Книга: Берега. Роман о семействе Дюморье
Назад: 16
Дальше: Примечания

17

Эллен Дюморье пребывала в полном расстройстве чувств. Начать с того, что ей нездоровилось: мерзкая немецкая пища совершенно ей не подходила, несколько дней назад она поела свинины, которая вызвала у нее жуткое несварение. Новая дюссельдорфская квартира оказалась неудобной, а хозяйка постоянно их грабила.
Льюисы уехали в Англию – старый мистер Льюис, увы, скончался, – из других же здешних англичан ей никто был не по нраву.
Тут еще Эжен устроил этот переполох – надо же, решил уйти из армии! Изобель пришлось ехать в такую даль, чтобы его переубедить, – одних расходов сколько; сестре удалось уговорить его остаться до конца срока, однако Эллен-то, как никто, знала, с какой легкостью младший сын нарушает любые обещания и может в любой момент свалиться им на голову. Что до Джорджи, она вызывала у Эллен дрожь возмущения. Если в наше время все молодые вдовы так себя ведут, Эллен остается лишь радоваться тому, что сама она родилась в конце прошлого века. Джорджи оказывала самое пагубное влияние на Изобель, они только тем и занимались, что с утра до ночи хихикали и сплетничали о молодых офицерах и немецких принцах. Кроме того, Джорджи наряжалась как ненормальная. Уже потратила тридцать гиней на вечерние платья и при этом твердит, что ей нечем платить за образование сына, – ей даже хватило наглости предположить, что деньги ей мог бы дать полковник Гревиль из Милфорда. Не говори глупостей, ответила на это Эллен. Полковник был к ним очень щедр при жизни Джорджа, но это не значит, что он обязан брать на себя заботы о его вдове. Кроме того, вряд ли ее нынешний образ жизни – все эти туалеты и побрякушки – вызовет у полковника одобрение.
Эллен-то знала, о чем речь на самом деле: Джорджи постоянно намекала, что ей причитается доля из ежегодной ренты.
– Милочка миссис Кларк в свое время сказала, что я никогда ни в чем не буду нуждаться, – заявила она однажды. – Так что там все-таки с этой рентой – она полагается только вам или и Джорджу тоже?
Ну слыханное ли дело? Эллен так и затрясло от возмущения. Такая черная неблагодарность – а ведь она в 1851 году собрала всю посуду, все драгоценности, которые ей подарила мать, и отправила Джорджине в качестве свадебного подарка!
Раз уж она так бедна, почему не обратится за помощью к своей родне? У нее есть богатый дедушка и куча теток, наверняка кто-то из них согласится заплатить за обучение мальчика. Мало того что Джорджи оказалась тщеславной, расчетливой и бесконечно эгоистичной, выяснилось, что Бобби – воришка и неисправимый лгун. Каким он был чудным ребенком в три года – лучше не бывает, а вот теперь, в восемь, уже, почитай, законченный преступник. Хозяйка пожаловалась Эллен, что у нее пропали деньги из кошелька, – оказалось, их взял Бобби. Стыд и позор! Ребенка, конечно же, наказали, но Джорджи хватило наглости заявить, что он всегда воровал, даже в раннем детстве, и лично она понятия не имеет, как его остановить. Эллен долго разглагольствовала, какое горе и позор обрушатся на мать, если не наставить ребенка на путь истинный, но это не помогло. Кончилось тем, что Джорджина отправила его приходящим учеником в дешевую немецкую школу, а там он наверняка наберется замашек еще похуже нынешних. Эллен-то прекрасно понимала, что́ тайно замышляет Джорджина: бросить мальчика на попечение тетки, куда-нибудь сбежать – например, в Индию – и избавиться от всякой ответственности. Так вот, ничего из этого ее распрекрасного плана не выйдет. Эллен скорее сама уедет из Дюссельдорфа и обоснуется в какой-нибудь жалкой деревушке, чем согласится взять на себя заботы по воспитанию Бобби. И вообще, Джорджина такая лживая и лицемерная. Вечно жалуется немецким принцам на то, как дурно с ней обходится золовка. Уж это-то Эллен прекрасно видела. В последний раз, когда принц Голштинский пришел на чай, он с ней и словом не перемолвился, зато с Джорджиной болтал не переставая. Да, с приездом Джорджины Дюссельдорф стал совсем другим. К тому же и Изобель переменилась, усвоила глупые, фривольные замашки. Ей хорошо только тогда, когда вокруг толкутся люди. Эллен пыталась засадить ее за чтение полезных книг, напомнила, что образование нужно продолжать до могилы, но Изобель и слушать не стала. Не может она оставаться одна, ей весело только в обществе, когда есть с кем поговорить. А вот Эллен еще в ранней молодости воспитала в себе привычку довольствоваться собственным обществом и никогда понятия не имела, что такое скука. У Изобель, к прискорбию, совсем другая натура. Hereux ceux qui aiment s'instruire.
