Часть четвертая
Великокняжеский пленник
Когда Василий очнулся и открыл глаза, то увидел прямо над головой низкие своды, которые, казалось, грозили раздавить его, прижать к жесткому ложу. Он удивился, что не было около ни коня, ни Прошки Пришельца. Тишь одна. Потолок давил на него все сильнее, Василий почти почувствовал, как балки навалились на грудь, выдавливая из горла жалкий стон. И опять великий князь потерял сознание, провалился глубоко, в самую преисподнюю.
В себя Василий пришел только через три дня, глянул государь на ладонь, а вместо пальцев жалкие обрубки, такие, что и трость теперь не удержать. Рядом женщина в белом, лица не видать — повязана платком. Наклонилась она над князем, и Василий разглядел ее карие глаза. «Молодая девка, — подумал он. — Эдак годков осьмнадцать будет».
И тут государь вспомнил эти глаза. Выходит, это был не бред. Он помнил, как она приподнимала его отяжелевшую от долгой болезни голову своей хрупкой ладошкой и поила из кувшина каким-то мутным и горьким зельем. Такие глаза не могут присниться, их можно встретить только наяву.
— Лицо открой, — попросил Василий. — Я хочу посмотреть на тебя!
Девушка что-то произнесла по-татарски, а у самого изголовья раздался вдруг веселый смех.
— Ай да Василий! Ай да князь! Узнаю, узнаю своего крестника!.. Так, кажется, это у вас на Руси называется? Едва на тот свет не отправился, а как воскрес, так девку соблазнять стал. Понравилась? Ладно, успеешь еще, уступлю я тебе ее. Поправляйся только.
Василий приподнял голову и увидел Улу-Мухаммеда. Казалось, хан не изменился совсем, может, только поседел чуток, а лицо сделалось как будто суше. Все такой же большой и громогласный.
— Кто она такая, хан?
— Она из моего гарема и хорошая знахарка. Вот она тебя и выходила. Не будь ее рядом, беседовать бы тебе сейчас с вашим Богом Христом.
— Где мои полки? Они разбиты? — спросил князь тихо.
Улу-Мухаммед развел руками: походило на то, что он искренне сожалел о случившемся.
— Да, князь, разбиты…
— Выходит… я в плену?
— Ну что ты! Что ты, князь! — возмутился казанский хан. — Ты мой гость! Ты когда-то был моим гостем в Сарайчике в Золотой Орде, останешься им и сейчас. Я рад тебя видеть.
— Если я твой гость, хан, тогда пусти меня с миром.
— Иди, — просто отозвался хан.
Василий Васильевич попытался подняться, оперся локтями о твердое ложе, но силы вдруг оставили его, и он упал на мохнатую подстилку.
Улу-Мухаммед смеялся, но его смех был беззлобным, так мог радоваться человек только с чистой совестью.
— Не печалься, князь, — утешал по-отечески Мухаммед. — Я не стану задерживать тебя долго. Как только ты поправишься, так тотчас можешь отправляться к себе. Сколько же мы с тобой не виделись, Василий? Десять лет? Одиннадцать?
— Двенадцать лет, хан…
— Двенадцать лет! А кажется, это было совсем недавно. Я помню тебя совсем мальчишкой, когда ты пришел защищать московский стол от своего дяди Юрия. Теперь уже нет эмира Юрия, и тот мальчишка давно вырос. Сейчас передо мной воин! Знает Аллах, я часто вспоминал тебя! — И трудно было понять, что кроется за этими словами. — Хотя, поверь мне, Василий, у меня был повод, чтобы обижаться на тебя. Но я все простил! Я просто рад видеть тебя в своем доме!
— А не лукавишь ли ты, хан? Твой ли это дом? — спросил великий князь. — Я узнаю эти места, мы находимся в Нижнем Новгороде, и келья, где ты сейчас сидишь, монашеская!
— Нет, ты не прав, князь! — мягко возразил Мухаммед. — Твои дружины оставили Нижний Новгород, и мне ничего не оставалось, как войти в него.
— Так же ты заходишь без приглашения и на окраинные русские земли.
— Оставим взаимные упреки, князь, — слегка нахмурился Улу-Мухаммед. — Они ни к чему не приведут. Твои дружины тоже частенько нарушали мой покой. Ты укреплял моих врагов своими дружинами, когда я, как загнанный пес, бегал от них по всей Орде, пытаясь отыскать хоть какое-нибудь пристанище! Помнишь, князь, я обращался и к тебе! — На мгновение в его глазах вспыхнула ярость, но хан тотчас улыбнулся, и снова Василий Васильевич увидел перед собой гостеприимного хозяина. — Оставим этот разговор, думаю, мы вернемся к нему, когда ты поправишься совсем.
— Что стало с моими братьями?
Улу-Мухаммед опять улыбнулся.
— Они все мои гости! Только вот твой брат Иван отказался от моего гостеприимства и удрал от моих батыров босым на быстром скакуне. — Хан посмотрел на Василия, и князь разглядел в глазах Мухаммеда сожаление. — Очень жаль, что мы встретились здесь. Нам бы быть союзниками, а мы враждуем. Нам бы забавляться вместе на соколиных охотах, а мы друг друга упреками обижаем. — И уже весело: — Думаю, князь, у нас будет с тобой время, чтобы потравить зверя и птицу побить, отдыхай у меня столько, сколько тебе вздумается! И без женской ласки ты не останешься, у меня такие красавицы есть, у тебя дух захватит! — смеялся Улу-Мухаммед. — И еще ты должен благодарить меня, что я спас тебя от смерти. Мои лекари залечили одиннадцать твоих ран, и все время ты находился между жизнью и смертью.
— Лучше бы они не делали этого… — прошептал Василий Васильевич.
— Полно тебе горевать, князь, ты еще молод, жизнь твоя только начинается, — успокаивал казанский хан. — Когда-нибудь я тебе напомню эти слова, и ты согласишься со мной, скажешь, что был не прав.
Василий Васильевич лежал без рубахи. Улу-Мухаммед говорил правду — на теле кровоточили раны. И тут великий князь вскрикнул:
— Где мой нательный крест?
Это был крест, подаренный Василию отцом. Крест, который он никогда не снимал с себя. Крест, который оберегал его от всякой беды и нечистой силы.
— Стоит ли тебе так волноваться, князь Василий? — покачал головой Улу-Мухаммед. — Крест твой целехонек. Когда ты был в беспамятстве, этот крестик мы с тебя сняли и отправили его в Москву к твоей матери, великой княгине Софье, и жене твоей, Марии. Пусть же знают, что ты живой и гостишь у меня в ханстве.
