Книга: Берега. Роман о семействе Дюморье
Назад: 14
Дальше: Часть шестая

15

Весной 1859 года в семействе Дюморье произошло сразу несколько перемен. Первый шаг в новую жизнь сделал Джиги – он поступил в кавалерийскую школу в Сомюре на двухгодичный курс. Это считалось большой честью – у его родных появилась надежда, что он наконец-то повзрослел. В любом случае писем с просьбами о деньгах от него в последнее время не приходило, хотя никто не сомневался в том, что он регулярно пользуется щедростью тети Луизы. Был один момент, вскоре после того, как Кики перестал видеть левым глазом, когда Джиги, со свойственным ему отсутствием такта и умением все делать в самый неподходящий момент, объявил, что опять залез в долги, и даже написал матери письмо с просьбой о помощи.
Ответ он получил вовсе не обнадеживающий. Более того, это послание так напугало бедного Джиги, что он на несколько месяцев вовсе перестал писать. О том, какое несчастье постигло Кики, он узнал от тети Луизы.
Впрочем, поступление в Сомюр отчасти восстановило его в материнских глазах; мать теперь время от времени даже упоминала о нем в разговорах – роняла с нарочитой небрежностью, что второй ее сын весьма преуспел во Франции, на службе в кавалерии. Прибавлять, что он по-прежнему в чине капрала и несколько раз был понижен за всевозможные проступки, было вовсе не обязательно.
Изабелла тоже уехала из материнского дома: она получила место гувернантки в многодетной семье, в сельской местности неподалеку от Виндзора.
Нанял ее состоятельный строительный подрядчик – по словам Изабеллы, выговор у него был удручающе простонародный. Люди они оказались очень добрые, к ней относились с величайшим почтением, – возможно, одной из причин тому была необычайная длина ее имени и фамилии. Мисс Изабелла Бюссон-Дюморье – согласитесь, немало для простой гувернантки.
Для хозяина ее этого было даже многовато, поэтому он просто выкинул «Бюссон», а имя ее упростил до «Изобель» – к большому неудовольствию ее семейства. Конечно, так выходило куда менее оригинально, но, с другой стороны, на ее братьев эта замена не распространялась, а с собственным прозванием человек волен делать что угодно. Уайтвики сильно кручинились после ее отъезда, а Эмма так затосковала, что родителям пришлось отправить ее из дома погостить.
Предшествовавший год обе девушки провели с большой приятностью. Учебу они завершили, а мистер Уайт-вик был по натуре человек живой, большой любитель поразвлечься. Он часто вывозил их на балы, концерты и приемы, и всем им это очень нравилось. По мнению Эллен, немного даже слишком – так она думала, когда читала про эти увеселения в письмах от Изобель. Складывалось впечатление, что Уайтвики ни единого вечера не проводят дома. Совершенно неподходящий пример для юных девушек. Поэтому Эллен испытала сильнейшее облегчение, когда дочь ее наконец получила место. И вновь они были обязаны этим добрейшему полковнику Гревилю. Вот уж ис тинный друг семьи; пусть даже Джорджу поначалу пришлось в Милфорде туговато, Эллен была убеждена, что вины полковника в том не было. Так или иначе, в начале весны Изобель уехала в Виндзор и прислала Кики очень забавный рассказ о своем первом тамошнем вечере.
Хозяин забрал ее из дома Уайтвиков в щегольском фаэтоне, запряженном двумя отличными лошадьми, а Эмма расстроилась так, будто он приехал за ней на катафалке. Она тем не менее села в экипаж, ее уютно устроили сзади, и они резво двинулись в путь под причитания всего семейства Уайтвиков. Речь у строительного подрядчика действительно была не слишком грамотной, он немедленно выразил «надёжу, что мисс Думуре не просквозит», чем немало ошарашил свою будущую гувернантку; к этому он добавил, что ему говорили, будто «по-нашему, по-англиски, она говорит без акценту».
Он много рассказывал о ее будущем доме, который носил гордое имя Уайтхолл, и у нее создалось впечатление, что это настоящий дворец. На деле она увидела совсем небольшую беленую виллу, да еще на редкость безвкусно обставленную. Изобель, у которой после долгой поездки не гнулись ни руки, ни ноги, тут же отвели внутрь и представили хозяйке, добродушной, простецкой, материнской складки даме, явно ошарашенной тем, что гувернанткой у них будет такая ученая особа, как «мисс Бусон Думуре». Она познакомилась со своими учениками – семнадцатилетней Милли и девятилетним Томом, оба ока зались приятными и вели себя дружелюбно, однако ее несколько ошеломило, что две младшие дочери, одиннадцати и семи лет, тяжело больны – у обеих чахотка – и уроков брать не будут.
После изобильнейшего чая и «яишни с ветчиной» гувернантку попросили спеть и сыграть на рояле; супруги признали ее исполнение безупречным.
