Глава 31
Настал мой черед вскакивать из кресла:
– Вы хотите меня уверить, что Люба не имеет никакого отношения к череде смертей?
– Ни малейшего, – отрезал Олег Евгеньевич.
– Но она в деталях описала… – начала я.
Медов тут же поднял руку:
– Стоп! Каким местом вы слушали? Любовь заполнила дневник до отъезда в лагерь!
– И откуда вам сие известно? – засмеялась я.
– От Любы, – серьезно ответил он.
– Нечего сказать, надежный источник, – съязвила я.
Олег Евгеньевич вернулся к дивану.
– Здесь снова встает вопрос о вашем непрофессионализме. Я знал о Любаше все, мне она не могла врать.
– Правда? – усомнилась я. – В честность Добровой мне верится с трудом. Она всю жизнь всех обманывала: мужа, Бутрова, Галину. Прикидывалась одним человеком – являлась, по сути, другим.
– Именно по этой причине она никогда не лгала мне, – торжественно заявил Олег Евгеньевич. – Сейчас придется объяснять вам то, что знает каждый студент третьего курса психфака. Поверьте, мне Любаша сообщала исключительно правду, одну правду и ничего, кроме правды. Любочка придумала историю в дневнике, а некая таинственная сила начала воплощать ее замысел. Как это могло случиться?
– Напрашивается один ответ, – без задержки отреагировала я. – Некто прочитал записи и решил помочь Добровой, исполнил ее заветные мечты. Теперь я понимаю!
– Что? – вздохнул Олег Евгеньевич.
– Закройте, пожалуйста, окошко, – попросила я, – холодно.
Медов выполнил мою просьбу, а я тем временем ответила на его вопрос:
– Руфина, передавая мне тетради, сказала, что это дневник. Мы с коллегами, изучая записи Добровой, обратили внимание на странность композиции. Каждая тетрадь содержит рассказ о некой истории. Нападение на Галину. Смерть Васькина. Предсказание колдуна. Но в них не было ничего про шантаж Ольги. Странно, что автор, весьма откровенно сообщавший о совершенных им преступлениях, умолчал о дочери Васькина. И в дневнике нет ни слова о болезни детей, проблемах с мужем, ситуации на работе. В этом плане более информативен ее компьютер, из расходных записей легко понять, какую жизнь ведут Добровы.
– Правильно! – обрадовался Медов. – Ее дневники – не дневники в общем понимании слова, они психотерапевтический инструмент, позволяющий Любаше справляться с темной стороной личности. Причем это достаточно часто используется специалистами. Самый простой, но действенный метод: в случае дискомфорта сядьте в тишине и опишите случившуюся с вами неприятную ситуацию, изложите ее на бумаге. Вам полегчает. Люба же предпочитала фантазировать на тему несовершенных преступлений.
– Секундочку! А избиение Гали? Убийство Васькина? – напомнила я.
Олег Евгеньевич осекся:
– Ну… тут, очевидно, есть объяснение. Поверьте, Люба пришла сюда в крайнем испуге. Она не понимала, что происходит.
– И что вы ей посоветовали? – хмыкнула я.
– Психотерапевт не должен давать советов, – поморщился Медов. – Ваш вопрос снова свидетельствует о профессиональной неподготовленности.
– Ладно, забудем про сеансы, – рассердилась я. – Неужели, как друг, вы не помогли Добровой!
– Я ей не друг, – отрезал Олег Евгеньевич. – Предложил ей пройти курс, потому что понял – Любе не очень-то хорошо.
Я не смогла сдержать ехидства:
– Христианский поступок, в особенности если учесть, что у Добровой тяжело больна девочка и в семье нет лишних денег на оплату дорогого психотерапевта.
Олег Евгеньевич развел руками:
– Нельзя якшаться с пациентом. И я как раз думал о несчастной Надюше. Люба не хотела сдавать костный мозг для девочки, мотивация была интересная: ее дурная кровь погубит Надю, малышка станет такой же, как ее мать, будет мучиться от своего характера.
– Странно, что подобные мысли не помешали ей пойти на операцию ради Сережи, – сказала я.