Не поразил Господь супостатов, когда они снимали с шеи государя крест-нательник, не покрылись их ладони волдырями, когда нечестивыми пальцами касались они святыни. Видно, сорвала чья-то рука с его шеи золотую цепь и припрятала дорогой трофей у пояса.
— Плач пойдет по Руси, — прохрипел от горя великий князь. — Не бывало еще такого, чтобы великие московские князья в полоне томились.
Ачисан во главе большого отряда всадников подъезжал к Москве. Было время утренней молитвы, и чистый колокольный звон разносился над городом, заставляя просыпаться московские посады, которые скоро наполнились голосами, раздались скрипы отворяемых ворот, и пастух, пощелкивая кнутом, гнал стада на луга.
Ачисан разжал ладонь, на которой лежал крестик с распятым Христом. Бог укорял своего стража. Сейчас он казался мурзе тихим, словно ладонь сумела укротить его. Куда страшнее Иисус Христос выглядел на поле брани, перед самым сражением, когда русские полки разворачивали стяги. С полотен он строго смотрел на вражескую сторону. Было в этих глазах что-то такое, что подавляло волю, вгоняло в трепет. Но рядом незримо присутствовал Аллах, который был всюду: на небе, на земле, на воде, он не давал расслабиться, оберегал от искушения.
Ачисан сильно сжал ладонь и почувствовал, как острое распятие впилось в мякоть. Видно, русский Бог хочет досадить своему недругу. Мурза разжал ладонь и увидел, что крест слегка погнулся. «Ладно, хватит с него, пусть полежит пока за поясом», — Ачисан запрятал распятие.
Это было первое серьезное поручение, которое Улу-Мухаммед доверил Ачисану. Почти испытание. Мурза Ачисан был сыном Тегини, и хан считался его дядей. Привязанность, которую Мухаммед Великий испытывал к своему молочному брату, понемногу распространилась и на его сына. Ачисан видел завистливые взгляды мурз, когда Улу-Мухаммед поманил его из толпы и, протянув крест, сказал:
— Скажешь боярам великого московского князя, что Василий у меня в плену. Пусть мать, жена и бояре собирают со всех своих земель для моего ханства богатый выкуп. Если же не согласятся… вместо письма я пришлю им в мешке голову Василия!
Ачисан понял, что это было высшим доверием хана. Мурзы, на которых он еще вчера взирал со скрытым трепетом, лежали теперь у его ног. Он сделался доверенным лицом хана и больше не нуждался в поддержке отца. А когда Ачисан покидал ханские покои, увидел, как перед ним склоняются головы придворных мурз, словно мимо них проходил сам хан.
Ачисан, поддав пятками в бока коню, подъехал к Москве-реке, и копыта жеребца дробно застучали по доскам моста.
Вместо великого князя Москва встречала посла казанского хана Улу-Мухаммеда.
Великая княжна Софья оставалась в Москве правительницей.
Позавчера прибыл в Москву израненный Иван Андреевич Можайский, говорил, что татары разбили великого князя и что сам он едва не попал в плен, да жеребец под ним резвый оказался.
— А как же великий князь Московский?! Как же Василий?! Как сын мой?! — в ужасе шептала великая княгиня, но этот шепот напоминал скорее отчаянный крик, и Иван невольно поежился.
— Не углядел, государыня! Видел только, что всех рынд его татары побили. Я к нему пробиваться стал, а моего коня татарин рубанул. Я успел заприметить напоследок, как он булавой отчаянно отбивался. Он да еще Прошка Пришелец там был!
А теперь в Москву приехали послы Улу-Мухаммеда. Первое, что пришло на ум великой княгине: схватить супостатов, заковать да бросить в темницу. Но, подумав, Софья Витовтовна поостыла в своем гневе и соизволила выслушать послов.
Ачисан в сопровождении нескольких мурз явился сразу.
— Это крест твоего сына эмира Василия. — Ачисан разжал ладонь, и великая княгиня увидела золотую цепь с крестом-нательником, который принадлежал ее сыну. Цепь была длинная, свешивалась с руки, и Ачисан намотал ее на кривые пальцы. Крест, словно в такт биению ее сердца, стал мерно раскачиваться.
Бояре молчали.
— Что вы желаете за этот крест? — спокойно спросила великая княгиня.
— Ничего, — просто отвечал Ачисан. — Это крест твоего сына, и Улу-Мухаммед, наш великий хан, возвращает его обратно. Еще Улу-Мухаммед послал нас сказать, что твой сын Василий его пленник.
— Дай мне сюда крест! — потребовала великая княгиня.
Ачисан сделал шаг навстречу женщине и протянул ей золотую цепь. Софья Витовтовна взяла крест бережно и держала его, будто хрупкий предмет. Она сразу заметила, что крест слегка погнут, может быть, это след от татарской сабли, которая сбила ее сына с коня. Еще совсем недавно золотая цепь обнимала шею ее сына, а сейчас нашла покой в мягких ладонях матери.
— Мы исполним любую волю Улу-Мухаммеда, только чтобы великий московский князь был опять с нами, — проговорила Софья Витовтовна.
Скоро о печальном известии узнала вся Москва, а затем весть на черных крыльях разлетелась на все стороны. И через день о плененном великом князе знали в Суздале, в Ярославле, в Великом Новгороде.
Случалось великим князьям проигрывать битву, бывало, спасались бегством, но чтобы московский князь попал в полон — произошло впервые. Московские колокола надрывались в великой скорби. Плач прошел по Руси. Осиротела разом Русская земля. Хоть и раздирали ее междоусобицы, но стоило беде перешагнуть ворота, как всякий почувствовал, что печаль вошла и в его дом. Лились слезы на папертях и в церквах, во дворах и дворцах. А базары в эти дни сделались молчаливее и угрюмее — никто громогласно не звал к своему лотку, не выкрикивал приветствия, а милостыню в этот день нищие собирали большую, чем в обычные дни.
Пьяненько было в Москве и погано.
Великие княгини, Софья и Мария, молились неустанно в Успенском соборе и выпрашивали у Спасителя освобождение для своего господина.
Не умеет беда приходить в одиночку. И недели не прошло после пленения Василия, как вспыхнул в Москве двор боярина Семенова. Пламя красным петухом высоко взметнулось к небу и прорвало черную бездну ночи. Огонь легко пожирал близлежащие строения, разбрасывал во все стороны колючие, жалящие искры. Затем, спалив высокий забор, вырвался на простор.
Улицы наполнились криками, мольбой о помощи. В свете пламени в боярских хоромах мелькнул темный силуэт, который тотчас скрыли клубы дыма.
— Боярин это! — орала челядь. — Боярин это! Видать, совсем очумел!