Они и дальше обращались с ней с величайшим почтением, выражая его очень курьезно: хозяин дома постоянно пытался усадить ее в свое кресло, а его жена умоляла умываться только пахтой – вода ведь такая грубая, испортит ее прекрасный цвет лица.
«Они на меня просто не надышатся, – писала Изобель Кики, – хотя все это умывание молоком несколько утомительно. Они невероятно добры, но я сильно страдаю от ее постоянных разговоров – она страшная болтушка и умудряется говорить, даже когда мы с Милли занимаемся музыкой.
Она сказала, что у них „в знакомстве“ вся английская знать, не говоря уж об иностранных королевских особах. Удивительное дело – их гостиной далеко до нашей в доме номер 44 по Уортон-стрит! Да, забыла тебе сказать, что дети меня просто обожают и не оставляют в покое ни на миг. Милли любит меня, пожалуй, не меньше, чем Эмма. И еще, боюсь, я здесь располнею, меня постоянно раскармливают – не говоря уж о том, что за обедом и ужином наливают по кружке пива!
При этом не стану скрывать, что я сильно разочарована во всем – в обитателях этого дома, в его порядках – и утешаюсь только тем, что за пребывание здесь мне платят гинею в неделю».
Когда Кики показал письмо матери, та нахмурилась. Тон ей по здравом размышлении пришелся не по вкусу. Слишком легкомысленно и дурно написано. Негоже рассудительной, добропорядочной девушке писать такие пись ма. Эллен была рада тому, что хозяева добры к ее дочери, однако было непохоже, что в этом месте она сможет завести подходящие связи – у таких-то господ! Крайне прискорбно, что они из ремесленного сословия. Полковник Гревиль мог бы осмотрительнее отнестись к выбору. Да, мистер Уайтвик тоже держит лавку на Бонд-стрит, это всем известно, и дружба Изобель с Эммой ее, Эллен, несколько тревожит, да ведь в нынешние времена все не так, как раньше, поди разбери, кто благородного происхождения, а кто нет.
– Мне не нравится, что Изабелла будет жить в одном доме с чахоточными, – проговорила она. – Здоровье у нее всегда было хрупкое. Удивительно, как полковник Гревиль мог порекомендовать ей такое место!
– Нищим выбирать не приходится, мама, – ответил Кики.
– Ну уж не настолько низко мы пали, – откликнулась Эллен с неудовольствием. – Изабелла вполне могла бы пожить со мной, пока не выйдет замуж. А если случится худшее и она не найдет себе мужа, сможет зарабатывать музицированием. Я как-то раз говорила на эту тему с твоей тетей Луизой. Она была несколько шокирована и сказала, что играть на публике – куда менее почтенное занятие, чем работать гувернанткой, на что я ответила, что играть ей вовсе не обязательно, она может давать уроки. Впрочем, поглядим. Если она не приживется в этом доме, я попробую перевезти ее сюда. Возможно, мы переедем в Дюссельдорф, а там попробуем подыскать ей мужа.
Кики не был в этом уверен. Из того, что он слышал про Дюссельдорф, выходило, что там полно безденежных студентов-живописцев, таких же, как он и его друзья, да еще попадаются немецкие принцы, которые проводят время за едой, питьем и развлечениями, – вряд ли кто-то из них надумает сделать предложение молодой английской бесприданнице.
Что касается его зрения, оно с Рождества не ухудшалось, хотя и не улучшалось, но он уже от стольких слышал про этого удивительного немца-окулиста, что у него проснулась надежда.
Посоветовались с дядей Джорджем, он любезно выдал Эллен вперед ее дивиденды за следующий квартал. Тетушка Луиза, с ее неизменной щедростью, тоже «кое-что» прислала на путевые расходы.
И вот в конце весны Кики с матерью распрощались с сонным и унылым Мехеленом, с его пыльными тополями и постнолицыми священниками, и направились в Дюссельдорф на Рейне.
Едва выйдя из поезда, Кики вдруг ощутил, что в Дюссельдорфе он будет счастлив. Повсюду царило красочное веселье, которое немедленно ударило ему в голову; на каж дой улице – забавные ресторанчики, очень своеобразные и такие же приветливые, как французские кафе, повсюду пивные, в которых поют и танцуют. Тут же – холмы и леса, а главное – серебряная полоска Рейна, блистающая между стволами. На ночь они остановились в дешевой гостинице, а на следующий день Кики поехал в Графрат – путь не ближний – на прием к знаменитому окулисту, Эллен же осталась искать в Дюссельдорфе жилье.
Графрат оказался милейшей деревенькой – своим процветанием она была обязана исключительно светилу, которое в ней обосновалось; Кики сразу заметил, что вокруг полно англичан и американцев, которые либо уже побывали на приеме у прославленного эскулапа, либо собирались к нему. Кики приехал в десять утра, но принял его доктор только в четыре. Впечатление он производил сразу – точностью прикосновений, прямотой, общей уверенностью в себе.