Если Изобель не выйдет замуж, ее ждет совершенно бесцельная, одинокая жизнь. Мать ее убеждена была в том, что найти мужа она сможет только в Лондоне. Там мужчины иногда женятся на бесприданницах, а в Германии они не могут себе этого позволить. Однако лондонская жизнь Эллен не по средствам, а у Кики пока нет дома, где она могла бы поселиться, значит придется и дальше влачить это неуютное, муторное существование и уповать на лучшее. Очевидно, что Джорджина никогда не представит Изобель ни одному подходящему человеку: всех интересных мужчин она приберегает для себя. Эллен никак не могла понять, с чего это Изобель так привязалась к тетке. Тем не менее они сделались неразлучны. Кстати, все эти вечеринки плохо сказывались на здоровье Изобель. Она сделалась худой, анемичной, совсем не такой привлекательной, как раньше. Да и передние зубы у нее стремительно портились, а искать в Дюссельдорфе пристойного дантиста – что искать иголку в стоге сена. У всех немцев отвратительные зубы; наверное, все дело в здешней воде.
Эллен чувствовала, что постоянно живет под дамокловым мечом, – Кики в Лондоне и полностью зависит от единственного глаза; Эжен в Компьене и, насколько ей известно, дурит хуже прежнего, а Изобель здесь, в Дюссельдорфе, – с гнилыми зубами и без мужа. Ну и жизнь – с утра до ночи сплошные переживания!
У бедного Кики в Англии хватало собственных забот. Пытаясь заработать на будущую жизнь с Эммой, он переутомился; весной 1862 года ему стало на нервной почве так плохо, что пришлось обратиться к врачу. Оказалось, печень его неким странным образом влияет на мозг, это приводит к бессоннице и постоянной подавленности. У него пропал аппетит, творчество вдруг лишилось и ценности, и смысла. Ему казалось, что он никогда не добьется успеха, никогда не заработает на семейную жизнь и ничего путного из него уже не получится.
Письма из Дюссельдорфа приходили часто, и в каждом из них содержались одни и те же жалобы на скудость жизни – когда наконец Кики обеспечит им более пристойное существование? Эмма же сильно похудела и выглядела измученной. Когда он начал расспрашивать, она созналась, что отношения между родителями вконец испортились, они грызутся с утра до вечера и она ждет не дождется, когда Кики на ней женится и заберет ее из домашнего ада. Все эти тревоги довели беднягу Кики едва ли не до полного отчаяния. Врач прописал сильное укрепляющее, от которого ему стало только хуже; кончилось тем, что он вырвался из лап эскулапа и поехал проветриться в Брайтон.
«Таких мучений и пыток никогда еще не выпадало на мою долю, – писал он Тому Армстронгу, – а причина, дружище, судя по всему, в переутомлении, тревогах, сидячем образе жизни взаперти, скудном питании и похвальной нравственности моего существования. Я сейчас пью рыбий жир, принимаю по пятнадцать гранов хинина в день, и опасное состояние моего мозга очень кстати сменилось новыми заботами: фурункул на лодыжке и простуда. Именно по этой причине ты в последнее время не видел в печати моих работ; говоря по правде, истекший месяц был просто разорительным: никакой работы и куча расходов! Enfi n! Tout est pour le mieux dans le meilleur des mondes! Когда я снова стану самим собой, полагаю, работы мои будут только лучше. Врач утверждает, что самым целительным лекарством для меня стала бы женитьба. Эмму все это чрезвычайно угнетает, и я специально уехал в Брай тон, чтобы не истязать ее своим нынешним видом. В Страстную пятницу я попытался нарисовать эскиз для „Лондонских новостей“, все шло хорошо, оставалось добавить несколько штрихов, как вдруг на меня накатила такая злость и отчаяние, что я все бросил, испортил рисунок и отправился к врачу, Хендону. Кажется, я упал перед ним на колени – или еще что-то в том же духе – и возопил: „Да какого дьявола нам нужны все эти печенки и прочая дрянь?“ Он заверил, что с головой у меня все в порядке, просто я на грани нервного срыва. „Панч“ и „Раз в неделю“ трогательно справились о моем здоровье и, проявив понимание, сделали все, чтобы я в нынешнем своем хрупком состоянии не перетрудился. Все куда-то продвигаются, кроме меня. Джимми Уистлер, Фред Уокер и остальные; Лейтон тоже выдал несколько отличных работ. Вот если бы я смог жениться – я работал бы больше и лучше, потому что избавился бы от ennuis, beau-paters и belle-maters и жил бы с самым милым, прелестным и добросердечным божьим созданием, которое, знай оно, что я это пишу, обязательно передало бы тебе свой любящий привет…»
К началу лета Кики оправился достаточно, чтобы побывать наездом в Дюссельдорфе, однако нервы его по-прежнему были на пределе, и вид его ошеломил Эллен. Какой же ее милый мальчик сделался худой и бледный, трудится по девять часов в день, чтобы жениться на Эмме и забрать ее из мрачного дома Уайтвиков. Эллен, вообще-то, собиралась предложить ему оплатить некоторые их дюссельдорфские счета, однако, едва его увидела, тут же приняла твердое решение никогда больше не просить у него ни пенни. Не такая она бессердечная, чтобы вешать на него лишние заботы. Впрочем, она, конечно, не удержалась от того, чтобы не нажаловаться на Джорджи и ее беспринципность, а тут еще Бобби заболел корью, а Изобель ни с кем не знакомится и пускает по ветру последние возможности. Она так долго держала все это в себе, что не могла не выплеснуть на сына.