Так и сгинул боярин в чаду, а огонь, не унимаясь, прокладывал себе дорогу все дальше к Кремлю. Скоро сгорела церковь Вознесения, огонь безжалостно расправился с монастырем Покрова-на-крови, едва не погубив сонных монахов. Огонь спалил в монастыре все, не оставив ни деревца, только мурованная церковь, почерневшая от копоти и дыма, продолжала стоять.
— Монахи-то погорели! — сокрушался черный люд. — Святые старцы там были, идти не могли. Немощные. Видать, все в полыме сгинули!
Пожар не унимался два дня. Яростно, хищным зверем кидался на все, что еще не удалось вывезти. Закопченные стены и груды камней остались на том месте, где еще два дня назад высились величественные соборы.
Сгорела княжеская казна, уцелела только шкатулка Владимира Мономаха с Евангелием. Великая княгиня пришла на пепелище сгоревшей сокровищницы и, глядя на угли, обронила:
— Вот и все… Теперь хоть по миру иди.
По миру великая княгиня не пошла: собрала внучат, кликнула невестку Марию и уехала из сожженного города в Ростов Великий, где ее должны были приветить палаты архиерея.
Москва выглядела сиротой, как мать, оставленная сыном, старая, обгорелая, без помощи и надежды на воскресение. Город умирал, и похоже было, что не сыщется той силы, которая смогла бы возродить уже умерший город.
Московиты, почерневшие от копоти и свалившегося горя, передавали друг другу слова великой княгини Софьи Витовтовны:
— В Ростов Великий, говорит, поеду. Там сына дожидаться стану. Неужто Ростову Великому первым городом на Руси быть? — обиде горожан не было границ. — Возвернуть ее нужно было бы обратно, пускай себе в Москве сидит!
— Дмитрий-то Шемяка пробовал поворотить великую княгиню, так она его супостатом назвала и велела прочь с дороги убираться.
Палило солнце. Пахло дымом. Всюду валялась падаль, на которую в огромном количестве слетались стаи мух. Боялись, что может начаться мор.
Опустел город. Не стало прежних многоголосых базаров, и в то место, где еще недавно весело гудела ярмарка, стаскивали истлевшие трупы, чтобы потом захоронить в Убогой яме.
Из бояр в Москве остались только Семеновы, всем семейством они ютились в неглубоком погребе, стащив туда и ценную рухлядь, которую успели спасти.
Москва пала сама, в один день, так гибнет в одночасье сильный зверь, сраженный охотником, или сгорает вековой дуб, подожженный молнией. И вместо крепкого города стояли обугленные, почерневшие развалины.
Из стольного города Москва грозила превратиться в обычный удел. Не было в нем Василия Васильевича; спасаясь от пожара, выехали в Ростов Великий жена и мать великого князя, а Дмитрий Юрьевич Шемяка уже не мечтал о стольном посохе — отсиживался в своей вотчине. Чернь, и та уходила от пепелища далеко за посады, где и строила избы.
Боярин Семенов, поднявшись из погреба, который теперь служил ему домом, не узнавал прежнего великолепия: ни соборов, ни палат мурованных, горожане напоминали нищих — кафтаны на всех драные, а из прорех проглядывала почерневшая плоть.
— Захочешь восстановить стольную, так руки не послушаются, — выговорил он тихо. — Что же теперь дальше делать? Без государя мы остались, государыня уехала, а город теперь — яма помойная.
— А ты не стоял бы, боярин, — дерзко возразил мужчина в залатанном кафтане. Было видно, что он из мастеровых и не особенно привык ломать шапку перед знатью. Сам себе голова! Наступившая беда уравняла всех: господина и холопа. — Град надо строить заново. Вот возвернутся татарове и то, что не сгорело, пограбят.
Боярин усмехнулся:
— Неужто еще что-то не сгорело?
Мастеровой уже не слушал и, поравнявшись с мужиками, которые бестолково топтались около порушенных домов, озорно прокричал:
— Ну что, православные, совокупляться нужно, чтобы град отстроить! Татарин у порога.
Было в его голосе что-то такое, что заставило прислушаться всех, даже боярин Семенов завертел башкой.
— Что делать-то?
— Что делать, спрашиваешь? Сперва ворота нужно ставить, без них не бывать городу.
Выходило, мужики только и ждали этой команды — засуетились, усиленно заскребли пальцами затылки и повалили гурьбой за мастеровым. Он не оглядывался, знал: московиты поспешают за ним, опасаясь приотстать хоть на шаг.
Не прошло и часа, как из посадов повезли на подводах бревна, застучали топоры, запели пилы, и мужики, напрягаясь, прилаживали сколоченные ворота к городским стенам.
— Как тебя звать-то? — спросил боярин мастерового.
— А тебе-то чего, боярин?.. Ладно, кличь Иваном. Рукавища-то закатал бы, пообдерешь здесь, а одежонка у тебя дорогая.
И, уже забыв про боярина, взялся за топор, который с веселым шумом снял с шершавого бревна вихрастую стружку. А рядом мужики крепили бревна скобами и прикрепляли деревянные щиты к порушенным пробоинами зияющим стенам.
Был в этой общей работе такой азарт, который сумел вмиг сплотить всех. Город оживал. Видно, так понемногу воскресает человек после долгой и мучительной болезни. Сначала шевелит пальцами, потом делает попытку привстать с ложа, и вот уже первые нерешительные шаги. Москва разогнулась.
Казалось, не будет сил, чтобы вновь отстроить разрушенные соборы и стены. Слишком обезлюдели улицы сожженного города. Чернь, пытавшуюся бросить раненый город, вылавливали, заковывали в железо, били нещадно кнутами.
Не прошло и полугода, как Москва зажила прежней жизнью.
Дмитрий Шемяка не выезжал из Углича. Прибыл гонец из Нижнего Новгорода, который сообщил, что казанский хан шлет к нему своего посла мурзу Ачисана, и Шемяка, набравшись терпения, дожидался его в своей вотчине. Может, он везет для него ярлык на великое княжение? Долго же пришлось ждать заветного плода, когда он наконец вызреет и упадет. Москву уже, видно, не поднять, как чернь ни силится. Сам Господь велит Угличу быть стольным градом.
Было раннее утро, и солнце робко пробивалось через мутный мусковит в покои князя. Рядом сопела дворовая девка Настасья. Повстречал Дмитрий ее неделю назад. Накатила на князя слабость, защемило сердце, когда увидел в реке стройное белое девичье тело. Ведь и княгиня когда-то была такой, а после рождения первенца разнесло ее словно на дрожжах. Девка плескалась голышом, совсем не стыдясь своей наготы. Она и не догадывалась, с каким вниманием наблюдал за ней князь со своими рындами. И когда девка, словно русалка, вышла на берег и стала отжимать длинные косы, князь распорядился:
— Привести ко мне девку, хочу спросить — кто такая?