Медов поерзал в кресле.
– Я задал ей тот же вопрос и получил ответ: «Сергей мальчик, на него костный мозг матери не может пагубно повлиять. А вот девочка непременно станет несчастной. Лучше Наде сейчас умереть, чем мучиться потом, как мне». Это ее точные слова.
– Бред! – фыркнула я.
– Согласен, – кивнул Олег Евгеньевич, – и мне показалось, что этот бред ей кто-то вкладывает в голову. Слова «дурная кровь» были ей не свойственны, рассуждения о генетике тоже. Я ее спросил: «Любочка, где ты нахваталась этих сведений?» А она ответила…
Резкий звонок телефона заставил меня вздрогнуть. Медов, бросив мне «извините», взял трубку.
– Слушаю! Очень рад. Как дела? Сейчас? Прямо сию секунду? Так срочно? Ну… право… Я не готов! Ладно, ладно, хорошо, когда вы приедете? Ага! Понял.
Олег Евгеньевич положил телефон на стол.
– Татьяна, с одной из моих прежних клиенток случился форс-мажор. Она лечилась от любовной зависимости, пыталась побороть тягу к человеку, которого обожала чуть ли не с детства. А он… Совсем я с ума сошел! Начал обсуждать с вами еще и эту пациентку! Сегодня выдался на редкость нервный день. У вас все вопросы исчерпаны?
– Нет, – решительно заявила я. – И Чубуков останется недоволен, если вы сейчас выгоните меня.
Медов сложил ладони домиком:
– Продолжу беседу с вами, ну, допустим, часа через два. Здесь неподалеку есть большой торговый центр, не желаете туда прогуляться?
– Ваша клиентка не может приехать позднее? – уперлась я.
– У нее стряслась беда, – занервничал Олег Евгеньевич. – В том, что у Любы не было суицидальных наклонностей, я уверен абсолютно, а в этой пациентке сомневаюсь. Она давно ко мне не обращалась, и вдруг такой звонок. Пожалуйста, вам же не трудно походить по магазинам, выпить чаю?
– Хорошо, – кивнула я, – и последний вопрос. Если вы не находили у Любы тяги к самоубийству, то почему она в своей тетради пишет о тоске, тяжести на душе?
Олег Евгеньевич начал активно подталкивать меня в сторону прихожей.
– Она писала не о самоубийстве, а о всепоглощающей усталости и опустошении, которые испытывала, закончив составлять очередной сюжет для дневника. Поговорите с любым творческим человеком, писателем, композитором, художником, все вам скажут: «Когда я работаю над произведением, испытываю то восторг, то муку, сомневаюсь в своих способностях, по большей части уверен, что наваял непотребство, никому не нужное, неинтересное. Потом работа завершается, наступает короткий период удовлетворения, довольства собой, а затем приходит тоска. Что делать дальше? Как жить без мольберта, рояля, рукописи? И пока не появится новый замысел, вы будете несчастны. Потом – вот оно: озарение, муза, называйте это, как хотите. Начинается новый этап. Самое страшное – остаться без очередного сюжета. Любе это ощущение было отлично знакомо, отсюда и записи, которые вы сочли суицидальными. А еще она в конце каждой тетради всегда вкладывала листок, на котором писала: «Простите, простите, простите, иначе я не могла. Все простите. Все прощайте и простите. Люба».
Я выронила туфлю, которая так и не успела высохнуть.
– Предсмертная записка!
– Весьма похоже, – кивнул Олег Евгеньевич, – но нет, это раскаяние, которое чувствовала Любаша, – она имела сложную душевную организацию, металась от плюса к минусу, мучилась. У нее было много проблем. Например, патологическая аккуратность, Люба постоянно все мыла, чистила. Мне не удалось с этим справиться; единственное, чего я добился, – она перестала тереть все мочалкой, просто держала предмет под водой, уже легче! Бога ради, поторопитесь. Мы продолжим разговор часа через два, только не возвращайтесь без предварительного звонка, пациентка должна успеть уйти до вашего прихода.
