18. Продолжение литературных мук доктора Янниса
Доктор Яннис сидел за столом и пристально смотрел в окно поверх горы. Он постукивал ручкой по выскобленной, стертой поверхности и размышлял, что пора бы уже собрать сумку и навестить козье стадо Алекоса. Он обругал себя. Собрался писать о нашествии на остров венецианцев, и вот, пожалуйста, – думал о козах. Казалось, внутри сидит злой дух, замысливший не дать ему закончить литературные труды, забивающий ерундой голову и мешающий жить. Дух нарушал ход его мыслей нелогичными вопросами: почему козы отказываются есть из ведра на полу, если совершенно спокойно питаются насаждениями, растущими на земле? Почему ведро приходится подвешивать на обруче? Почему козьи копыта отрастают весной так быстро, что их приходится подрезать? Почему природа привнесла в свой замысел этот любопытный недостаток? Когда коза не стала овцой, и наоборот? Почему они – такие чуткие животные и одновременно – такие беспредельно тупые, как поэты и художники? Но как бы то ни было, мысль о подъеме на гору Энос для осмотра Алекосовых коз утомляла ноги еще до первого шага.
Он взял ручку, и ему пришла на ум строка из Гомера: «Ничто так ни хорошо и ни мило, как муж и жена в своем доме, пребывающие вместе в единении разума и нрава». Но к чему сейчас эта мысль? Какое она имеет отношение к венецианцам? Он немного подумал о своей обожаемой жене, которую так ужасно потерял, а потом понял, что думает о Пелагии и Мандрасе.
С тех самых пор, как тот столь внезапно уехал, доктор наблюдал, как его дочь проходит через душевные муки, и все они казались совершенно нездоровыми и тревожными. Вначале ее охватил вихрь паники и беспокойства, затем она чуть не утонула в океане слез. Бури уступили место дням зловещего нервического спокойствия: она сидела на улице у стены, будто ожидая, что он подойдет сейчас к повороту дороги, где его подстрелил Велисарий. Даже когда наступили холода, ее можно было видеть там с Кискисой – куница свернулась у нее на коленях, а она гладила зверька по мягким ушкам. Однажды она сидела там, даже когда шел снег. Потом она стала молча оставаться с ним в комнате, ее руки неподвижно лежали на коленях, а по щекам тихо скатывались слезы, одна за другой. То она вдруг становилась неестественно оживленной и принималась яростно шить покрывало для своей супружеской постели, но затем совершенно неожиданно вскакивала, швыряла работу на пол, пинала и начинала свирепо распускать сделанное, доходя чуть ли не до неистовства.
День проходил заднем, и стало ясно, что Мандрас не только не написал, но и не напишет. Внимательно наблюдая за лицом дочери, доктор видел, что ей становится очень горько, словно она все увереннее приходит к заключению, что Мандрас мог и не любить ее. Она поддалась апатии, и доктор диагностировал явные признаки депрессии. Нарушив вековой обычай, он начал заставлять ее ходить с ним к больным; он видел, что она то увлечена веселой болтовней, а в следующую минуту она Уже погружается в глубокое молчание. «Неприятности лечатся сном», – говорил он себе, отправляя ее в постель пораньше и давая поспать по утрам. Он посылал ее с невероятными поручениями в немыслимо отдаленные места, чтобы удостовериться, что физическая усталость станет профилактикой против неизбежной бессонницы юных и несчастных, и считал необходимым рассказывать ей самые смешные истории, какие мог припомнить из тех времен, когда слушал говорливых собеседников в кофейне и в корабельных кают-компаниях. Он проницательно понял – состояние души Пелагии таково, что она считает и логичным, и непременным быть печальной, бездеятельной и отстраненной, и счел обязательным для себя не только смешить ее против желания, но и провоцировать у нее приступы ярости. Он упорно брал из кухни оливковое масло – лечить экзему, и намеренно забывал ставить его на место, считая триумфом психологической науки, когда от гнева Пелагия молотила кулаками по его груди, а он удерживал ее, обхватив за плечи.
Как ни странно, его потрясло, когда лечение стало срабатывать, и он счел возвращение ее обычного веселого спокойствия знаком того, что она вполне избавилась от страсти к Мандрасу. С одной стороны, он был бы этому рад, поскольку не был твердо уверен, что Мандрас станет хорошим мужем, но с другой стороны, Пелагия уже была помолвлена, и расторжение помолвки стало бы огромным стыдом и позором. Ему вдруг пришло в голову, что, вполне возможно, все закончится тем, что Пелагия выйдет замуж из обязанности перед человеком, которого больше не любит. Доктор поймал себя на том, что виновато надеется: Мандрас не уцелеет на войне, – и это натолкнуло его на неуютное подозрение, что он сам – не такой уж хороший человек, каким, заблуждаясь, всегда себя считал.