Девушка не успела и опомниться, как ее, нагую, подхватили на руки двое дюжих молодцев и, весело гогоча и тиская, поставили перед князем. Дмитрий Юрьевич сидел на коне, подумав, решил спешиться перед красой и сделал шаг навстречу. Девка онемела от страха и стыда, заливалась краской и не пыталась даже вырваться. А князь-охальник, налюбовавшись на нее всласть, спросил хмуро:
— Кто ты?
— Девка я дворовая князя Ивана Андреевича Можайского.
— Хм… недурна! А как здесь оказалась? Брат-то мой в уделе своем сидит.
— Боярин его меня в дорогу выпросил, вот с ним к тебе и едем.
— Стало быть, боярин Ваньки Можайского тебя при себе держит? — бесстыдно выпытывал князь, млея от сладостного желания и разглядывая ее обнаженные и слегка полноватые ноги.
— Держит, — неохотно призналась князю девка.
Была она совсем молоденькая, глазищи огромные, синие, воззрилась на князя, и трудно было понять, что в них больше — страха или любопытства.
Девка была и в самом деле красива: через прозрачную кожу князь видел на руках тоненькие вены, а ноги длинные и крепкие. Она напоминала легкую быструю лань. Подстрелил, стало быть, ее боярин.
И тут девка, видно, почувствовала свою власть над князем, перестала краснеть и стояла такая, как есть.
Князь вспомнил, что жена в сопровождении бояр и мамок уехала на богомолье и супружеская постель остыла. Насмотревшись вволю, он вяло обронил:
— Сорочку накинь. Во дворец ко мне поедешь… со мной будешь, пока жена с богомолья не вернется.
За всю дорогу князь не обернулся ни разу, знал Дмитрий: младший из рынд, уступив красавице рыжего коня, шел рядом, сжимая в руках повод. И когда приехали на княжеский двор, а рынды расторопно подставляли под ноги скамейку, чтобы он мог спуститься, Дмитрий глянул на девку: «А хороша! Ой как хороша девка! Надо будет ей бусы подарить».
Князь протянул руки, и девка, доверчиво утонув в его объятиях, спустилась с коня.
О невинных забавах Дмитрия Юрьевича Большого знали все дворовые, не могло это укрыться и от княгини. Кто знает, очевидно, она и уехала на богомолье, чтобы замаливать мужнины грехи. Чтобы не жил он окаянным, самому-то ему недосуг!
— В покои мои пойдем, хозяйкой пока будешь. Эй, слуги! Налить мне вина и… Как тебя величать?
— Настасьей меня кличут, — стыдливо опустила глаза красавица.
— И для гостьи моей, для Настасьи.
Когда вино затуманило голову, князь подошел к Настасье и стал медленно снимать с нее сарафан. Дмитрий ощущал, как под его руками трепетало, словно сердце перепуганной птицы, молодое упругое тело, томящееся от желания. Дмитрий видел девичью грудь с вишневыми сосками, длинную гибкую шею, а потом поднял девушку на руки и положил на супружеское ложе.
Князь тешился с Настасьей, забыв про то, что уже утро, а в сенях спозаранку его ожидают бояре. Постельничий только шипел, если кто начинал выказывать нетерпение:
— Негоже тревожить, пусть милуется.
Дмитрий давал себе короткий отдых и вновь любился с Настасьей. Страсть в нем вспыхивала тотчас, как только он видел ее юное лицо, чувствовал под своими пальцами ее ровную гладкую кожу. И она с закрытыми глазами благодарно отдавалась княжеской ласке. Ему хотелось ласкать ее бесконечно, утомить в своих объятиях, прижаться губами к ее груди, но вместо этого он слегка тронул ее рукой и сказал:
— Подымайся, краса… Супружница моя с богомолья в спальню должна прийти. Хочешь у меня комнатной девкой быть? Постель тебе разрешу мне стелить.
Настя уже открыла глаза и, не стыдясь, отвечала:
— Хочу. Рядом с тобой хочу быть!
«Эх, ежели женка была бы поласковее да такая же щедрая на любовь, как этот несмышленыш», — подумалось Шемяке. И он вдруг испытал к ней чувство, похожее на нежность:
— Ладно, поди во двор. В пристрое жить станешь.
Ачисан в сопровождении свиты уверенно пересек княжеский двор и взошел на красное крыльцо. Его приход был неожиданным для Шемяки, который ожидал мурзу только в полдень на следующий день. Князь не знал, что Ачисан, промучившись ночь от бессонницы, велел собираться в путь и уже к утру был в Угличе. Может быть, поэтому красное крыльцо оставалось пустым. Никто не встречал посла казанского хана с караваем хлеба, не гнули бояре шеи в сенях, выказывая тем самым свое почтение, не бегали по горницам озороватые девки, а по углам был сложен мусор.
Стража, стоявшая у крыльца, недоуменно переглянулась, а потом один из них, выставив вперед бердыш, уверенно пробасил:
— Не велено беспокоить, мурза… как там тебя? Князь почивать изволит.
— А ну пошел прочь! — раздался за спиной рынды властный голос, и на крыльцо выступил Дмитрий Юрьевич. — Кто так гостя встречает?! Ачисан, дорогой, друг мой любезный, проходи! Рад тебя видеть! Какой большой гость в Углич пожаловал! Чего стоишь?! — прикрикнул князь на оторопевшего стража, застывшего с бердышом на плече. — Шкуру медвежью под ноги князю! Негоже, чтобы такой большой гость свои ичиги о нашу дворовую грязь марал!
Молодец расторопно скрылся в тереме и скоро выбежал оттуда с огромной рыжей шкурой.
— Ступай, мурза! — бросил он ее под ноги Ачисану.
Голова зверя, как живая: пасть оскалена, глаза-угольки злобно поглядывают на мурзу. Ачисан не спешил делать первый шаг. Русь — тот же медведь, повержена и сейчас лежит у ног хана, и пасть у нее так же раскрыта. Может быть, для того, чтобы ухватить покрепче! Мурза после некоторого раздумья ступил ичигами на мягкую шерсть зверя. Не укусил, только голова медведя, словно от явного неудовольствия, качнулась.
— Проходи, проходи, мурза! Самым дорогим гостем будешь.
Ачисан уверенно вошел в хоромы князя.
— И ни слова о делах. Сначала я тебя накормлю, потом напою, потом девки мои для тебя спляшут. А может, ты развлечься желаешь? — лукаво подмигнул Дмитрий мурзе. — Так мы мигом! Я ведь не забыл, как ты меня в Орде принимал.