Он сразу же сказал Кики, что левый глаз уже не спасти. Зрение никогда не вернется. Однако воспаление постепенно пройдет, боль отступит. Что же касается правого, он запросто может прослужить ему до конца дней, главное – обращаться с ним аккуратно. Шесть – девять месяцев лечения в Графрате под его наблюдением – и Кики станет другим человеком.
Больше всего Кики обрадовало другое: врач разрешил ему продолжить занятия живописью. К тому нет никаких препятствий. При хорошем освещении и не переусердствуя – а так ему даже на пользу не сидеть без дела. В Дюссельдорфе есть хорошая художественная школа.
– И я лично закажу вам портрет, – заявил славный доктор.
Обратно в Дюссельдорф Кики летел как на крыльях.
Мать его нашла квартиру в доме номер 84 по Шадов-штрассе, на втором этаже, вполне чистую и уютную, вот только цена после Мехелена показалась совершенно несообразной, пусть она и включала все услуги. Еду будут присылать из ресторана за углом. Хозяйка-англичанка была вдовой морского офицера, у нее квартировали и другие англичане. Вот это некстати, подумала Эллен, которая рассчитывала освежить свой немецкий, а тут, в окружении соотечественников, ничего из этого не получится. Впрочем, после мелочной воркотни, неизбежной при любом переезде, она успокоилась; Кики же был от всего в вос торге. В Дюссельдорфе как раз начинался сезон, город казался таким красочным, веселым, живым после Мехелена. Кроме того, окулист придал ему уверенности в своих силах, его больше не терзали страхи, что он ослепнет и на правый глаз. Кики сдружился с другими пациентами, ездившими в Графрат, – в основном это были англичане – и, как-то сам того не сознавая, оказался внутри небольшого дюссельдорфского общества, бок о бок с немецкими принцами крови, и сомнительными графами, и так называемыми баронами, и помятыми жизнью капитанами, жившими на пенсию, и отставными адмиралами, и всякими полковниками. Некоторые из них ездили на лечение в Графрат, другие оказались в Дюссельдорфе потому, что он в то время считался модным местечком, но почти все сходились в том, что Кики – очаровательный, обаятельный молодой человек, да еще и талантливый рисовальщик.
Их сестры и дочери тоже сочли его очаровательным; очень уж романтично выглядел худой и бледный молодой человек – почти слепой, а рисует такие дивные портреты и одинаково хорошо говорит по-английски и по-французски, а главное – так трогательно поет, с таким чувством.
Лето в Дюссельдорфе проходило очень приятно: постоянные прогулки по лесам, по Рейну, да еще и пикники, и гулянья при лунном свете, и вообще, то одно, то другое, просто удивительно, как еще не все окончательно потеряли голову.
Кики с таким восторгом описывал местное общество в письмах к сестре, что она очень скоро пришла к выводу, что жизнь гувернантки в семье строительного подрядчика невыносимо тосклива. Так тосклива, что она стала опасаться за собственное здоровье. В доме низкие потолки, постоянная сырость, и раз уже двое детей больны чахоткой, то и она обязательно заразится. Она прислала в Дюссельдорф письмо, в котором так напирала на этот последний факт, что Эллен потребовала, чтобы она немедленно уезжала с виллы подрядчика, – пусть лучше проведет остаток лета в Милфорде у дяди Джорджа, а осенью приедет в Дюссельдорф. Изобель, разумеется, именно этого и хотелось, и она рассталась со своими хозяевами без малейших угрызений совести.
К концу лета Кики стало настолько лучше, что он смог вернуться к занятиям живописью; вместе со швейцарцем по имени Хунзикен он снимал мастерскую с живописным видом на Шперцен-Гартен. В час дня он непременно должен был являться домой к обеду – это разбивало рабочий день, однако Эллен настаивала на том, чтобы сын нормально питался, и чем спорить с ней на эту тему, он подчинился. Жизнь в мастерской, впрочем, шла очень весело и напоминала ему его счастливые парижские дни. Со Швейцарцем они крепко сдружились – по словам Кики, работали, пели, курили и переругивались с утра до ночи. Когда темнело и работать делалось невозможно, в мастерскую заглядывали близкие друзья, как это было и на улице Нотр-Дам-де-Шан, – поспорив и раскритиковав плоды трудов Кики и Швейцарца, вся компания отправлялась ужинать в какой-нибудь ресторан, где беседа возобновлялась.
Натурщики были дешевы, зачастую позировать соглашался и кто-то из друзей, если ему нечем было больше заняться, так что материала для работы Кики хватало – он даже надеялся к зиме подготовить выставку.
А если выставка пройдет успешно, возможно, ему закажут какой-нибудь портрет, а за этим заказом последуют другие. Заработать бы десять фунтов – уже что-то, он сможет хоть отчасти покрыть расходы на жизнь в Дюссельдорфе. Ужасно всецело зависеть от скудного материнского дохода – но у него не было выбора, тем более что ей приходилось оплачивать и счета за его лечение.