Все это было довольно неприятно, но война вызвала и целый ряд затруднений, которые нельзя было предвидеть. Он еще мог примириться с нехваткой таких медикаментов, как йод и каламиновые примочки, – у них имелись заменители, действовавшие точно так же, – но после начала войны перестали поставлять борную кислоту: это специфическое вещество добывалось из вулканических испарений Тосканы и служило лучшим из известных ему средств для лечения инфекций пузыря и загрязненности мочи. Что гораздо хуже – отмечались случаи сифилиса, для которых требовались висмут, ртуть и «новарсенобензол». Инъекции последнего необходимо было делать раз в неделю на протяжении двенадцати недель, а все поставки, без сомнения, уходили на фронт. Он проклинал единственного извращенца, который первым подцепил эту болезнь, совокупившись с ламой, а также испанских скотов, принесших ее сюда из Нового Света после разнузданной череды изнасилований на порабощенных ими территориях.
По счастью, возбуждение, вызванное войной, уменьшило число тех, кто надумывал себе болезни, но тем не менее, то и дело приходилось прибегать к своей медицинской энциклопедии, чтобы узнать, как обходиться без всех этих препаратов, на которые он всегда полагался. Он нашел этот «Домашний доктор, полный курс в кратком изложении» (два массивных тома, с перекрестными ссылками, пятнадцать сотен страниц, включающих все – от отравления трупным ядом до косметологических советов по уходу за бровями и их выщипыванию) в порту Лондона и даже выучил английский, чтобы понимать написанное. Он вызубрил его от корки до корки с большей восторженностью и самоотверженностью, чем мусульманин изучает Коран, чтобы стать хафизом. Но все-таки выученное помнилось теперь несколько меньше, поскольку регулярно приходилось пользоваться лишь некоторыми разделами, и он пришел к пониманию, что большая часть недомоганий проходит сама по себе, невзирая ни на какое вмешательство врача. Главное – появиться и делать важный вид при ритуале осмотра. Большинство экзотических и захватывающих недугов, про которые он читал с такой болезненной любознательностью, никогда не могло возникнуть на его части острова, и он осознал, что если отец Арсений – врачеватель души, сам он – несколько больше, чем просто врачеватель тела. Казалось, большинство действительно интересных заболеваний случается у животных, и ему всегда доставляло громадное наслаждение поставить диагноз и избавить от недомогания лошадь или быка.
Доктор не преминул отметить, что война усилила его собственную значимость, как и значимость отца Арсения. Он давно привык к своему положению «источника мудрости», но раньше вопросы были чаще философские – отец Лемони как-то прислал ее спросить, отчего это кошки не разговаривают, – а теперь люди не только хотели знать все о политике и развитии конфликта, но настоятельно нуждались в его мнении об оптимальном размере и местоположении мешков с песком. Он не выбирал себя вожаком общины, но стал им в результате негласного соглашения, как будто самоучка вроде него должен обладать как незаурядным здравым смыслом, так и заумными познаниями. Он стал своего рода агой, заняв место турецких, коими остров недолгое время обладал, – вот только, в отличие от оттоманских предводителей, он не питал особого интереса к тому, чтобы целыми днями валяться на подушках, то и дело заполняя отверстия миленьких мальчиков-педерастов, которые, в конечном счете, вырастут с такими же противоестественными склонностями к содомии, наркотикам и удивительным крайностям праздности.
Доктор услышал, как Пелагия поет на кухне, и взял ручку. Он потянулся потеребить пальцем усы и несколько рассердился, вспомнив, что сбрил их в знак вызова Гитлеру. Потом взглянул на черную нарукавную повязку, которую носил со дня смерти Метаксаса, вздохнул и написал:
«Греция расположена на разломе, и географическом, и культурном, отделяющем восток от запада; мы являемся одновременно и предметом спора, и местом катаклизмических землетрясений. И если острова Додеканес расположены к востоку, то Кефалония, несомненно, находится на западе, а материк – одновременно и тут, и там, не являясь полностью ни тем, ни другим. Балканы всегда были инструментом зарубежной политики Великих держав и с древних времен не смогли достичь даже сходства с развитыми цивилизациями из-за природной лености, капризности и грубости своих народов. Справедливо утверждать, что у Греции меньше балканских пороков, чем у других наций на севере и востоке, однако, и это также несомненный факт, среди всех греков Кефалонийцы имеют самую устойчивую репутацию остряков и умников. Читатели должны помнить, что и Гомер родом из этих мест, и Одиссея здесь прославляли за его ловкость. Гомер, правда, представляет нас свирепыми и недисциплинированными, но нас никогда нельзя было обвинить в жестокости. У нас случаются смерти из-за имущественных споров, но мы обладаем лишь в малой степени той кровожадностью, что является характерным недостатком соседних славянских народов.