Это было год назад, Шемяка, не спросясь дозволения московского князя, выехал в Казань, где был принят Улу-Мухаммедом. Вот тогда и сошелся с Ачисаном, а в знак особого расположения мурза разрешил гостю пользоваться гаремом.
— А хочешь, Ачисан, мы тебя здесь оженим? — весело продолжал князь. — Детишек заведешь. Земли мы тебе дадим. Вон какие у нас просторы!
Но мурза повернулся и сказал:
— У Казани земли большие. Москва теперь улус хана.
Запнулся Дмитрий Юрьевич и, зыркнув зло на рынд, гаркнул:
— Ну чего стоите, рты пораззявили?! Кличьте дворовых девок, пусть столы наряжают!
Угощение было богатым. Мурза, охмелевший от обильного питья, облокотился на мягкие подушки, а девки, признав в молодом ордынце важного гостя, хихикали, прикрывая ладошками рот.
Дмитрий Шемяка, разомлев от выпитой медовухи, обнимал плечи Ачисана и хмельным голосом говорил:
— Выбирай девку, мурза! Выбирай быстрее! Ничего для гостя не пожалею?
— Вон ту! — ткнул пальцем Ачисан в Настю, которая расставляла блюда с мясом.
Поперхнулся князь, словно проглотил большой кусок, который так и остался в глотке, но через миг, уже совладев с собой, решил:
— Хорошо, Ачисан! Быть по-твоему. Девку в твои покои пошлю.
Желание князя Настя приняла покорно, так безропотно собака сносит побои хозяина.
— На любовь не скупись, — напоследок напутствовал Дмитрий. — Мурза — нужный для меня человек. От него зависит и великое московское княжение. А ежели что… не обижу!
Настасья, сняв перед дверью мурзы кокошник, простоволосая и босая, вошла в покои. Дмитрий перекрестился и сказал в раздумье:
— Прости мой окаянный грех, Господь, что девку на поругание ордынцу отдаю. Для великого княжения это надобно.
Мурза Ачисан гостил у князя недолго. Шемяка был неистощим: он устраивал для гостя всевозможные игрища, таскал с собой на соколиную охоту. Особенно по душе пришлась Ачисану забава с медведями, когда рассерженного зверя выпускали во двор с ловчими, вооруженными одними ножами. Мурза визжал от удовольствия, когда зверь подминал под себя то одного, то другого охотника, норовил порвать сеть, отделявшую его от крикливой толпы.
— Медведей-то где ловите? — спрашивал мурза. — В Казань приеду, такую забаву устрою.
— В медвежьих местах кадки с медовухой выставляем, — рассказывал князь. — Зверь как налакается, так тут же спать ложится, ловчие его стерегут, а потом к терему на цепях ведут. А уже затем и к забавам готовят, — похвастался Дмитрий.
Вдруг лицо мурзы выразило озабоченность, и князь догадался, что сейчас Ачисан забыл о девках, которых бояре с избытком приводили в его покои, забыл и о медвежьих забавах. Шемяка догадался: разговор сейчас пойдет о главном, из-за чего и прибыл ханский посол.
— Казанский хан, великий Улу-Мухаммед, желает видеть тебя великим князем, — наконец произнес он.
Шемяка ничем не выдал своего волнения. Кажись, свершилось, вот он и великий стол! Только где теперь быть первому граду? Москва-то после пожара совсем обветшала. А может быть, в Угличе? Пригласить мастеровых из Пскова и Великого Новгорода, пусть выстроят мурованный дворец, стены вокруг детинца каменные поставят.
Мурза внимательно посмотрел на князя, ожидая увидеть в его лице перемену, и, заметив легкий румянец на скулах, с улыбкой продолжал:
— Но взамен ты должен будешь чтить Улу-Мухаммеда, казанского хана, как своего господина. И платить ему дань, как это было заведено еще при Золотой Орде.
— Согласен, — прохрипел Шемяка. Во рту сделалось совсем сухо, и он, прикрикнув на девку, проходившую мимо, потребовал: — Вина подай! — И, когда девка протянула ему кувшин, полный до самых краев, прильнул губами и долго не мог оторваться. А потом, бесстыдно хлопнув ее по пышному заду, отправил прочь: — Крепкое вино. Ладно, ступай, толстозадая! — И, повернувшись к мурзе, добродушно оскалился в улыбке: — Да я для Улу-Мухаммеда все, что угодно, сделаю, только бы он не отступился от своих милостей! Ты, мурза, шепни своему хану, пусть придушит моего братца Василия где-нибудь у себя в темном углу. — Мурза поднял на князя удивленные глаза, и Шемяка, догадавшись, что хватил лишку, добавил: — Сделали бы так, чтобы он на Москву не вернулся. Не было на Руси такого позора, чтобы великие московские князья в полоне томились.
Улу-Мухаммед смелый хан, но разве он посмеет отважиться лишить жизни Василия Васильевича? Если случится это, то забудутся на время на Руси прежние обиды, объединятся князья перед лицом общей беды, и кто знает, сумеет ли выстоять казанский хан.
Взгляды мурзы и князя встретились, каждый из них в эту минуту подумал об одном, и, стараясь сгладить собственную неловкость, Шемяка продолжал все так же заговорщицки:
— Ачисан, но ведь великий князь и в дороге помереть может… Скажем, хворь на него какая-нибудь нападет. А то запрятали бы его подалее да стерегли бы! Пока жив будет Васька, смута не иссякнет. И татар он не любит. Вспомни же, мурза, как Улу-Мухаммед просил приюта у Василия, когда был изгнан братьями? И что же ответил московский князь? Стал травить его по степи дружинами, как бездомного и безродного! А если бы хан ему в руки попался, думаешь, пожалел бы? Шкуру бы снял с живого!
Мурза не возражал. В словах князя одна правда. Впрочем, он только слуга Улу-Мухаммеда, и решать будет хан.
— Будешь любить Улу-Мухаммеда, он тебя отблагодарит, — обещал Ачисан, — и великое княжение тебе пожалует. Ладно, загостился я у тебя, завтра в Казань еду, — неожиданно решил Ачисан. — Еще бы погостил, девки у тебя добрые и мягкие, да вот хан ждет!
Дмитрий попробовал задержать мурзу еще на день, на два, но тот только отмахивался:
— Нет, князь, ехать нужно.
И тогда Шемяка решил сказать главное, из-за чего так долго и старательно опекал важного мурзу, понимая, что щедрое гостеприимство должно быть отплачено сторицей.
— Мурза, я с тобой своего посла пошлю, дьяка Дубенского. Пускай он поклон от меня передаст хану Улу-Мухаммеду. Ну и ты бы за него постоял, Ачисан, а я в должниках оставаться не привык.