Как бы они выкручивались без благословенной ренты – об этом Эллен старалась даже не думать. Других средств у них не было. Сколь бы постыдным ни было происхождение этих денег, говорила Эллен сама себе, плотно сжимая губы, по крайней мере, сейчас они спасают – да и в будущем будут спасать – ее саму и ее родных от полной нищеты и голода. Финансовые дела Джорджа снова пришли в упадок – видимо, по причине бесконечных милфордских развлечений, – а кроме того, он был серьезно болен: почти два месяца пролежал в постели с воспалением легких, так что когда осенью Изабелла собралась в Дюссельдорф, он не смог оплатить ей дорогу.
Эллен попыталась на него нажать – чтобы он взял на себя хотя бы эти расходы, однако оказалось, что таких денег у него нет, и ей пришлось выслать Изобель на дорогу пятнадцать фунтов из своих октябрьских дивидендов. Эллен несколько удивило то, что полковник Гревиль не предложил свою помощь. Он прекрасно знал все их обстоятельства, однако, по словам Изобель, ни разу даже не упомянул о ее предстоящей поездке, а за несколько дней до ее отъезда в Германию преспокойно отбыл в Брайтон. А ведь его бы это никак не стеснило, помимо всего прочего, он холостяк и всегда так внимателен к Изобель, так что Эллен порой даже подумывала… Впрочем, что уж теперь об этом говорить. Будь у него подобные намерения, он бы давно уже их высказал.
«Наконец-то приехала Изобель, – писала Эллен Луизе в середине октября, – и я рада сообщить, что, с тех пор как мы виделись в последний раз, она во всех отношениях изменилась к лучшему. Подумать только, целых два года пролетело. У нее заметно улучшился цвет лица, кроме того, она сильно поправилась – пожалуй, даже чрезмерно для ее роста.
Впрочем, здоровье ее всегда будет хрупким, и из того, что я вижу, совершенно ясно, что она никогда не сможет выносить тяготы жизни гувернантки. Кроме того, ей не хватает соответствующего образования. Нет, средства к существованию, если ей придется самой себя содержать, она должна добывать музыкой. Ее игра меня весьма удивила. Исполнение прекрасное, хотя и видно, что она недостаточно упражняется. Уверена, что в Дюссельдорфе не найдется преподавателя, который сможет научить ее чему-то, чего она уже не знает сама. Она сыграла мне очень сложную вещь на пятнадцати страницах, причем с листа. Я взяла ей абонемент в музыкальную библиотеку, каждый день она сможет брать по две новые вещи. В последнее время она много бывала в обществе, в Милфорде и в других местах, и это пошло ей на пользу – манеры у нее непринужденные и чрезвычайно достойные, а самое главное, дорогая моя Луиза, мысли ее столь же чисты, как в тот день, когда она впервые разлучилась с матерью. Я могу полностью ей доверять. Даже окажись она в окружении всех этих офицеров – а уж они великие мастера любезничать, – я и то не испытывала бы ни малейшего беспокойства. Словом, есть за что благодарить судьбу. Она здорова, добронравна – чего еще желать матери?»
И действительно – чего? Только одного: чтобы дочь сумела найти себе мужа. Время покажет, удастся ли Изобель преуспеть и в этом. Мать ее опасалась, что не удастся. Передние зубы портили ее лицо. Эллен боялась, что они и вовсе выпадут: и с собственными зубами совсем не просто выйти замуж, а уж со вставными – и подавно.
Изобель окунулась в веселое общество дюссельдорфской молодежи без всяких мыслей о будущем и вскоре уже была накоротке со многими галантными немецкими принцами и неимущими графами – и ни один из них, похоже, не замечал, что Изобель скоро предстоит расстаться со своими зубами. Кики продолжал усердно трудиться по четыре-пять часов в день, зрение в правом глазу постепенно восстанавливалось. На левый он ослеп полностью, как и предсказывал окулист. Из Парижа явился с кратким визитом Феликс Мошелес, они засиделись допоздна, попивая рейнское из тонких зеленых бокалов, куря сигары и болтая о бедняжке Кэрри, которая так и осталась в унылом Мехелене.
Кики упомянул, что начал писать о ней роман, вот только продолжить нет времени. Возможно, то был первый набросок «Трильби», который и поныне лежит в ниж нем ящике стола в одном из дюссельдорфских пан сионов…
Кэрри переменилась, объявил, качая головой, Феликс; увы, она, похоже, покатилась по наклонной плоскости, и все потому, что все-таки была влюблена в одного из них, а в кого именно, они так и не выяснили. Кики предложил сделать серию рисунков, на которых они с Феликсом по очереди помогали бы Кэрри одолеть тернистый жизненный путь, и даже начал набрасывать один-другой, к величайшему восхищению Феликса, однако, как и набросок романа о Трильби, замысел этот остался незавершенным. Слишком уж много было в Дюссельдорфе всяких развлечений, чтобы долго вспоминать несчастную Кэрри. Изобель крепко сдружилась с двумя мисс Льюис, и вскоре стало ясно, что старшей мисс Льюис в высшей степени по душе общество Кики.