– Когда мы поженимся, Изабелла будет жить с нами, – сказал Кики. – Может быть, в Лондоне она найдет себе пару.
Эллен только поджала губы и повела плечами: ей решительно невдомек, как Кики сможет содержать не только жену, но еще и сестру.
– Мамочка, милая, зачем думать про дождь, пока еще сухо? – спросил он в отчаянии. – Рано или поздно все у нас сложится хорошо. Пока глаза мои видят, мы точно не будем голодать.
– Я получила еще одно письмо от Эжена, – не унималась Эллен. – Он просит в долг пять тысяч франков. А у меня попросту нет такой суммы.
– Я на прошлой неделе отправил ему три фунта, – устало проговорил Кики. – А он в ответ написал, что мы ничего для него не делаем и он собирается в Мексику или куда-то еще. Один Бог ведает, что он станет в этой Мексике делать.
– Все его беды – плод его собственного недомыслия и безалаберности, – отрезала мать. – Если бы он усерднее занимался своим делом, его бы уже произвели в лейтенанты. Теперь слишком поздно; из него никогда ничего не получится.
– Будь я богат… – начал было Кики.
– Будь ты богат, ты бы прежде всего обеспечил своей матери достойное существование, – перебила его Эллен.
Кики умолк и подумал про бедняжку Эмму, терпеливо дожидавшуюся в Лондоне.
– В нынешних обстоятельствах нам пригодилась бы даже самая незначительная сумма, – продолжала Эллен. – Питаемся мы отвратительно, вина, как ты знаешь, себе не позволяем, хотя мне часто очень хочется, а Изобель от его отсутствия и от плохой пищи так ослабла, что не может нормально заниматься музыкой, не говоря уж о том, что с двенадцати лет у нее, за отсутствием денег, ни разу не было педагога. Столовое белье у нас совсем истрепалось, а еще есть несколько неприятных долгов перед торговцами. Впрочем, мой милый, я и думать ни о чем не хочу, кроме твоего будущего счастья, и если ты считаешь, что для поднятия духа тебе нужно жениться, женись. Мне остается только надеяться, что тебя это не сгубит.
– Эмма очень экономна; она будет тратить совсем мало, – поспешил вставить Кики.
– Понимаю, только не забывай, что она единственная дочь и привыкла ко всяким мелким удобствам, а если даже и не привыкла, уж ее мамаша проследит, чтобы ты ей их предоставил. Мистер Уайтвик определился, что он за ней даст?
– Мама, с меня довольно и того, что он отдает мне свою дочь.
– Кики, сынок, я ровным счетом ничего не имею против Эммы; она прекрасная барышня, хотя в том, что касается интеллекта, разумеется, тебе не ровня; но считать мистера Уайтвика щедрым, когда щедрость проявляешь как раз ты! И это при том, что ты мог бы жениться куда удачнее. Взять хотя бы старшую мисс Льюис. А когда я думаю о тысячах дочерей джентльменов – красивых, образованных, – которые не в состоянии найти себе мужа, меня попросту возмущает – и это еще мягко сказано, – что Уайтвики, которым делают такое одолжение, в ответ не готовы раскошелиться ни на су.
– А знаете, почтенная дама, что священник, который живет на первом этаже, сказал мне про вас вчера вечером?
– Полагаю, какую-нибудь гнусность.
– Он сказал: «Миссис Дюморье не готова смириться с мыслью, что сын ее женится, но для матерей это совершенно обычное дело!»
– Этот священник – пренеприятнейший человек и вечно цепляется ко мне с тех самых пор, как Изобель отказалась выпить с ним чая, а вместо этого пошла на концерт с Джорджиной и двумя молодыми принцами. Он решил, что это я подстроила.
– А разве не так?
– Я всего лишь сказала Изобель, что пить чай с нищим молодым священником, у которого нет никаких перспектив устроиться в Англии, совершенно бессмысленное занятие. А сходить на концерт с немецким принцем – из этого может что-то и получиться…
Кики рассмеялся и погладил мать по руке:
– Ты у нас неисправимая старая сводница – по крайней мере, когда речь заходит об Изобель. Жаль, что ко мне ты относишься иначе. Ну, не важно, мама; ты со всем смиришься, когда возьмешь на руки первого внука.
– Когда я была молода, о таких вещах до брака даже не заговаривали, – вскинулась Эллен.
– Правда? А я твоих внуков уже даже нарисовал! – заявил Кики. – Все они – с большими голубыми глазами и кудрявыми головками, ну прямо ангелочки.
– Надеюсь, Эмме ты этих рисунков не показывал.