Я спустилась во двор, села в джип и поехала по проспекту. Не люблю просто так шляться по лавкам, а если зайду в кафе, то не удержусь и непременно слопаю либо пирожное, либо булочку. Лучше мне поехать домой, благо квартира расположена в паре кварталов от места, где принимал пациентов Олег Евгеньевич.
Ни Маргоши, ни Анфисы в родных пенатах не было, на кухне с шумовкой в руках стояла у плиты Лапуля.
– Где все? – спросила я.
– Маргоша на йоге, а Анфиса репетирует демонстрацию к седьмому ноября, – уныло сказала она.
– Голова болит? – заботливо поинтересовалась я.
– Нет, у меня дырок в зубах нет, – по-прежнему печально сообщила Лапа.
Я постаралась скрыть усмешку. Лапуля счастливый человек! Однако надо выяснить, почему наша всегда веселая Барби похожа на хмурый вечер.
– Что случилось? Суп не получился? – начала я допрос.
Лапуля всхлипнула:
– Нет! Я готовлю поперделли со шпинатом и лососем.
Меня смутило слово «поперделли», оно не очень аппетитно звучало, поэтому я подошла к плите и без стеснения засунула нос в кастрюльку. Таинственные поперделли оказались макаронными изделиями.
– Пахнет восхитительно! – облизнулась я. – Их уже можно есть?
– Через восемь минут, – всхлипнула Лапуля. – Лучше мне умереть! Навсегда! И все закончится.
– Немедленно рассказывай, что происходит, – затрясла я Барби.
Лапуля разрыдалась, однако не перестала помешивать макароны.
– Если человек потерял любовь, умирать пора!
– Ты поругалась с Димоном! – обрадовалась я. – Ерунда, помиритесь! Кто виноват?
Лапуля застонала:
– Я старалась ему объяснить. Говорила: «Котик, хочешь зайчика?» А он: «Выражайся конкретнее». Но ведь я совсем конкретно спросила: «Котик, хочешь зайчика?» Как конкретнее? Как? Объясни мне, Танюша! Я вся в нервах трясусь! Колочусь! Дергаюсь, словно вата на морозе!
Некоторые обороты речи Лапы вызывают у меня искреннее восхищение и столь же глубокое недоумение. Что сейчас наша кулинарка имеет в виду?
– Вата на морозе? – повторила я.
Лапуля отложила ложку и выключила огонь.
– Ну, люди ее в рамы на зиму запихивают. Насуют в щели вату, потом ее выдувает, приходит зима, вата трясется, так ее жаль! Ужасно!
Лапуля заревела, я обняла ее и стала утешать:
– Сейчас у всех стеклопакеты. Где ты могла увидеть вату? Народ давно использует полоски из поролона или резины, специальную пену.
– В кино, – всхлипнула Лапа, – про фашистов. Они ее ели.
– Вату? – усомнилась я.
Лапуля успокоилась.
– Нет, картошку вареную, отнимали ее у партизан. Бедненькие.
Я перестала гладить повариху по спине. Беседовать с Лапулей непросто. Очень часто она озвучивает лишь обрывок своей мысли. Каким образом вата, которую люди раньше засовывали в щели рам, превратилась в картошку? И кто эти «бедненькие»? Гитлеровцы или партизаны, у которых отняли еду? Ну и дурацкие же фильмы снимают некоторые режиссеры! На что угодно готова спорить: эпизод с фашистскими захватчиками, отобравшими у народных мстителей клубни, Лапуля узрела намедни в одной из лент, которые щедро демонстрирует телевизор. Или съездила на «Горбушку», где пообщалась с пиратом Димой? Есть у Лапы замечательный дружок, снабжающий ее нелицензионными дисками. Раз в два-три месяца Лапа ездит в Фили и возвращается назад с полной сумкой дисков. Похоже, Дима не лишен чувства юмора, потому что, войдя в дом, Лапа объявляет:
– Димочка-котик-зайчик-рыбонька сказал: «Дал тебе интеллектуальное зрелище, философски-размышлительное, про любовь, дружбу и предательство. Больше двух кинушек за раз не смотри, белочка моя, а то мозг взорвется».
