Книга: Мандолина капитана Корелли
Назад: 21. Первый пациент Пелагии
Дальше: 23. 30 апреля 1941 года

22. Мандрас за пеленой

Они говорят про меня, будто меня здесь нет, – Пелагия, доктор и мать. Они говорят обо мне, словно я – дряхлая развалина или без сознания, будто я – беспамятное тело. Я слишком устал и отчаялся, чтобы сопротивляться унижению. Пелагия видела меня голым, а мать моет меня, как грудного ребенка; меня мажут мазями и притираниями, жгучими, успокаивающими и вонючими, словно я какая-то мебель, которую натирают маслом и воском, заделывают червоточины, набивают и чинят ее подушки. Мать проверяет мои испражнения и говорит о них с моей обрученной, меня кормят с ложечки, потому что у них не хватает терпения смотреть, как я борюсь с трясущимися руками, а я спрашиваю себя: можно ли считать, что я хоть в каком-то смысле существую.
Видимо, нет. Всё стало сном. Между мной и ими пелена, они – тени, а я – мертвец, и эта пелена, наверное, – саван, от которого меркнет свет и туманится зрение. Я был на войне, и теперь между мной и теми, кто не был на ней, – пропасть; что они могут знать? С тех пор, как я повстречался со смертью, видел смерть на каждой горной тропе, разговаривал со смертью во сне, я понял, что смерть не враг, а брат. Смерть – красивый обнаженный мужчина, как Аполлон, и ему не нравятся увядающие от старости. Смерть – любит совершенное, молодых и красивых, хочет гладить наши волосы и ласкать жилы, что крепят к костям наши мускулы. Смерть делает всё возможное, чтобы встретиться с нами, наши лица радуют ему душу, он стоит на нашем пути, бросая нам вызов, потому что ему нравится чистый, справедливый бой, а после боя ему приятно дружески помочь нам, потрепать по плечу и заставить посмеяться над мелочностью и глупостью живущих. Когда битва заканчивается, он бродит среди мертвых, поднимая их, увенчивая лаврами чело самых миловидных, и собирает их всех вместе, как своих детей, и уводит пить вино со вкусом меда; он дает им такое чувство соразмерности, какого у них никогда не было при жизни.
Но меня он не взял, и я не знаю, почему. Наверняка, я был достаточно храбрым. Я никогда не уклонялся от опасности – даже когда тело мое уже было разрушено. Думаю, я остался в живых потому, что наши командиры были очень умны; полагаю, я остался в живых оттого, что Смерть любит итальянцев. Он подговаривал их выдвигаться на позиции и располагать их в ряд в тех точках, где мы были наиболее сильны, и мы косили их, как пшеницу. А наши генералы заставляли нас обходить их с флангов, переигрывать в маневре, ставить засады, исчезать и появляться. Наши генералы создавали трудности для Смерти, и поэтому вместо того, чтобы поразить меня пулями, он за несколько месяцев сгноил мое тело настолько, что другим отпустил бы на это лет шестьдесят. Холод, грязь, паразиты, голод, горе, страх, бураны с льдинками острее стекла, дождь, такой плотный, что в нем могут плавать рыбы, – все это не имеет смысла объяснять, потому что гражданский даже представить этого не сможет.
Знаете, что меня поддерживало? Пелагия и ощущение красоты. Пелагия означала для меня дом. Понимаете, я сражался не за Грецию, я сражался за дом. Я преодолевал всё это, думая о том, что смогу вернуться. К несчастью, моя мечта о Пелагии была лучше самой Пелагии. Я ведь вижу и слышу, что ей противен ее вернувшийся герой, и еще до того, как ушел, я понимал, что недостаточно хорош для нее. Это значит, если она и любит меня, то снисходит, совершает жертву, и это невыносимо, потому что заставляет меня ее ненавидеть, а себя презирать. Я снова уйду, когда поправлюсь, чтобы вновь обладать мечтой о Пелагии и любить ее без горечи, как я любил ее в тех горах, когда воевал за нее и за мысль о доме, и когда вернусь, я буду другим, я буду новым, потому что на этот раз точно удостоверюсь, что совершил что-то настолько великое, что даже королева будет умолять меня взять ее в невесты. Не знаю, что это будет, но это должны быть слава и одно из чудес света – они окутают меня, роскошные и великолепные, как сокровища святого.
Я должен снова уйти и потому, что самое главное: мне нельзя было идти домой. Я пошел, оттого что выпала возможность, потому что пойти домой – это как ледяная вода после проведенного в море дня, в августе, без единого ветерка. Мне нужно было окунуться в шелест олив, звяканье козьих колокольцев, стрекот сверчков, вкус ромолы, запах соли. Мне нужно было набраться сил, постоять босиком на земле, откуда я произошел, только и всего.