– Каюсь, показал. Она их вставила в рамки и повесила у себя в комнате.
– Тогда чем скорее вы поженитесь, тем лучше, – заключила Эллен, цокнув языком.
Кики вернулся в Лондон сильно ободренный и сразу же уехал на две недели в Рамсгейт с Эммой и ее родителями. Старики, похоже, ладили здесь лучше обычного – возможно, морской воздух оказал на них умиротворяющее воздействие, – так что обычного накала страстей не чувствовалось. Эмма выглядела очаровательно, она вновь слегка поправилась. Кики поставил себе задачу всенепременно сыграть свадьбу в начале следующего года, даже если придется напрячь каждый нерв, чтобы заработать необходимую сумму. Уайтвики твердо стояли на том, что не отдадут за него Эмму, пока у него на банковском счету не будет двухсот фунтов, – он рассчитал, что, если повезет, заработает эти деньги к весне. «Панч» давал ему довольно много заказов: выдалась неделя, когда ему заказали семь буквиц и иллюстрации к двум статьям на злободневные темы, – и он даже стал гадать, хватит ли ему храбрости спросить Марка Лемона, главного редактора, обещает ли тот обеспечивать его работой каждую неделю, поскольку он, Кики, надумал жениться. Две буквицы и серия иллюстраций – этих денег хватит на оплату жилья и на жизнь им обоим; кроме того, он ведь сможет еще подрабатывать в других изданиях – «Раз в неделю», «Корнхилле» и «Лондонском обществе».
Марк Лемон был человеком добросердечным, ему импонировал трудолюбивый молодой человек, который с одним только глазом рисовал такие талантливые иллюстрации, и он пообещал сделать для Кики все, что сможет. Даже намекнул, что если Кики и далее будет расти так же стремительно, как сейчас, ему, как только откроется вакансия, предоставят в «Панче» штатное место. Такого счастья Кики не мог себе представить даже в самых буйных своих мечтах. Он, запинаясь, пробормотал слова благодарности и буквально вывалился из кабинета; мозг его пылал огнем.
Он направился прямиком к Уайтвикам и передал им слова Марка Лемона. Теперь не может быть никаких препятствий к тому, чтобы им с Эммой пожениться на Новый год. Старик Уайтвик громко высморкался, жена его пустила слезу, Эмма же спокойно, твердо взяла Кики за руку и сказала, что он совершенно прав: ждать долее они оба просто не в состоянии; во всяком случае, она нисколько не боится за их будущее, так что пусть он назначит дату.
Уайтвикам нечего было противопоставить упорству мо лодых людей, и с этого дня свадьба стала делом решенным.
Следующие несколько месяцев пролетели стремительно – Кики упорно трудился, откладывая деньги на будущее обзаведение, а Эмма брала уроки по домоводству.
Они подыскали квартиру на Грейт-Рассел-стрит, напротив Британского музея, на третьем этаже, частично меб лированную; там имелась свободная комната под мастерскую. По мере приближения дня свадьбы Кики все отчетливее ощущал себя преступником, который отбирает у родителей их единственную дочь. Выражение лиц у них было такое, будто они готовятся к похоронам. Атмосфера в доме оставалась мрачной, тяжелой, Эмма с Кики шлепали в галошах по лужам слез и не расставались с зонтами.
– Клянусь, я буду образцовым зятем, – говорил Кики Тому Армстронгу. – Вот только мы с maman belle-mère решительно не испытываем друг к дружке никакой симпатии, так что задача будет не такой легкой и приятной, как могла бы быть. Впрочем, думаю, когда мы станем видеться пореже, отношения у нас сразу наладятся.
Мать его и сестра решили не приезжать на свадьбу – слишком большой расход, – однако Кики надеялся весной свозить к ним свою невесту. Если он будет усердно трудиться и дела пойдут хорошо, возможно, через несколько лет он сумеет перевезти родных в Лондон.
Свадьба планировалась очень скромная, в обществе двух-трех близких друзей. Дружкой, разумеется, был приглашен Том Армстронг, еще позвали Пойнтера, Тома Джекилла и Билла Хенли, с которыми Кики делил жилище с тех пор, как съехал от Уистлера. На Эмминой стороне церкви предполагалось посадить ее родителей, парочку кузин и двух мисс Левис.
Венчание назначили на утро, потом предполагался обед у Уайтвиков, после чего Кики и Эмма должны были сесть на пароход и на неделю уехать в Булонь – такой они придумали себе медовый месяц.
– Всего неделя осталась, – сказал Кики в Рождество, – а я так переживаю, что карандаш падает из рук.
Их заваливали подарками: столовый сервиз, чайный сервиз, десертный сервиз; посуда, скатерти; серебряные чайники, внушительный диван. Но pièce de résistance стало, пожалуй, пианино, на котором Кики сможет аккомпанировать себе одним пальцем, когда будет исполнять «Лучшее пойло на свете» для зашедших поужинать друзей.
Старый Уайтвик все-таки выделил дочери сорок фунтов в год на платья, а она тут же сказала Кики:
– Разумеется, на себя я их тратить не стану.