Причиной нашей западной ориентации явилось то, что остров находился под турками всего лишь двадцать один год, между 1479 и 1500 годами, а затем они были изгнаны объединенными силами испанцев и венецианцев. Вернулись они только для одного набега в 1538 году и увели тринадцать тысяч кефалонийцев, чтобы продать их в рабство. Короткий период пребывания, в соединении с их гениальными апатией и инертностью, обусловил то, что они не оставили долговременного наследия в области культуры.
За исключением этого краткого периода, остров принадлежал венецианцам с 1194 по 1797 год, а затем был захвачен Наполеоном Бонапартом – печально известным поджигателем войны, одержимым манией величия, который обещал острову союз с Грецией, а затем вероломно аннексировал его.
Читатель легко согласится, что, в сущности, остров был итальянским на протяжении почти шестисот лет, и это объясняет многое из того, что покажется иностранцу диковинным. Островной диалект насыщен итальянскими словами и оборотами речи, образованные люди и аристократы владеют итальянским как вторым языком; и колокольни встроены в церкви, сильно отличаясь от обычных греческих построек, где колокол находится внутри отдельно стоящего и более простого сооружения возле ворот. Фактически, архитектура острова – почти совершенно итальянская и весьма благоприятна для цивилизованной и дружеской личной жизни, благодаря тенистым балкончикам, внутренним дворикам и наружным лестницам.
Итальянское нашествие во многом обусловило то, что развитие народа пошло более в западном, чем восточном направлении, вплоть до привычки отравлять неудобных родственников (например, Анна Палеолог таким способом убила Иоанна II), а правители наши были, в основном, кипучими и бесчестными эксцентриками вполне в итальянском духе. Первый из Орсини использовал остров для пиратства и постоянно обманывал Папу. При его попечительстве упразднили ортодоксальное епископство, и по сей день здесь наблюдается большая враждебность к римскому католицизму – враждебность, замешанная на историческом высокомерии этой веры и ее прискорбной поглощенности грехом и виной. Внедрялись итальянские обычаи взимания налогов для увеличения средств, предназначенных для огромных взяток, вынашивались интриги и махинации, запутанные, как лабиринт, устраивались катастрофически неподходящие браки по расчету, велась немилосердная внутренняя борьба, родовая междоусобица, итальянские деспоты обменивались островами между собой, и наконец, в XVIII веке произошел такой удивительный взрыв насилия между главными родами (Аниносы, Метаксасы, Каруссосы, Антипасы, Типалдосы и Лавердосы), что власти депортировали всех зачинщиков в Венецию и там повесили. Сами островитяне оставались выше всех этих причудливых итальянских извращений, но заключалось множество смешанных браков, и мы утратили привычку носить традиционную одежду задолго до того, как это произошло в других частях Греции. Итальянцы оставили у нас скорее европейский, нежели восточный взгляд на жизнь, наши женщины были значительно свободнее, чем где-либо еще в Греции, и они на века дали нам аристократию, которую мы могли высмеивать и которой могли подражать. Мы были невероятно довольны, когда итальянцы ушли, и не предполагали, что впереди вещи похуже, но из-за продолжительности своего пребывания они, как и британцы, несомненно, явились самой значительной силой, сформировавшей нашу историю и культуру; мы находили их правление терпимым и подчас забавным, а если вдруг начинали их ненавидеть, то в сердцах у нас были привязанность и даже благодарность. Помимо всего, они обладали неоценимым достоинством – не были турками».
Доктор опустил ручку и перечитал написанное. Он кисло улыбнулся своим последним замечаниям и подумал, что в нынешних обстоятельствах не похоже, чтобы благодарность сумела выжить. Он прошел на кухню и переложил все ножи из одного ящика в другой, чтобы гнев Пелагии смог найти новый повод для катарсиса.
Легче быть психологом, чем историком; он понял, что только что на паре страничек промахнул несколько сотен лет. В самом деле, следует делать это не спеша и передавать события надлежащим образом, скрупулезно, двигаясь шагом. Он вернулся к столу, собрал бумаги в небольшую стопку, вышел во двор, втянул носом воздух – не чувствуется ли намеков приближения весны, – и со стоической твердостью, один за другим, скормил листы козленку Пелагии. Доктора удручала его филистерская способность переваривать литературу.
– Проклятое жвачное, – пробормотал он и решил отправиться в кофейню.