Кики всегда проявлял податливость, если рядом возникало миловидное личико, а мисс Льюис, безусловно, не могла пожаловаться на свою внешность. Кроме того, она была чрезвычайно высока ростом – и это тоже вызывало его восхищение. А потому, когда завершался рабочий день и кисти с красками откладывали в сторону, он отправлялся с матерью и сестрой к Льюисам, и там они понемногу пели, слегка закусывали, и, вероятно, они со старшей мисс Льюис обменивались многозначительными взглядами.
Не очень это было красиво со стороны Кики: он вовсе не был в нее влюблен; она же, бедняжка, воспринимала его жесты всерьез и со дня на день ждала предложения руки и сердца. Рождество выдалось бурным – самое счастливое его Рождество с тех неповторимых дней в Латинском квартале, и вечером к ним присоединились немецкие принцы, они любезничали с Изобель, что чрезвычайно льстило самолюбию Эллен: дети ее пользуются таким успехом, так всем нравятся; с другой стороны, крайне неприятно, что немецкие принцы не имеют никаких серьезных, матримониальных намерений.
Настал новый, 1860 год – и Кики, возвращаясь домой после пения дуэтом со старшей мисс Льюис, вдруг понял, что в марте ему исполнится двадцать шесть лет, а он ничуть не ближе к славе и богатству, чем был шесть лет назад.
Что готовит ему будущее? Не пора ли наконец обдумать его серьезно? Окулист сказал ему, что при аккуратном обращении правый глаз будет служить ему и дальше, а в Графрате ему больше, по сути, ничем не могут помочь. Соответственно, нужно уезжать из Дюссельдорфа, пока он не превратился в такого же бездельника и повесу, как все эти немецкие принцы, и начинать зарабатывать себе на жизнь карандашом. Он постепенно смирялся с мыслью, что никогда не станет живописцем. В масляной живописи он совсем не продвигался вперед. Он решил обсудить все это с Томом Армстронгом, который как раз вернулся из Алжира и решил провести несколько месяцев в Дюссельдорфе, прежде чем перебраться в Лондон.
– Дружище, – сказал Кики, – суть дела заключается в том, что первый этюд, который я в свое время написал в Антверпене, – просто шедевр Тициана по сравнению с нынешней моей масляной мазней. Я проучусь еще три месяца, и si ça ne va pas – fini alors! Неужели дело в том, что одним глазом я не вижу цветовых эффектов – вот как не могу сбить пробку с бутылки, – или что?
– Занялся бы ты иллюстрациями, – предложил его приятель. – Я убежден, что это и есть твое истинное призвание. Вот, посмотри.
Он перебросил Кики экземпляр альманаха «Панч».
– Посмотрим, как ты оценишь работы Чарльза Кина и Джона Лича, – продолжал Армстронг. – Оба они – штатные сотрудники «Панча». Тебе не кажется, что это больше по твоей части, чем нынешние твои потуги?
Кики не ответил. Он зачарованно переворачивал страницы.
– Почему никто раньше не сказал мне о существовании этого издания? – спросил он наконец, не скрывая сильнейшего волнения. – Я в жизни не видел ничего лучше! Черт, ну эти ребята и рисовальщики! Чего бы я, Том, старина, не отдал, чтобы стать таким, как они!
– А я убежден, что станешь, если прекратишь биться над живописью и займешься только этим. Поехали весной вместе в Лондон, Кики, и попытаем там счастья. Здесь, в Дюссельдорфе, ты только попусту тратишь время.
– Но мне никогда не добиться того, чего добились эти Кин и Лич, – вздохнул Кики. – У меня совсем нет чувства юмора. Я выставлю себя дураком – и только. Денди, снобы, подхалимы – все те, на кого они рисуют в «Панче» карикатуры, – я ведь ничего про них не знаю. Я, как тебе известно, никогда не вращался в таких кругах.
– Ничего, будешь вращаться, когда попадешь в Лондон. Я, старина, представлю тебя кому надо. Через три месяца будешь в высшем свете как дома!
– А ты можешь меня себе там представить? Единственное общество, в котором я хоть как-то разбираюсь, – это богемные-континентальные-артистические-космополитические франкмасоны, а до них английской публике нет никакого дела. Мы с тобой, да и все наши здешние знакомые, любим по вечерам курить и пить кофе в кафе и до бесконечности рассуждать о своем ремесле, но кому, кроме нас самих, это интересно? Кроме того, Том, я неисправимый лентяй, и всегда таким был. Мне нравится тут прохлаждаться в окружении прелестных молодых англичанок, таких же бездельниц, как и я сам; все это так чертовски просто и не требует никаких усилий.
– Брось, Кики, я тебе не верю. Ты ведь в душе рвешься отсюда, чтобы заняться наконец настоящим делом. Собери волю в кулак, старина, и выберись наконец из этой трясины.