Кроме того, он подарил им мебель для спальни, а еще – ковры и занавески; словом, Эллен не могла пожаловаться на скаредность свояка.
Наконец настал знаменательный день, который начался с огорчения: Том Армстронг заболел и не смог присутствовать на венчании; место его занял бывший поклонник Изобель Дуглас Фишер.
В церкви собралось семнадцать человек; рыдания миссис Уайтвик отдавались эхом под потолочными балками. Наверное, им еще повезло, что Эллен не приехала составить ей компанию. Кики не видел никого, кроме Эммы, и когда он взял ее руку и задержал в своей, а она серьезно глянула на него из-под вуали, он понял, что двадцать девять прожитых им лет, по сути, ничто; они похоронены и забыты, все начинается только сейчас.
Больше не будет ни одиночества, ни бедности. Дурные дни остались в прошлом, он развеял их по ветру. Ему придется еще испытывать недоумение и растерянность; мелкие душевные неурядицы будут смущать его покой, а загадки сути и смысла бытия останутся узлом, который он не распутает вовеки; однако, в какое бы уныние он ни приходил, какие бы страхи его ни терзали, она всегда будет рядом, на его стороне, будет держать его руку так же, как держит сейчас.
Между ними возникла связь, которая не ослабнет до самой смерти; они никогда не расстанутся, ни единой ночи не проведут в разлуке.
То, что он до сих пор успел создать как художник, тривиально и ничего не стоит. Он знал, что успех придет с женитьбой. Живописцем ему не стать – это он понимал прекрасно; он никогда не создаст шедевров, которыми станут восхищаться потомки. Он просто будет изображать незамысловатую повседневную жизнь. Он отразит дух Викторианской эпохи, в которую ему довелось жить.
Его рисунки, которым предстоит украшать страницы «Панча» до самой его смерти, будут еще долго вызывать смех и восхищение. Как он будет высмеивать общество – добродушно, изобретательно и, конечно, лукаво, точь-в-точь как и его бабка, подперев щеку языком! Хозяйка дома с претензией на великосветскость, сноб с его несносной напыщенностью, поэт с его артистической экстравагантностью. Его персонажи, мужчины и женщины, всегда так хрупки, так человечны и, по причине своих откровенных недостатков, особенно нам милы. Детишки у него попадают впросак или городят вздор – так ведь с детишками оно только так всегда и было. Тридцать с лишним лет Кики услаждал этот тесный мирок своим талантом. Зерно гениальности, которое так и не проросло в его отце Луи-Матюрене, в нем проклюнулось, возмужало и нашло щедрое выражение.
Эмма стала ему идеальной спутницей, необходимым дополнением его личности. Зачатки безалаберности, озлобленности и безволия исчезли в нем в день свадьбы и больше не проявились. У него не было в мире ни единого врага, а такое можно сказать только о людях с прекрасным характером.
Когда к нему пришел полный и безусловный успех, он ничуть не изменился и принял его со скромностью. Был даже слегка озадачен.
– И чего они подняли вокруг меня этакий шум? – говорил он, качая головой, хмуря брови, напевая себе под нос.
Истерические восторги, которые вызвал его роман «Трильби», его даже смутили. Право, все это отдавало пошлостью. И даже дурновкусием. Кроме того, по его глубокому убеждению, книга таких похвал не заслуживала. Очень, конечно, любезно со стороны читателей присылать ему письма с каждой почтой, но оно, право же, того не стоит. Очень, конечно, лестно, что его со всех сторон зовут поужинать, но он бы лучше спокойно поел дома, с семьей и несколькими приятными собеседниками.
Приятной стороной успеха стало то, что он смог обеспечить не только своих детей, но и внуков, – никому из них не пришлось испытать той бедности, в которой рос он сам. Кроме того, он позаботился, чтобы и после его смерти всем им хватало средств, включая дальнюю родню, малолетних внучатых племянников и бедствующих представителей клана Бюссонов.
Примечательно, что его состояние, облегчившее потом жизнь столь многим, выросло из тех первых десяти фунтов, которые дала ему мать, – десяти фунтов из ежегодной ренты, которую своей решимостью и смекалкой обеспечила им когда-то Мэри-Энн. Один росчерк пера в 1809 году решил судьбы столь многих еще не родившихся ее потомков. Пошлая, довольно грязная сделка между принцем и куртизанкой стала ядром большого клубка, ниточки от которого потянулись по всему миру, а на них потом заплясало столько марионеток – кто весело, кто с натугой; но все – с хотя бы легчайшим пожатием плеч и тенью улыбки.
У всех Дюморье есть общие свойства, даже у самых далеких потомков, в третьем и четвертом поколении, которые уже не носят это имя.
Они вечно переходят от неуемного оптимизма к глубочайшему отчаянию. Они непомерно смешливы и склонны плакать без всякой причины. Накопительство – не самая сильная их черта. Они готовы все проматывать безоглядно, как это делал задолго до их появления на свет Луи-Матюрен. Порой они склонны к неуместной резкости суждений, и слова их мучительно дребезжат в воздухе, как дребезжал когда-то голос Эллен Кларк.