Дело в том, что мою часть немцы уничтожили у горы Олимп. Уцелел я один, и когда сидел там среди тел моих друзей, мне было видение Пелагии. Говорят, это недоедание и сильное напряжение вызывают подобные вещи, но для меня все было так, будто она стоит передо мной и улыбается. Если бы она не сделала этого, я бы отправился в другую часть и воевал бы с немцами до самых Фермопил, но тут я вдруг понял, что мне нужно добраться до дома, хоть я и не знал, куда идти. Я поискал среди убитых и нашел ботинки получше, подошвы у них отставали, но они были лучше моих. Я надел их и пошел на юго-запад.
Каждый вечер я замечал, где садится солнце, а утром – где оно встает. Я делил полукруг, выбирал ориентир и шел. В полдень я сверялся, что иду слева от солнца. На дороге царил хаос отступления – подыхающие ослы, брошенные машины, ранцы и оружие, жертвы пикирующих бомбардировщиков; и так я шел через страну по бескрайним диким просторам, из которых, я знаю теперь, состоит большая часть Греции. Вначале встречались колючие заросли и карликовые деревья с уже лопавшимися почками, но где-то за Элассоном начался подъем, и там – безлюдная, заросшая соснами глушь, теснины, водопады, ущелья. Край ястребов и летучих мышей. Там были топи, полные торфянистой воды, и дикие цветы, горные склоны, скользкие от сланца и щебня, и козьи тропы, вдруг необъяснимо обрывавшиеся на краю пропасти. Ботинки, что я взял, развалились, и вот тогда я намотал на ноги бинты. По ночам, когда я мерз в пещерах, Пелагия лежала рядом со мной, а утром шла передо мной на юг. Я видел, как у нее на бедрах колышутся юбки, я видел, как она наклоняется, чтобы сорвать цветок, а когда я падал, она улыбалась и поджидала меня.
В тех краях есть медведи, там водятся дикие собаки, а может, это волки, там рыси и олени. Бывали моменты, когда я зубами рвал сырое мясо брошенной добычи, а раз орел выронил голубя к моим ногам и камнем упал за ним, так что когтями оцарапал мне руки, когда я кинулся за его жертвой. Еще в этих заброшенных местах живут люди, – люди, что как животные. У некоторых светлые волосы, а понять их невозможно – так странно они говорят. Они живут в маленьких домиках, сложенных из камня или построенных из дерева, одеты в лохмотья и питаются жутким варевом из мяса и корней, что готовят в древних горшках, у которых трещины замазаны грязью. Эти люди бросались в меня камнями, но когда я встал на колени и показал пальцем на рот, они отвели меня и ласково накормили, как ребенка. Один из них дал мне это одеяние из шкур.
Пока я шел, мне стало казаться, что тело мое разваливается на части, а я схожу с ума. Я больше не знал, что в точности происходит. Я видел не только Пелагию, но и угрожавших мне странных чудищ с утробами, ощерившимися рядами зубов. В одном месте я проходил водопад – такой высокий, что он обрушивался с ревом моря во время дикого шторма. Он падал в водоворот, где вода кружилась и вертелась, заглатывая все, что попадает в нее, и другого пути на юго-запад, кроме как переплыть его, у меня не было. Слева возвышался утес, так сильно выдававшийся вперед, что никто не смог бы взобраться по нему, даже коза, и мне казалось: там наверху – трехголовое существо, что собирается сожрать меня. Я стоял без единой мысли в голове, разрываясь между влекущим меня к дому отчаянием и страхом перед водоворотом и чудищем. Я увидел, как Пелагия пошла вперед, казалось, прямо по воде, как Господь наш, и понял, что под водой в основании утеса есть уступ, и я перешел так легко, словно пробирался вброд к лодке на отмелях ассосского залива.
Когда я сообразил, что схожу с ума, и понял, что мне нужно сделать остановку хотя бы на день, я подошел к сложенной из камня лачуге в лесу – там, где начинался подъем к подножию горы и сосновые иглы укрывали землю, как мягкое и толстое одеяло. Внутри никого не было, и я не мог точно сказать, обитаема она или нет. Но вошел, улегся у стены и уснул, хотя мне снилось, что я попал под обстрел.
Проснулся я оттого, что кто-то толкал меня ногой. Увидев, что это – старая карга, я подумал, что мне, наверное, просто снится еще один сон, но то был не сон. Она была маленькая и ссохшаяся, с несколькими прядками волос, завязанными на затылке. Спина согнутая и кривая, одежда в лохмотьях, ввалившиеся щеки и заострившийся подбородок, потому что во рту у нее не осталось ни одного зуба.
Как-нибудь, когда у меня будут силы, чтобы говорить, я расскажу эту историю в кофейне, посмешить ребят, поскольку дело в том, что я приглянулся этому старому пугалу. Забыл сказать, у нее был только один глаз. Другой закрылся и сморщился.