— Пускай едет.
— Эй, Яков! — позвал князь рынду. — Чего зенки вылупил?! Неси шапку с серебром, что я заготовил, подарок это мой мурзе Ачисану.
— Слушаюсь, князь.
Верзила затворил за собой дверь и воротился с большой шапкой, доверху наполненной серебром.
После таких подношений обещается особенно легко. Мурза утопил широкую ладонь в серебре, которое под его пальцами сладко зашуршало, и сказал:
— Расскажу я о твоей просьбе великому хану.
— Еще, мурза, скажи, что рабом его стану, не пожалеет он о моей службе.
Когда мурза ушел на татарский двор, Шемяка позвал к себе дьяка Дубенского.
— Скажешь хану: если он мне великое княжение московское передаст, то любую дань платить ему стану. Если девки ему нужны — будут! Таких доставим, каких он и не видывал! Сам будет тешиться, и мурзы его тоже. Скажи хану, что служить ему стану верно и кровь татарову никогда не пролью. Только пусть избавит меня от Василия! Если пожелает, могу клятву на кресте дать. Ноги Спасителю целовать буду в том, что слова своего не нарушу. Грамоту тебе писать не буду, так запомнишь. Боюсь, в чужие руки попасть может, тогда сам погибнешь и мне печали лишней прибавишь.
Утром, с рассветом, Ачисан уезжал в Казань, а в обозе, удобно разместившись на свежем сене, ехал дьяк Дубенский.
— Привык я к тебе, Василий, ой как привык! — говорил Улу-Мухаммед. — Вот отпущу я тебя в Москву, так заскучаю сразу. Привязался я к тебе, словно к сыну. От своих детей совсем не отличаю. — Хан стиснул огромной рукой плечи Василия и продолжал: — А то оставайся у меня совсем, что тебе Москва?! Да и сгорела она! Мои послы говорят, и дома целого не осталось, даже камень рассыпался.
— Не впервой Москве сгорать, — угрюмо отвечал Василий. — Вновь построим.
Трапезная была пуста: только хан Мухаммед да его гость, великий князь Московский. Они сидели рядом, как добрые старые друзья. Мухаммед умело играл роль хозяина и потчевал своего гостя кумысом.
— Ты пей, князь, — говорил хан Василию. — Пей, это наше хлебное вино. Ты не смотри, что оно из молока. Как напьешься, так и подняться не сможешь.
Василий сделал несколько глотков и действительно почувствовал, как тело его налилось хмельной радостью. Великий князь спрашивал:
— Когда меня в Москву отпустишь, хан? Или надумал всю жизнь при себе держать?
Улу-Мухаммед внимательно посмотрел в хмельные глаза князя и отвечал:
— Разве тебе плохо у меня, Василий? Или я тебя обидел чем? Ты мой гость! И ни в чем не знаешь отказа. Может, тебя плохо кормят мои слуги? Или женщины, которые тебя ласкают, не так красивы?
— Мне не в чем тебя упрекнуть, Мухаммед, кроме одного — я не свободен! — возражал Василий. — Я не могу уйти к себе в отчину. А потом ты отправил посла к Шемяке. Или ты думаешь, что я так глуп и не узнаю об этом?
— Значит, ты уже знаешь? — Хан задумался. — Что ж, буду с тобой откровенен, Василий. Да, я действительно отправил одного из своих мурз в Углич. Для меня важно знать, кто из вас будет служить мне преданнее. Если Дмитрий сумеет убедить меня в этом, — Улу-Мухаммед развел руками, — несмотря на нашу давнюю с тобой дружбу, великим князем будет он! Ты однажды разочаровал меня, Василий, и у меня есть серьезный повод сомневаться. Но посол уже давно должен вернуться, а его все еще нет, и это меня очень тревожит. Возможно, твой двоюродный брат убил моего Ачисана для того, чтобы я расправился с тобой. Русские ведь любят убивать чужими руками, поднять руку на брата для них тяжкий грех, не так ли? — Мухаммед внимательно посмотрел в глаза князю. Даже не моргнул Василий, оставался спокойным. — Но я не поступлю так. Разве я смогу причинить зло моему гостю и другу? Ты останешься великим московским князем, только обещай мне, что за это ты окажешь мне маленькую услугу.
— Обещаю, — подумав, согласился Василий.
— Ты дашь мне выкуп в двести тысяч рублей! — сказал хан и замолчал, рассматривая лицо князя, которое вдруг сделалось суровым.
Двести тысяч рублей…
Никогда Москва не платила такой дани, не было такого разорения даже при Чингисхане. Если он безжалостно сжигал строптивые города и Русь все более нищала, то другие правители действовали благоразумнее, понимая, что подъем Руси отразится и на их собственном благополучии. Разве сделается господин богаче, если отнимет у своего крестьянина плуг? Пусть он держит хозяйство, пусть оно крепнет, а потом можно и пощипывать, вот тогда и собственные запасы пополнятся.
А ведь, кроме казанской дани, остался еще и ордынский выход. Не сбросила с себя Русь опеку Чингисидов после того, как подставила голову под новое ярмо. Может, отказаться от великого княжения, стать простым князем, а Дмитрию Шемяке отдать великое московское княжение? Видно, так самому Господу угодно, чтобы московские князья перед угличскими шапку ломали.
Но Василий Васильевич произнес иное:
— Ты хочешь, хан, получить весь выкуп сразу?
— Ну что ты, князь Василий! Разве рубят дерево, которое должно принести вкусные и сочные плоды? — возразил Мухаммед. — Совсем нет, этот выкуп я согласен получать в течение двадцати лет. Но ты поклянись по своей вере, что Москва будет выплачивать дань, даже если тебя не станет!
— Крест-то мой твои послы забрали, — упрекнул хана Василий, распахивая ворот рубахи. — Грудь без креста погана!
— Хорошо, князь, будет тебе крест. Эй, ички! — позвал хан. И, когда в покои вошла стража, скомандовал: — Принесите мне голубой ларец, что стоит в спальной палате.
— Слушаюсь, господин, — не жалея спин, согнулись слуги.
Слуги вернулись через минуту, один из них держал в руках голубой ларец. Князь залюбовался: тонкая работа, тонкие плиточки бирюзы походили на кусочки неба.
— Достань оттуда крест.
Слуга осторожно, словно боялся пораниться о крышку, вытащил за золотую цепь распятие. На его лице отразилось презрение. Он словно боялся уколоться о края креста, как если бы они были начинены ядом.
Улу-Мухаммед смело взял крест и протянул распятие Василию.
— Тебе подойдет этот крест?
— Чей он? — поинтересовался Василий.
Улу-Мухаммед понимающе закачал головой.