– А стоит ли? Я и сам не знаю. Мне никак ни на что не решиться. Пошли в кафе, приятели ждут.
Он встал, улыбнулся, потянулся и рассмеялся, увидев, как у Тома вытянулось лицо, – зря глупый старина Том так хорошо о нем думает, – а потом они под руку отправились в кофейню на углу: Кики распевал «Лучшее пойло на свете» и гадал, почему на душе сегодня не так светло, как обычно.
В кафе уже дожидалось человек шесть-семь приятелей, которые при появлении Кики приветственно завопили. Там были Бест, его новый, очень близкий друг; Банкрофт, сын американца-историка, – юноша, который очень нравился Кики, – такой умный, рассудительный, серьезный, так непохожий на него самого. Они пели, болтали, смеялись, вели свирепые споры, обсуждая достоинства английских писателей Кингсли и Карлайла, но потом эта, более глубокомысленная часть вечера прервалась бурным вторжением рыжеволосого Швейцарца, с которым Кики делил мастерскую, – о появлении его свидетельствовал грохот переворачиваемых столов и стульев, звон разбитого стекла и верещание девушек, которых он целовал. Ему было на всех и на все плевать, он выбирал себе в жертву какого-нибудь почтенного, безобидного хлюпика, который пил пиво в уголочке, и перебрасывал его через плечо под радостный рев остальных посетителей.
– Шумнейший, неугомоннейший и гениальнейший дьяволюга, – говорил, смеясь, Кики и усаживал Швейцарца рядом с собой; Швейцарец, уже успевший пропустить стаканчик-другой, настаивал на том, чтобы угостить всех присутствовавших за свой счет.
«Все это, конечно, славно и весело, – размышлял Том Армстронг, – и, полагаю, развлекаться так из вечера в вечер очень забавно, вот только это никак не приближает Кики к его цели».
Он думал о рисунках и набросках, которые видел в мастерской, – все они свидетельствовали о недюжинном таланте, но ни один из них не был закончен.
– Да ты видел, чтобы я закончил хоть что-нибудь, кроме сигары? – осведомился Кики как-то раз, а потом отошел к роялю и начал что-то наигрывать одним пальцем.
Он плыл по течению, и если позволит себе плыть еще сколько-то, то ни к чему другому уже не будет способен. Как ему не хватает материнского упорства и силы воли, думал Том Армстронг. Уж эта дама – из чистого железа! Нос всегда по ветру, глаз как у орла. Никогда и на пять минут не оставляет его, Тома, наедине с Изобель…
Зима и весна миновали, а в творчестве Кики так ничего и не добился. Он начал делать серию иллюстраций к «Королевским идиллиям», но где же в Дюссельдорфе сыскать натурщиков для образов Ланселота и Гвиневеры?
Армстронг продолжал уговаривать его ехать в Англию – сам он собирался туда в мае, – но Кики все никак не мог решиться.
Он словно ждал, что кто-то другой примет за него окончательное решение; собственной воли у него будто и не было. Он пока даже не обсуждал это с матерью, и вся затея висела в воздухе. Он твердо знал, что мама не захочет возвращаться в Лондон: на континенте они с Изобель смогут жить куда более экономно.
А потом, сразу после Пасхи, он вдруг решился – будь что будет, он едет в Англию; причем решение это странным образом совпало с приездом в Дюссельдорф друзей Изобель, Уайтвиков, – в начале мая они собирались вернуться домой.
Поначалу Кики тушевался в присутствии Эммы. Она выглядела даже миловиднее, чем на миниатюре, которую он тайком от всех носил в кармане жилета, будто талисман. Она оказалась очень высокой, совсем взрослой, и он уже не смел ее дразнить, как дразнил когда-то школьницу с косичками; впрочем, в повадке ее сквозили такая серьезность, ласковость и обаяние, что он скоро забыл про смущение, начал показывать ей наброски и даже делиться своими смелыми планами, которых не поверял больше никому, кроме Тома Армстронга.
О мисс Льюис он, можно сказать, позабыл вовсе, попросту выбросил ее из головы. Это стоило Эллен и Изобель, которые встречались с Льюисами каждый день, многих неловких минут: им приходилось оправдываться за Кики, говорить, что он очень занят. В один такой день, едва представив мисс Льюис благовидную причину его отсутствия, они все вместе возьми и натолкнись на Кики, который прогуливался с Эммой и ее матерью в дюссельдорфских садах. Мисс Льюис жарко покраснела и почти сразу же под каким-то предлогом поспешила домой. Все это на людях, чрезвычайно неловкая сцена. Эллен пыталась понять, не связал ли Кики себя какими-то обязательствами. Да, это, конечно, очень мило со стороны Кики – показывать Уайтвикам красоты Дюссельдорфа, но почему он делает это один? Почему не собрать большую компанию и не пригласить и Льюисов?