И вынимает из пакета мультики про Шрэка, Ледниковый период, Мадагаскар или вытаскивает сериал «Элен и ребята». Я не знакома с Димой, но он мне заочно нравится, потому что в подарок своей постоянной покупательнице дает честно скачанные из Интернета выпуски программ «Кулинарный поединок» и «Жизнь есть». Лапуля пристально изучает шоу и готовит нам изыски.
– Будешь есть поперделли? – всхлипнула Лапа.
– Клади, не стесняйся, – велела я, – и рассказывай.
Макароны имели волшебный вкус, я заставила себя жевать их медленно, а не глотать, словно голодная гиена.
Лапуля продолжала изливать свое горе:
– Я спросила: «Котик, хочешь зайчика?»
– У вас сексуальные проблемы? – смутилась я.
Лапа заморгала:
– Ой! Нет! Димочка-котик-зайчик-рыбка! Почему ты спросила?
– Ну… такой вопрос… «Котик, хочешь зайчика»… – промямлила я.
– Нет, хочешь, будто просто хочешь, – завздыхала Лапа. – Я ему предложила не себя, а малюпусенького зайчика! Крохотного! В голубой шапочке! А он!
Я посмотрела на пустую тарелку. Попросить добавки? Лучше не надо. Ограничусь одной порцией пасты с восхитительным сливочным соусом.
– Голубой зайчик, – страдала Лапуля. – А он!
– Названный цвет не самый любимый у мужчин, – воскликнула я. – Ты решила купить плюшевую игрушку?
– Живого зайчика! – услышала я. – Уже приготовила ему одежду! А он!
– Только кролика нам не хватает! – вырвалось у меня. – И потом, длинноухому будет неудобно в шапке.
– Она голубая, – возразила Лапа.
– Да хоть оранжевая в стразах, – фыркнула я, – нельзя никого мучить! Куда зайцу уши деть? Они у него длинные.
– Нет! – испугалась Лапуля. – Это ужасно! Длинные уши! Уродство! О! Никогда! Мой котик-зайчик будет красивенький-любименький, беленький с васильковыми глазоньками.
– Глухой, – резюмировала я.
– Вау! – подпрыгнула Лапуля. – Не смей каркать!
– Просто объясняю тебе, – пожала я плечами. – Голубоглазые кролики глухие. А с красной радужкой альбиносы.
– Он не эскимос, – попятилась Лапуля.
Я сделала глубокий вдох и потом выдох – не стоит терять время, растолковывая Лапе разницу между эскимосом и альбиносом, – и попросила:
– Положи мне еще макарошек.
Лапуля кинулась к плите, причитая по дороге:
– Одна у меня радость. Твой аппетит. Ты ешь, как старый пони!
Я уронила ложку и спросила:
– Почему старый?
И тут же разозлилась. Ну, Танечка, умница, тебя не обидело сравнение с пони, тебе не понравилось упоминание о возрасте клячи-недомерка!
– Молодой поничка-кошечка-мурзенька плохо кушает, – запела Лапуля, – у него идей много. А старый уже свое оттанцевал, все проблемы решил, поэтому хавает себе и хавает, хавает себе и хавает, хрумкает и чавкает, чавкает и жрет. Такому всегда готовить приятно. Не то что молодому, тому все плохо. И я эсэмэску ему послала.
Я, успев переварить сравнение с прожорливым коняшкой, опять испытала недоумение.
– Сообщение? Пони?
– Ну, Танечка-кошечка, – пропела Лапуля, – всем известно, что у поняшек нет телефона! У них только клизма!
– Клизма? – повторила я. – И где?
Хотя, конечно, дурацкий вопрос, и так ясно где.
– На личике, – захлопала накрашенными ресницами Барби.
Я притихла. К сожалению, у меня от рождения буйное воображение. Тотчас перед моими глазами возник пони с мордой, засунутой в кружку Эсмарха. Что имеет в виду Лапа? Быть может, уздечку?
– Димочке эсэмэсочку натюкала! По твоему совету, – заявила Лапуля, – а он ничего не ответил. Не хочет зайчика! Вот!