— Я знал, что ты спросишь меня об этом. Этот крест носил великий тверской князь Михаил, убитый вместе с братом в Золотой Орде. Вот смотри, — перевернул хан распятие. — На другой стороне выбито имя великого князя.
Действительно, это был крест великого князя Михаила. Вернулся к Василию крест из прошлого времени, как упрек московским князьям. Нужно было пролежать ему столько лет в сокровищнице Золотой Орды, чтобы оказаться теперь на ладони московского князя. А разве не по жалобе московского князя Юрия убит князь Тверской и великий князь Владимирский Михаил Ярославович! И сейчас Василий Васильевич даст на кресте убитого клятву, которая прозвучит запоздалым раскаянием московских государей.
Но как же сняли этот крест ордынцы с тверского князя? Может, рука басурмана сорвала его с шеи князя Михаила, когда он лежал бездыханный, с пробитой грудью? Или, предчувствуя скорую кончину, снял крест сам, чтобы не запачкать его мученической кровью? А может, было все иначе: крест в любовной страсти сняла с него одна из наложниц хана. Хан Узбек любил перед казнью князей присылать им женщин. Возможно, Михаил и сам оставил этот крест какой-нибудь юной прелестнице, чтобы она подольше не забывала его поцелуев, и уж только потом он перекочевал в ханскую сокровищницу?
Василий хотел спросить об этом у казанского хана, но сумел сдержаться.
Василий Васильевич взял крест, но не так брезгливо, как это делал ханский слуга, вытаскивая его из ларца, и не так безразлично, как держал его Улу-Мухаммед. Великий князь принял крест с должным почтением, ведь так следовало относиться к праху великомучеников, и так же заботливо, как отец берет на руки своего первенца.
— Я готов дать клятву. — Великий князь надел крест на шею.
Вот так случилось, что крест примирил земли, которым через много лет суждено было стать единым великокняжеским государством. Кто знает, может, и мудр был Юрий, когда вел спор с сильной Тверью за великое княжение, подчиняя своей власти князей послабее. И женился он на сестре хана Узбека только потому, чтобы обрести еще большую власть. Смерть его от Дмитрия Тверского в Золотой Орде восприняли многие как освобождение. Непонятен был князь соседям: лопочет по-татарски; пьет кумыс, как басурманин; не стыдился надевать татарский халат; ханских послов привечает, что братьев родных, а татарам отдает лучшие земли в кормление, вытесняя своих на худые поля.
«А разве сам ты теперь не похож на Юрия Даниловича? — думал Василий. — Дань обещаешь непосильную для Русской земли. Татар приведешь за собой. Ну чем не супостат!»
Василий сжал подарок в руке, звенья цепочки разошлись, и крест мягко упал на ковер.
Улу-Мухаммед поднял крест. Посмотрел на него, словно проверял: остался ли цел? И с улыбкой протянул его князю. Василий подметил, что не было теперь в его жестах той пренебрежительности, которая поначалу покоробила князя; держал хан теперь крест с суеверным почтением.
— Ты неосторожен, Василий, твой Бог тебе этого может не простить.
Василий взял крест и долго смотрел на распятого Христа. Бог скорбел и был печален. На концах перекладины слезинками блестели алмазы. Кажется, простил Христос своего раба. Василий аккуратно прикрепил крест к цепочке и повесил на шею, теперь-то уж он его не снимет.
Улу-Мухаммед терпеливо ждал. Ему не хотелось торопить великого князя: пусть эта клятва выйдет из сердца.
— Клянусь выплатить тебе выкуп в двести тысяч рублей и на том целую крест, — Василий уже поднес крест, чтобы губами коснуться стоп Спаса, когда его остановило легкое прикосновение прохладных пальцев хана.
— Еще не все, князь… не торопись. С собой на Русь ты возьмешь моих мурз, которые будут служить тебе при дворе, а старшему из моих сыновей, Касиму, отдашь в кормление город.
Губы Василия сжались, вот сейчас он отринет от себя крест и скажет: «Нет!» Но князь разомкнул уста, обещав и это:
— Клянусь исполнить все в точности. Если же я нарушу клятву, гореть мне тогда во веки веков в геенне огненной. И призываю в свидетели моего Бога Иисуса Христа.
Потом он вытер губы рукавом, поцеловал крест и приложил его ко лбу, а потом к правому и левому глазу…
Рано в этот год наступила осень. Не пришла, а нагрянула! Была она столь же быстротечна, как и скороспелая весна. Не успел ветер ободрать с деревьев омертвелые листья, а уж и снег повалил хлопьями, и к Покрову Богородицы земля стала белой, что простыня под брачной ночью. Провожать великого князя вышел сам Улу-Мухаммед, его фигура возвышалась среди приближенных мурз. Он подошел к Василию, обнял его за плечи. Хан прощался искренне и провожал не пленника, а дорогого гостя.
— Привык я к тебе, Василий, так и держал бы тебя здесь подле себя. Однако не могу, великое княжение тебя ждет. Да и жена твоя тоскует!
— Да, хан, ждут меня в Москве.
— И еще я тебе хочу сказать, Василий: от своих мурз я узнал, что великого княжения Шемяка будет добиваться. И на грамоты мои смотреть не станет. Многие князья и бояре его сторону примут.
Князь открыл рот, чтобы произнести слова благодарности, но застряли они в горле комом. Едва смог выдавить из себя:
— Прощай, хан… Дай Бог не свидеться… — И поднес беспалую ладонь ко лбу, трижды перекрестился.
Второй раз возвращался Василий Васильевич от Улу-Мухаммеда великим князем.
Лошади запряжены, возницы в который уже раз осматривали подпруги, заглядывали под телеги, проверяя оси перед дальней дорогой. А князь все не возвращался, словно не хотел расставаться с землей, на которой он стал пленником. Наконец Василий повернулся к Михаилу Андреевичу и сказал:
— Едем, князь… домой.
Кто уезжал не без грусти, так это князь Михаил Андреевич. Зацепила его за сердце юная татарка, с которой он проводил время в полоне. И сейчас, наблюдая в стороне за отъездом князя, она спрятала лицо, опасаясь показать слезы, жгучие, горькие, подступившие к глазам.
Великий князь был отпущен с боярами, воинами и челядью. В знак особого расположения к своему гостю Улу-Мухаммед велел сопровождать князя доверенным мурзам. Татары ехали молча и держались по обе стороны от Василия. И эта ненавязчивость казанских уланов только напоминала ему, что он по-прежнему пленник.
— Эй, мурза, как там тебя? — окликнул Василий Васильевич улана. — Шел бы ты со своими людьми обратно. Здесь меня никто не тронет, через день пути — Московия!