Изобель предположила, что Кики увлекся Эммой. Сущий вздор! Эмма почти ребенок. Милый, добросердечный ребенок, но она совершенно не в его вкусе. Какие Изобель говорит глупости! Нет, Кики просто бестактен и бездумен; ему следовало посоветоваться с матерью, преж де чем вступать с Уайтвиками в такие странные отношения. Она с ним еще об этом поговорит.
Поговорила – но на удивление не нашла в нем никакого отклика. На укоры по поводу мисс Льюис он только пожал плечами и сказал, что она всегда была ему безразлична и он ни в коем случае не давал ей надежды. Ну а раз ситуация сложилась такая неловкая, лучше всего ему просто уехать из Дюссельдорфа.
Он, видите ли, очень серьезно говорил с Томом, и Том считает, что в Лондоне его ждут самые лучезарные перспективы. Если его рекомендуют в какую-нибудь газету в качестве иллюстратора, о будущем можно будет не беспокоиться. Не исключено, что его даже пригласят сотрудничать в «Панч». Если мама одолжит ему десять фунтов, он обязуется вернуть ей долг в течение трех месяцев. В Лондоне он найдет дешевое жилье и будет трудиться как каторжный. Кстати, Уайтвики уже пригласили его пожить у них – когда он обсуждал с ними эти планы; он ответил отказом, но миссис Уайтвик любезно предложила столоваться у них и вообще обещала за ним приглядеть.
Поначалу Эллен не знала, что и сказать. Кики будет жить в Лондоне, без ее присмотра, – нет, она все-таки этого не одобряет. Миссис Уайтвик, конечно, добрая душа, но она, разумеется, не сможет занять место матери. С другой стороны, она прекрасно видела, что в Дюссельдорфе Кики топчется на одном месте, а поскольку глаза его больше не требуют столь пристального внимания, то его дальнейшее пребывание здесь, конечно же, бессмысленная трата времени и столь ценных средств. Если он сможет на себя зарабатывать, для нее это станет огромным облегчением и она сможет лучше заботиться о бедняжке Изобель. В конце концов, бедную девочку не мешало бы приодеть, раз уж она бывает в обществе, – а если она не станет бывать в обществе, как она найдет себе мужа?
От Джиги никакой помощи точно не дождешься. Он с трудом сводит концы с концами в Сомюре – где уж ему думать про будущее сестры. А вот если Кики пробьется и преуспеет в Англии, он наверняка станет оказывать семье материальную помощь. Если, конечно, не женится. Впрочем, жениться, не имея реальных видов на будущее, – в высшей степени неразумно. Он уверяет, что никаких чувств к старшей мисс Льюис не испытывает, но ведь он оказывал ей внимание. Бедная барышня очень скверно выглядит в последние недели – с тех самых пор, как Кики стал проводить все свободное время с Уайтвиками. Это, конечно, не имеет никакого значения, но все же… О господи, что за комиссия – быть матерью большого семейства. Одни сплошные треволнения с утра до ночи. Луизе, не обремененной семьей, куда легче, пусть и бывает одиноко.
– Ты должен сам принять решение, – произнесла наконец Эллен, после того как посидела некоторое время, нахмурившись, что-то бормоча и цокая языком. – Я согласна дать тебе десять фунтов на поездку в Лондон – с условием, что расходовать их ты будешь крайне осмотрительно. Что же до нас с Изобель, я считаю, что мы сможем жить здесь более чем экономно – по крайней мере, некоторое время, пока не станет ясно, преуспел ты или нет.
Решение было принято – и Кики испытал глубочайшее облегчение. Он чувствовал, что в Дюссельдорфе попусту теряет время в нужде и безвестности, а значит, пора ехать в Лондон – или пан, или пропал. Если пропал – тогда остальное уже и не важно; если пан – ну, тут уж мы поглядим! Первое, что он сделает, – вернет матери ее десять фунтов.
Его обуяло страшное нетерпение. Уже настал май, в Дюс сельдорф и Графрат начали съезжаться на лето визитеры. Все те же знакомые лица мелькали в садах, в ресторанах, на концертах. В прошлом году это его занимало, теперь же атмосфера казалась удушливой – все то же самое, все лишено смысла. Веселье казалось вымученным, поверхностным, неискренним. Он сам не мог понять, как раньше терпел этих немецких принцев, что находил в них занимательного. Все они такие жирные, перекормленные. Какими блеклыми казались здешние дамы рядом с Эммой Уайтвик! Да, она еще очень юна и неопытна, но внешностью и обаянием даст любой сто очков вперед – мисс Льюис ей и в подметки не годится. Хорошо бы еще мисс Льюис не смотрела на него с такой укоризной: прямо чувствуешь себя подлецом. Черт возьми, да он ей никогда ничего не обещал! Можно подумать, они помолвлены. Страсть как неловко. Том был с ним согласен. Уйди красиво, наставлял его Том, в сложившихся обстоятельствах тебе больше ничего не остается. Скажи, что вы с ней друзья навек, мол, счастлив будешь при случае встретиться с ней в Лондоне, поблагодари за то, что она скрасила тебе зиму в Дюссельдорфе, а после вежливо откланяйся. Итак, воспоследовали официальные прощания – не без налета неловкости, особенно когда младшая мисс Льюис приняла их с Томом довольно холодно и сообщила, что у сестры ее разболелась голова: она легла в постель и спуститься не сможет. В определенном смысле так оно было проще, но, с другой стороны, ситуация была слишком уж очевидной. Кики подумал, не стоит ли все-таки потребовать встречи и тут же, на месте, сделать ей из чистой вежливости предложение. Не в состоянии он был никого обижать!