Попадаются среди них и неисправимые распутники, и улыбка Мэри-Энн до сих пор скользит по их курносым лицам как напоминание о былом.
В целом же на них приятно смотреть, их легко любить. Сердца у них вместительные, подобно их кошелькам, в которых, правда, денег негусто, а их чувство юмора – прихотливое, с уклоном в сатиру.
Они лгут изощренно и уверенно, как лгал когда-то Джиги, но их так же легко прощают. Они умирают, не дожив до среднего возраста, зачастую в мучениях, и память о них стирается быстро. Однако все они оставляют за собой смутный аромат своего присутствия, словно шепоток, повисший в воздухе.
Кики был самым мудрым, добрым и дивным из них, и вот теперь история его рассказана. Смирилась ли мать с его женитьбой, научилась ли смотреть на Эмму спокойно и непредвзято? Да, и более того: после рождения их второго ребенка она переехала в Лондон и до самой своей смерти в 1870 году жила в квартире неподалеку от них. Кики навещал ее ежедневно. Она, разумеется, не бросила свою воркотню, считала, что дети непозволительно избалованы, особенно старшая, Трикси, и утверждала, что Эмма бестолково ведет хозяйство – слишком много тратит на продукты, да и вообще. Впрочем, в семейные дела сына она не вмешивалась: она прекрасно видела, что миссис Дюморье мало чем похожа на неискушенную мисс Уайтвик. Она радовалась успехам Кики, однако женатый сын – совсем не то же самое, что холостой, и чего уж тут сетовать, что семья занимает все его время.
«В нашем возрасте, дорогая моя Луиза, – писала она золовке в Версаль, – уже не завяжешь новых знакомств, остается любить своих родственников. А нас осталось так мало, и один Господь ведает, когда мы с тобой теперь свидимся».
Свидеться им оказалось не суждено: Луиза, совершенно изувеченная ревматизмом, неспособная даже писать, прожила еще год-другой и скончалась в Версале, в благословенной обстановке так хорошо ей знакомого монастыря.
Когда умерла и Эллен – внезапно, в возрасте семидесяти трех лет, – сын нарисовал ее спящей. Лицо, строгое даже во сне, обрамлено кружевным чепчиком, римский нос придает ей сходство с воином. Лицо благородное, без малейших признаков мелочности и завистливости, – видимо, качества эти были наносными и отлетели с последним вздохом. Она выглядит подлинным матриархом, матерью сыновей. В чертах ее нет ни тени сходства с беспечной, жизнелюбивой Мэри-Энн, которая произвела ее на свет. Между ними нет решительно ничего общего, от матери Эллен унаследовала лишь острый язычок.
Мы никогда уже не узнаем, кто был ее отцом. Представляется, что он был человеком твердых принципов и большого ума, но при этом довольно мелочным и с тяжелым характером. Как сказала служанка в те далекие дни 1809 года, когда госпожу ее поливали грязью, отцом Эллен мог быть и мусорщик, и министр. Скорее всего, он был просто честным торговцем из среднего класса, очарованным Мэри-Энн и позволившим себе минутную слабость.
Эллен похоронили рядом с Луи-Матюреном на кладбище Эбни-парк – совсем недавно надгробия их, сильно обветшавшие за последнее столетие, были восстановлены.
А что же милая Изобель? Удалось ли ей наконец найти мужа? В конце концов удалось, однако вышла она не за Тома Армстронга, как можно было подумать.
Супругом ее стал Клемент Скотт, театральный критик, и она, верно, была бы счастливее, если бы жила одна. Брак их не отличался ни гармонией, ни постоянством, и бесконечные заботы оставили мелкие морщинки на ее лице уже тогда, когда дети их были совсем маленькими. Кто знает, может, сердце ее так навек и осталось в Дюссельдорфе, может, был в ее жизни человек, которого она любила, но не смогла завоевать, однако, как и все викторианки, она скрывала свои горести за бодрой маской. У нее родилось две дочери и двое сыновей.
Беспутный и бесшабашный Джиги вышел в отставку в 1867 году и женился на француженке. После этого он явился в Англию и как ни в чем не бывало осведомился у брата, не найдет ли тот ему работу. Кики, успевший к тому времени сделаться истинным англичанином и почтенным членом лондонского общества, был несколько ошарашен видом этого отставного капрала, который говорил с французским акцентом, носил диковинные костюмы и совершенно немыслимые сапоги и непременно желал знать, сколько у Кики в друзьях лордов. Кики, разумеется, ссудил ему денег, заверил, что в доме у него брату всегда найдется место, после чего они, со смехом и слезами, долго вспоминали Париж и свои детские годы. А потом Джиги начал менять работу как перчатки – этим с тех пор отличались многие Дюморье, – без всякой цели и без особой выгоды; дольше всего – несколько лет – он продержался на должности какого-то коммивояжера. Жена Мари подарила ему двух дочерей и сына, сын пошел в отца и с младых ногтей бунтовал – подростком сбежал из дома и больше не вернулся. Нынче он фермерствует где-то в канадской глубинке. Джиги и Изобель умерли с разницей в один год, похоронили их вместе в Солташе, в Корнуолле.