Она знала только одно слово – «Цирцея». Наверное, это было ее имя, она все время указывала на себя и произносила его, и мне пришлось сказать «Мандрас» и показать на себя; а голос у нее был – как карканье ворона. Каждый раз при виде меня ее единственный глаз вспыхивал, и она кормила меня мясом свиней, стадо которых держала в дубовом леске, чтобы они питались желудями. Она внушала страх и отвращение, но я понимал, что она – простая душа, которой Бог дал доброе сердце.
В третью ночь моего пребывания там я спал спокойнее, чем за многие месяцы, и оттого, что тело мое, благодаря свинине, выздоравливало, я видел во сне не бомбы и трупы, а Пелагию. Во сне она нетерпеливо хмурилась от моей задержки, и впервые за все мои видения я подбежал и поцеловал ее. Она таяла в моих руках и отвечала мне страстью, и вскоре мы оба катались по лесному ковру. Она прижала меня к себе, руки ее скользили по моему телу, воспламеняя меня, и губы у нее были горячими, как огонь. Она кусала мои губы и извивалась, а я сорвал с нее одежду, чтобы руки мои познали ее груди и бедра, и, дрожа от дуновения Диониса, вошел в нее. И тут же почувствовал волну в чреслах, и в этот высший момент моего содрогания проснулся.
Подо мной с прикрытым в экстазе единственным сумасшедшим глазом корчилась, стонала и каркала древняя мегера. Ошеломленный, в смятении, секунду я лежал на ней, а затем с криком ужаса и ярости вскочил на ноги, потому что понял: она в образе Пелагии прокралась под мои шкуры и соблазнила меня. «Ведьма! Ведьма!» – кричал я, пиная ее, а она, прикрываясь, села с болтающимся у пояса выменем, и язвы на теле ее сочились, как и у меня. Она размахивала руками и верещала, словно птичка, которую кошка держит в зубах, и вот тут я понял, что безумны и мы оба, и само мироздание. Запрокинув голову, я захохотал. Я потерял свою невинность со старой, ненавистной, одинокой каргой, и то была всего лишь маленькая часть пути, на котором Бог отвернул от нас лик свой и предал всех нас злобе и изменчивости тьмы. Мир выглядел по-прежнему, но под его оболочкой прорвались нарывы. Я снова лег рядом с ней, и так мы проспали вдвоем до утра. Я понял, что мы, люди, не виноваты.
Она старалась удержать меня, валяясь у меня в ногах, рыдая и вопя, цепляясь за мои колени. Мне было жаль ее, но, помнится, я думал, что раз ничто больше не имеет значения, не важно, если и она разделит страдание, бурей охватившее мир и приведшее к полному его разорению.
Я добрался до Триккалы и упросил подвезти меня на грузовике, возвращавшемся с фронта с грузом раненых. Водитель взглянул на мои окровавленные ноги, клочья обмундирования и согласился, решив, что я тоже раненый; таким образом, я занял место кого-то умершего. В Липсоне я подъехал на другом грузовике через Агиос-Николаос до Арты и Превезы, а оттуда легко было добраться до Левкаса со знакомым рыбаком, забиравшим на остров почту. На лодке еще одного рыбака я доплыл до Итаки, и с третьим – до дома. От Сами до дома Пелагии я шел пешком.
И, придя, получил вот это – ужас, сравнимый с моим, когда я увидел старуху в лесу. А узнал меня только маленький бессловесный зверек, Кискиса. После столь долгих мечтаний, длительных боев и скитаний, когда Пелагия была моим светочем, разочарование загасило во мне пламя, и усталость опустилась на меня, подобно туману, что скрывает лодку в октябре в Зантском проливе. Я закрыл глаза и погрузился в полумрак, как души умерших.
Я говорил, что это Пелагия и ощущение красоты довели меня до дома, но ничего не рассказал об этом ощущении прекрасного. Однажды в декабре, у Медзовонского перевала, когда не было ни облачка и стоял двадцатиградусный мороз, итальянцы запустили осветительную ракету. Она взорвалась каскадом сверкающего голубого света на фоне полной луны, и искры в медленном движении сносило к земле, как души неторопливых ангелов. Пока парило, ярко сверкая, это маленькое магниевое солнце, черные сосны выступили из своего благопристойного полумрака, будто до этого были скрыты, подобно девственницам, вуалью, но теперь решили, чтобы на небесах увидели, какие они. Сугробы снега мерцали белизной абсолютной непорочности льда, печально кашлял миномет, кричала сова. Впервые в жизни я физически ощутил дрожь от чего-то иного, нежели холод; мир сбросил кожу и возник как энергия и свет.
Я хочу поправиться, чтобы суметь вернуться на фронт и, может быть, испытать – еще хоть раз – то чистое мгновенье, когда в орудии войны я увидел лик Красоты.
Назад: 21. Первый пациент Пелагии
Дальше: 23. 30 апреля 1941 года