– Такт – дело хорошее, но не до такой же степени, – объявил Том и потащил его в кафе выпить напоследок по рюмочке.
Мать, разумеется, до полуночи не давала ему лечь, засыпая советами касательно здоровья и образа жизни – что ему делать дозволительно, а чего нельзя делать ни в коем случае. Будь он невестой накануне венчания, и то вряд ли бы ее наставления были столь же подробны и категоричны.
Кики улыбался, произносил «да» и «нет» и целовал ее в щеку. Соглашаться было куда проще, чем спорить, а еще он гадал, считать ли себя неблагодарным за то, что его так прельщает будущая одинокая лондонская жизнь, самостоятельная и независимая, без постоянных перекрестных допросов, от которых в семье, похоже, никуда не деться.
Да, собственно, такой уж одинокой жизни в Лондоне и не предвидится; рядом будет старина Том, да и другие парижские приятели, в том числе Тэмми, Пойнтер и Джимми Уистлер. Все они как раз в это время перебирались в Англию – все, кому предстояло сказать свое слово в искусстве. Они, как и он, поняли, что в Париже и Антверпене хорошо учиться, но, если хочешь создать себе имя и стать видной фигурой, дорога тебе в Лондон.
Настало утро; все слова прощания были сказаны. Изобель наказали не флиртовать слишком откровенно с немецкими принцами, а пожилую матушку пожурили за то, что в уголке глаза у нее блеснула слеза; после этого отъезжающие – Кики, Том Армстронг, миссис Уайтвик и Эмма – погрузились на рейнский пароходик, который должен был доставить их в Роттердам.
Воздух был теплый и свежий, уже веяло летом. Во всем чувствовалось какое-то обещание, какая-то надежда. На сердце у Кики стало легко. Он снял темные очки, которые проносил больше двух лет, и убрал их в карман. Десять фунтов, которые дала ему мать, были надежно упрятаны в конверт – десять фунтов из ее ежегодной ренты. От того, как он ими распорядится, зависело все его будущее. Он вытащил деньги, аккуратно пересчитал.
Эмма наблюдала за ним из дальнего уголка палубы. До чего же худой, думала она, покачивая головой, слишком худой, слишком бледный. Ни кровинки в лице.
Не умеет он о себе позаботиться, в этом она была уверена. Сколько курит – наверняка ему это вредно. Она вздохнула и перевела взгляд на проплывавший мимо пейзаж. Это, конечно, совсем не ее дело, но хорошо бы за ним кто-нибудь приглядел – промывал бы глаза, штопал носки, вовремя давал лекарство…
Кики положил десять фунтов обратно в конверт. Да, мама поступила очень великодушно. Ведь все, что у нее есть, – эти скудные дивиденды, которых она с таким нетерпением ожидает каждый квартал. Сам Кики даже не знал толком, откуда они взялись, – как-то это связано с бабушкой, которая умерла в Булони.
Какой она, судя по всему, была непотребной старухой! Мама почти никогда не упоминала ее имени. С другой стороны, если бы она не жила так, как жила, если бы не сочетание ее красоты и сметки, не стоял бы он сейчас с десятью фунтами в кармане на борту парохода, плывущего по Рейну. Он еще заработает состояние – и все благодаря ей. Кики рассмеялся и потянулся к карману жилета за неизменным карандашом.
В будущее он смотрел без страха, уверенный, что добьется успеха. Папа ничего не добился потому, что слишком уж верил в свои мечты. А он, Кики, добьется; он вздернул острый подбородок с решимостью, которой Луи-Матюрен никогда не обладал. Энергия Кики происходила из иного источника, она бежала по его жилам, та же энергия, что бурлила когда-то – семьдесят-восемьдесят лет назад – в крови одной женщины со вздернутым носиком и трепещущими веками.
В двадцать шесть лет она уже держала весь свой небольшой мирок в тонких, безжалостных пальцах, а теперь внук ее, в том же возрасте, плыл навстречу будущему, в котором ему предстояло достичь славы – сатирой на то самое общество, которым она вертела, как ей вздумается, в начале века.
Кики начал стремительно водить карандашом по обороту драгоценного конверта, однако на сей раз это была не карикатура. Это был портрет Эммы Уайтвик, которая непринужденно стояла у борта, обратив профиль к небу.
Назад: 14
Дальше: Часть шестая