Что же до очаровательной кокетки Джорджи, она, вопреки предсказаниям ее родни, отнюдь не кончила плохо. Впрочем, и выйти за одного из дюссельдорфских принцев ей тоже не удалось. Она изумила всех родных и друзей, «обретя веру» и вступив – подумать только! – в Армию спасения.
Золотоволосая сирена, которая хлопала ресницами перед всей прусской знатью и сумела смутить даже кроткого Кики, надела скромную шляпку, взяла в руку молитвенник и принялась за дело во имя Господа и Джорджины Кларк. «Спаслись ли вы?» – спрашивала она у ничего не подозревающего прохожего, а прохожий, чем спорить со столь грозным оппонентом, торопливо выражал свое согласие – только бы вырваться из ее цепких пальцев. Она пережила всех своих современников и даже их детей и скончалась в более чем почтенном возрасте – девяноста пяти лет или около того, – даже оставила за спиной не моргнув глазом Великую войну. Из ее сыночка Бобби вырос довольно фатоватый тип, и женился он очень поздно, как и его отец.
Кларки и по сей день гордятся своими римскими носами, равно как и рассеянные по миру потомки Дюморье, вот только – прощайте, иллюзии! – даже самое поверхностное сопоставление дат показывает, что их прародительница Мэри-Энн познакомилась с его высочеством герцогом Йоркским только в 1803 году, когда ее сыну Джорджу было девять лет, а Эллен около шести.
Джордж наверняка был чистой воды Кларком, а вот Эллен – если призвать на помощь чуточку воображения – можно отнести к любому роду.
И вот они уплывают из памяти и с этих страниц, фигуры, вышедшие на сцену пятьдесят или даже сто лет назад. Были среди них персонажи комические, были слегка трагические, у всех имелись свои недостатки, но все они когда-то были живыми мужчинами и женщинами, дышали, как сегодня дышим мы, и владели миром, которым мы теперь владеем.
Никто из нас никогда не узнает, что такое на самом деле бессмертие – истина или теория, придуманная человеком, чтобы приглушить естественный страх; однако утешительно и довольно трогательно воображать, что после смерти мы оставляем в мире частичку себя, как след за кормой корабля, как напоминание, что когда-то и мы были гостями на этой земле.
Остаются следы на песке и отпечатки ладоней на стене. Остаются цветы, засушенные между страницами книги, поблекшие и плоские, но еще не утратившие легкого аромата. Остаются письма, измятые, пожелтевшие от времени, однако их содержание не утратило своей живости и напора, – можно подумать, их написали только вчера. Призраки повсюду – но не бледные фантомы, гремящие цепями через вечность, не безглавые кошмары, скрипящие половицами в пустых домах, а веселые тени былого, и страха от них не больше, чем от выцветших фотографий в семейном альбоме.
Тот, кто сильно любил, глубоко чувствовал, шел в радости или в горе по предназначенной ему дороге, навеки оставляет в мире свой отпечаток.
И тому, кто готов слушать, слышно эхо, а к тому, кто готов грезить, приходят видения. Смутные запахи еще витают в воздухе, еще долетают шепотки из минувших лет. И когда суета дня сегодняшнего превращается в грохот в ушах, а бремя современных страстей неподъемной тяжестью давит на плечи, приятно отключить зрение и слух и побродить по миру теней, который существует совсем рядом с нашим.
Там тихо шелестят крашеные колеса и экипаж катит по широкой белой дороге к Ричмонду. Мэри-Энн устроилась в уголке, заслонившись от солнца парасолью, милорд Фолкстон рассматривает ее из-под тяжелых век, опустив подбородок на набалдашник трости, она же бойко отчитывает его за то, что накануне за столом он опять напился. В выражениях она не стесняется; уши у кучера порозовели, ибо ее звонкий голос слышен и на облучке, но милорду Фолкстону все равно. Никогда она еще не выглядела столь очаровательно – ее карие глаза сверкают, а из-под нелепого капора выскользнул непокорный завиток.
Он дает ей выговориться, а потом делает попытку к примирению – пересказывает какую-то историю, которую утром слышал в «Уайтс», – и она тут же забывает про свой гнев, морщит вздернутый нос, и смех, который разносится по всей Ричмондской дороге, так бесподобен в своей неподдельной вульгарности – подлинный, естественный, низкопробный смех идеальной женщины, родившейся и выросшей в трущобах и в приземленности своей устремленной в вечность. Желтый экипаж скрывается вдали, в клубах пыли, но смех продолжает звенеть.
