну романтиком, а вышел одиноким, подавленным и обреченным. На ум приходит выражение «с разбитым сердцем», но его недостаточно, чтобы выразить, как бывает, когда полностью разбиты и тело, и душа. Я понимал, что хочу спастись бегством (я завидовал нашим солдатам в Югославии, перешедшим на сторону противника и вступившим в дивизию «Гарибальди»), но ведь это невозможно – убежать от тех чудищ, что сидят глубоко и пожирают тебя изнутри; и есть только два пути одолеть их – бороться с ними, как Иаков со своим ангелом и Геркулес со своими змеями, или не обращать на них внимания, пока они сами не сдадутся и исчезнут. Я выбрал последнее, и это оказалось легче с помощью маленького чуда по имени капитан Антонио Корелли. Он стал для меня источником веры в хорошее, чистым ключом, своего рода святым, в котором нет и следа отталкивающего благочестия, – таким святым, что к соблазну относится как к своей игрушке, а не противнику; но при этом он оставался человеком чести, поскольку не представлял себе иного.
Впервые я встретил его в лагере под Аргостоли – квартирмейстеры тогда еще не организовали постой у местных жителей. Стояла середина весны, когда остров в самом расцвете своей безмятежности и красоты. В начале года бывают сильные штормы, потом может наступить совершенно невыносимая жара, но весной всё благоухает, по ночам дует легкий ветерок и идет мягкий дождик, в самых невероятных местах распускаются дикие цветы. Казалось, после мучений на войне я сошел с лодки на берег Аркадии; покой настолько ошеломлял, что хотелось плакать, благодарить, и верилось в него с трудом. То был остров, где физически невозможно оставаться мрачным, где злые чувства существовать не могут. К тому времени, как я прибыл, дивизия «Акви» уже сдалась его чарам, утонула в его подушках, прикрыла глаза и погрузилась в нежную дрему. Мы забыли, что мы – солдаты.
В первую очередь меня поразил до боли прозрачный свет. Наверное, было бы смешно утверждать, что у воздуха Кефалонии нет плотности, но свет настолько прозрачен, настолько чист, что на какое-то время слепнешь, – он оглушает, но неприятных ощущений нет. Два-три дня я ходил прищурившись. Оказалось, ночь на Кефалонии наступает без вмешательства сумерек, а когда собирается дождь, свет становится подобен перламутру. После дождя остров пахнет соснами, теплой землей и темным морем.
Второе, что довольно странным образом поразило меня, – неправдоподобные размеры и древность оливковых деревьев. Почерневшие, шишковатые, изогнутые и крепкие, они заставляли меня ощущать себя мотыльком-однодневкой, словно тысячи раз видели людей, подобных нам, и наблюдали за их уходом. Они обладали терпеливым всеведением. В Италии мы спиливаем старые деревья и сажаем молодые, а здесь можно было положить руку на эту древнюю кору, взглянуть на клочок неба, сверкающий сквозь полог листвы, и ощутить себя песчинкой от мысли, что другие наверняка делали то же самое, под этим же самым деревом за тысячелетие до тебя. Греки, поколение за поколением, сохраняют их живыми, заботливо подрезают, и деревья, видимо, привыкают к семье, как дом или овечье стадо.
Третьим меня поразило спокойное, решительное чувство собственного достоинства островитян, и я видел, что на других солдат это произвело впечатление тоже. Многие наши парни были буйными и неотесанными типами, каких можно найти в любой армии, – та разновидность преступников, что с инстинктивной прозорливостью отыскивает себе узаконенную возможность быть подонками; некоторые в пьяном виде были достаточно подлы, чтобы вести себя так, будто оккупация дала им право помыкать населением. Но дело в том, что островитяне с самого начала дали ясно понять, что не потерпят подобного вздора, независимо от того, есть у нас оружие или нет. По счастью, офицеры дивизии были людьми благородными, и если бы не это, я совершенно уверен, что островитяне вскоре бы взбунтовались, как это очень быстро произошло в районах, оккупированных немцами.
О чувстве гордости этого народа можно судить по тому, что произошло, когда мы потребовали капитуляции. Услышал я эту историю от капитана Корелли. В рассказах он был склонен к театральному преувеличению, всё касавшееся его выглядело оригинальным, он всегда поднимался над обстоятельствами, ценя в событии степень забавности и иронично пренебрегая соответствием действительности. Он вообще смотрел на жизнь, иронично приподняв бровь, и в нем совсем не было этакого ранимого самолюбия, что не позволяет человеку пошутить над собой. Некоторые считали его немного не в себе, но я видел в нем человека, настолько любящего жизнь, что ему не важно, какое он производит впечатление. Он обожал детей, и я видел, как он поцеловал в маковку маленькую девочку и закружил ее на руках, пока вся батарея стояла по стойке «смирно», ожидая его проверки; ему нравилось смешить хорошеньких женщин, щелкая каблуками и отдавая им честь с такой законченной воинской четкостью, что выходила насмешка над всем военным. При этом генералу Гандину он отдавал честь настолько небрежно, что это граничило с дерзостью, так что вы понимаете, какой это был человек.