Невзрачная девочка дожидается материнского возвращения у окна спальни – она слегка горбится, а на неказистом личике уже успело проступить выражение недовольства; даже сегодня этот особняк, по-прежнему стоящий на Вестбурн-плейс, хранит мину ошеломленного неодобрения – полагаю, что на будущий год он обречен на снос, а на его месте построят какие-нибудь жуткие многоквартирные дома, – он будто бы прикрывает свое бурное прошлое чопорными кружевными занавесочками и подчеркнутым степенством.
Впрочем, возможно, в полночь он слегка размякает, и если вслушаться повнимательнее, можно уловить звон бьющегося стекла – будто двадцать бокалов разом разлетелись на кусочки и осыпались на паркет.
В Париже, где сегодня мальчишки-газетчики в шесть вечера выкрикивают: «Л’Энтрансижан!», а по городу с ляз гом ездят автобусы и трамваи, была когда-то узкая, мощенная булыжником улочка, которая называлась улица Люн. Теперь ее уже и не вычислишь, особенно в сумбуре дневной суеты, но, может быть, в совсем ранний час, еще до того, как начинают поливать тротуары, на квартал нисходят тишина и молчание, почти такие же, как сто лет назад. И тогда Луиза Бюссон семенит к утренней мессе – гладкие волосы разделены посередине на пробор, а сердце бьется чуть быстрее обычного в надежде, что по возвращении она найдет дома письмо от Годфри Уоллеса.
Выглядит она совсем юной и неопытной – так же тридцать лет спустя выглядела Изабелла, – вот только выражение лица у нее более серьезное.
А по Королевскому саду вышагивает кругами высокий, широкоплечий человек с безумными голубыми глазами и копной пламенеющих волос. Это Луи-Матюрен. Он не спал всю ночь, бродил по улицам, обдумывая новое изобретение. Иногда он начинает говорить вслух сам с собой, иногда хмурится, а в какой-то момент – ему вдруг показалось, что задача решена, – щелкает пальцами, смеется и, закинув назад голову, поет просто потому, что жизнь так бесконечно разнообразна, а он молод и сто франков в кармане – не его сто франков.
В современном Париже этим призракам приходится туговато; привычные тротуары уничтожают, в домах, где они жили, разместились конторы и лавки.
Эжени де Палмелла не сможет больше высунуться из окна пансиона на улице Нев-Сент-Этьен, ибо здания этого больше нет. Ее потомки живут нынче в Португалии в кругах высшей знати, но я очень сомневаюсь в том, что они когда-то слышали о семействе Дюморье, хотя Луиза Бюссон была лучшей подругой их прабабки.
До́ма на улице Пасси тоже уже не отыщешь. Кики попытался это проделать в 1887 году. Зачарованный садик полностью застроили, а его любимое озеро Отей в Буа превратилось в искусственный водоем с пошлыми «сельскими» мостиками и невозможными арками, исказившими его естественную симметрию. Даже школа, в которой месье Фруссар отчитывал Джиги за его caractère léger, а Кики изо всех сил – но безуспешно – пытался казаться смешным, канула в небытие.
Интересно было бы в один прекрасный день посетить Мехелен, сонный городишко из одних церквей, пройтись по унылым прямым улицам, по которым ходил Кики, когда его впервые подвело зрение. Интересно было бы поехать восточнее, в Дюссельдорф, посмотреть, что осталось от тамошнего веселья. Возможно, там еще сохранились кафе, в которых кокетка Джорджина чокалась с немецкими принцами, а Изобель сидела рядом, немного недовольная тем, что на нее обращают меньше внимания.
Будем надеяться, что Эллен не оставила слишком много озабоченности и недовольства в гостиной съемной квартиры, в которой жила, ведь в противном случае другие матери, которые тащат в веселый город Дюссельдорф своих дочерей на выданье, заразятся ее ворчливостью и, в лихорадке отчаяния, обнаружат, что горизонт им застят бесконечные шеренги неженатых молодых людей – сплошные потенциальные мужья, которые в свойственной им уклончивой манере доходят до последней дозволительной границы близости, но никогда ее не пересекают, дабы не попасться на крючок.
Насколько некрасиво Кики поступил со старшей мисс Льюис – вопрос, на который мы никогда не получим ответа. Сам он не раз клялся, что его совесть совершенно чиста. Да и примерно через год это уже не имело никакого значения, поскольку барышня вышла замуж за аристократа-землевладельца и стала хозяйкой поместья в Уэльсе, что подходило ей куда больше, чем доля жены нищего художника, слепого на один глаз.
Дома и сады можно уничтожить, города можно превратить – в сравнении с тем, чем они были раньше, – в чудищ, вставших на дыбы, но море остается неизменным, и по его берегам призраки вольны блуждать, как им вздумается. Кики и его потомки вобрали в себя и Англию, и Францию, как суждено всем людям, в жилах которых течет кровь сразу двух стран.
Известно, что последний рисунок в блокноте набросков на память достают и рассматривают чаще всего.
Пароход отходит в Булонь, и на носу стоят две фигуры, обратив лица в сторону Франции. Это Кики и Эмма отправляются в свадебное путешествие; перед ними – будущее, и он поет ей одну из песен своего отца.

notes

Назад: 16
Дальше: Примечания