Впервые я встретился с ним в отхожем месте лагеря. У его батареи был нужник, известный под именем «Ла Скала»: капитан организовал оперный кружок, что совместно испражнялся там каждое утро в одно и то же время, сидя рядком на деревянном помосте со спущенными штанами. У него было два баритона, три тенора, бас и альт, подвергавшийся многочисленным насмешкам из-за необходимости петь все женские партии; а суть была в том, что каждый должен был выдать говешку или пустить голубка во время крещендо, пока этого не было слышно за пением. Таким образом, недостойность совместного справления нужды сводилась к минимуму, а весь лагерь начинал день, мурлыкая воодушевляющую мелодию, звучавшую у всех в головах. Мое первое знакомство с «Ла Скала» произошло так: в 7.30 утра я услышал «Хор недовольных», который сопровождали весьма раскатистые и звонкие литавры. Естественно, я не мог устоять и пошел разузнать, в чем дело. Я приблизился к месту, отгороженному брезентом, на котором мазками чего-то белого было выведено «Ла Скала». Из-за брезента несло отвратительной вонью, но я вошел и увидел ряд испражнявшихся со своих насестов солдат с багровыми лицами – они заливались от всей души и стучали ложками по стальным каскам. Я был и смущен, и изумлен, особенно заметив сидевшего среди солдат офицера, который безмятежно дирижировал концертом, зажав в правой руке перышко. Обычно офицеру в форме отдается честь, особенно – если он в фуражке. Я же отдал честь поспешно и поскорее ретировался; я не знал, по какому уставу приветствовать офицера в форме, с приспущенными штанами, во время строевого учения, состоящего из хоровой дефекации на оккупированной территории.
Впоследствии я тоже присоединился к оперному кружку, оказавшись «добровольно призванным» капитаном после того, как он услышал мое пение при чистке ботинок и понял, что я – еще один баритон. Он вручил мне лист бумаги, стянутый с доски приказов самого генерала Гандина. На нем значилось:
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО
По приказу штаба Supergreccia бомбардир Карло Пьеро Гуэрсио должен явиться для исполнения оперативных обязанностей по любой малейшей прихоти капитана Антонио Корелли из 33-го артиллерийского полка дивизии «Акви».
Должностные обязанности:
1. Все призванные к несению регулярных музыкальных тягот будут принуждены к игре на музыкальных инструментах (ложках, касках, расческе с бумагой и т. д.).
2. Любой упорно не берущий высокие ноты будет кастрирован, его яйца пожертвованы на благотворительные цели.
3. Любой утверждающий, что Доницетти лучше Верди, будет наряжен женщиной, подвергнут открытому осмеянию перед строем батареи и орудий, принужден носить на голове кухонный котелок, а в исключительных случаях от него будет требоваться исполнение «Фуникули, Фуникуля» или любой другой песни о железных дорогах, какую капитан Антонио Корелли время от времени сочтет подходящей.
4. Все aficionado Вагнера будут безоговорочно расстреляны без суда и возможности обжалования.
5. Пьянство должно быть обязательным только в тех случаях, когда выпивку покупает не капитан Антонио Корелли.
Подписано: генерал Веккьярелли, Главнокомандующий контингента войск в Греции, от имени Его Величества Короля Виктора Эммануэля.
История капитана о капитуляции Кефалонии была такой: во время высадки командующий состав отправился к аргостолииской ратуше, чтобы принять сдачу городских властей.
Они остановились на улице с отделением вооруженных солдат и послали требование о передаче здания и полномочий. Назад приходит послание, где говорится просто: «Va fanculo». Наши офицеры в шоке – просто оцепенели. Это же не язык дипломатии и вообще едва ли адекватная реакция тех, кто должен корчиться под сапогом завоевателя. Они посылают еще одно сообщение, угрожая штурмом здания. Обратно приходит записка, заявляющая, что любой итальянец, требующий капитуляции, будет немедленно застрелен. Еще большее оцепенение, усугубленное неуверенностью: а есть ли, на самом деле, у тех, внутри, оружие. Офицеры в замешательстве: что, если местные власти действительно могут выдержать осаду? Посылают еще одну депешу, в которой требуют разъяснений, и назад приходит ответ: «Раз вы не знаете, что означает «пошел на…», заходите, мы вам покажем». «О, черт!» – говорят офицеры, стоя на солнцепеке. Задержка уже около получаса, замешательство растет, а из здания приходит еще одна записка: «Мы категорически отказываемся сдаваться нации, которую мы наголову разбили, и требуем права сдаться немецкому офицеру высокого ранга». В конце концов, с Занта, с Корфу или еще откуда-то доставляется самолетом немецкий офицер, власти победоносно выходят из ратуши, нанеся нам оскорбление и подавив нас в первый же день нашей оккупации.
Так мне это рассказывал Корелли, и я уверен, что в некоторых деталях события несколько приукрашены. Но правда то, что власти наотрез отказались сдаваться нам, и в конечном счете, действительно пришлось доставлять самолетом немца. Корелли находил эту историю невероятно забавной и любил снова и снова рассказывать ее, увеличивая количество посланий и оскорблений, а все остальные сидели и слушали с горящими ушами.
Мне кажется, Корелли считал это настолько смешным из-за того, что всерьез относился лишь к музыке, – пока не встретил Пелагию. А я – я полюбил его так же сильно, как любил Франческо, но совершенно по-другому. Он был подобен одной из тех питающихся гнилью орхидей, что способны сотворить чудо гармонии, распустившись даже на куче дерьма, на черепах и костях. Винтовка его ржавела, он даже терял ее пару раз – но он выигрывал битвы, не вооруженный ничем, кроме мандолины.