Улан Галям посмотрел на князя. Он не любил Василия, и куда радостнее для него было бы повстречать князя где-нибудь на поле брани, чем сопровождать его до самой Москвы. Но улан исполнял волю хана, которая для него священна, и потому неотступно ехал рядом, готовый ценой собственной жизни уберечь от беды великого князя. И в то же время Улу-Мухаммед велел исполнять волю Василия, как если бы это было сказано самим ханом. Еще некоторое время он колебался, а потом, повернувшись к всадникам, прокричал:
— Едем обратно… в Казань! Князь Василий просит не тревожить его, до Москвы он доедет сам.
Улан даже не попрощался с князем — ударил стременами в бока жеребцу и, обдав Василия липкой грязью, поскакал в обратную дорогу.
— Тьфу ты, нечисть! — Василий Васильевич смахнул с лица комья грязи.
И долго еще потом князь не мог отделаться от ощущения налипшей на лицо грязи — она как смердящий плевок, который не вытравить и благовонным ладаном.
Михаил Андреевич, подгоняя коня, ехал впереди великого князя, повсюду сообщал благую весть об освобождении Василия Васильевича. Колокола радостно бились, встречая московского хозяина. Михаил спешил в Москву к великим княгиням, ненадолго останавливался, чтобы поменять коней, и, забывая про сон, ехал дальше. Под Дудимным монастырем Михаил Андреевич решил остановиться. Он не хотел беспокоить святых старцев и потому лагерь разбил под стенами.
С утра было морозно, замерзли лужицы, тонкий ледок хрустел под ногами. Однако днем солнышко припекло, растопило лед, и его капли крупными бриллиантами поблескивали на солнце. Шатер у Михаила просторный, крепкие обручи стягивали сукно, и порывы ветра разбивались о плотную ткань. Шатер поставили на самом берегу, и он напоминал величавый струг, который резал серую, потемневшую по осени воду, а на высоком стержне трепетало знамя.
Внутри уже было прибрано: в углу иконка, под ней сундук, на который небрежно брошен великокняжеский дар — шуба бобровая. Князь Михаил подозвал боярского сына и, плюхнувшись на сундук, сунул под нос кожаный сапог, повелел строго:
— Снимай! Отоспаться хочу!
— Князь! — переступил порог шатра дьяк Иннокентий, вертлявый, словно маленькая собачонка, мужичок. — У монастыря дьяк Дубенский с Ачисаном!
Михаил Андреевич встрепенулся и, отстранившись от боярского сына, привстал:
— Чего они хотят? Спросил, что им надобно?
— Да по всему видать, от Дмитрия Шемяки к Улу-Мухаммеду торопятся.
— Татар-то много с ними?
— Малость! Может, всех и положим? А ежели что, монахи нам помогут.
— Ачисана не трогать, пускай едет в свою басурманову Орду. Покажи ему печать Улу-Мухаммеда, что Василий, как и прежде, великий князь Московский. А дьяка Дубенского вязать и в шатер ко мне! Да чтоб ни один татарин или наш обратно не повернул! Будут дерзить… мечом рубите!
Михаил Андреевич едва успел ополоснуть с дороги лицо, поменять рубаху, как рынды втолкнули в шатер дьяка Дубенского. Он не желал идти, упирался, матерился нещадно, проклиная насильников, а стражи, взяв его за шиворот, лихо впихивали в шатер. Губы дьяка были разбиты, из носа сочилась кровь.
— Кланяйся князю, негодник! Кланяйся! — как маленькая собачонка, гавкал рядом Иннокентий.
Дьяк рукавом размазал по лицу липкую кровь, и оттого лицо его показалось еще более дерзким.
— Не холоп я твоему князю! У меня свой господин имеется, великий князь Дмитрий Юрьевич!
Рынды налегли на плечи непокорному дьяку, заставляя его склониться в ноги Михаилу. Довольно хмыкнув, князь велел поднять непокорного. Кровь смешалась с землей и пуще перепачкала дьяка.
— Ответишь за самоуправство!.. — дерзко блеснул глазами дьяк. — Сполна ответишь, что слугу самого Дмитрия Юрьевича позоришь!
— Ушел кто-нибудь? — поинтересовался Михаил.
— Один… В лес утек. По всему видать, дворовый малый. Прыткий больно оказался, пока его вязали, двух наших успел заколоть. Погоню за ним отправили, да, наверное, уйдет. Конь у него больно резвый!
Теперь понятно, почему Дубенский дерзок. Только ведь на Руси один московский князь — Василий Васильевич.
— Бить дьяка кнутом до тех пор, пока не скажет, с чем к Улу-Мухаммеду ехал! И отведите подалее от монастыря, орать будет. Мне да святым покой нужен.
С дьяка Дубенского сорвали портки, задрали до самой головы рубаху и привязали к бревну. Дьяк плакал от обиды и позора, глухо матерился, просил прикрыть наготу, пожалеть его и отпустить, но рынды оставались угрюмо-молчаливыми.
— Поначалу я ударю! — взял у рынды кнут Иннокентий и, повертев его в руках, словно хотел убедиться, а достаточно ли крепко орудие для дьяковой спины, нанес первый удар.
Ремень со свистом разрезал воздух и звонко опустился на обнаженную спину.
— Будешь говорить, сучье отродье?! Зачем к басурману в Орду ехал? Будешь говорить, проклятый, на что хана склонить хотел?! Будешь!.. Будешь!..
— Ведь запорешь же… Насмерть же запорешь, — выплевывал кровавую слюну дьяк.
— Будешь говорить?! — в который раз поднимал руку с кнутом Иннокентий.
И от ударов кнутом кровь с исполосованной спины брызгала в разные стороны, пачкая кафтаны стоявших рядом стряпчих.
— Скажу… князь Дмитрий Юрьевич великого княжения Московского просил… у хана Мухаммеда. Старшим братом на Руси хотел быть…
— Чего еще желал Шемяка?! — орал Иннокентий в самое ухо страдальца. — Чего хотел?!
— Просил у Ачисана убить… великого князя в Орде. — Лицо дьяка посинело. По ногам пробежала судорога — Дубенский дернулся еще раз и затих. Жизнь оставила его тело, которое еще несколько минут назад было сильным.
— Помер, поди, — безразлично отметил Иннокентий, вытирая окровавленный кнут о траву. — Божья воля свершилась. Ежели угодил бы Христу, он бы его пожалел. Поделом! Вот как великого князя обманывать!
Иннокентий не заметил, что подошел монах. Ряса на нем была ветхая, через ее прорехи виднелось потемневшее тело. Чернец тронул за локоть дьяка и произнес:
— Христианин ведь… Похоронить надобно. Ты иди, дьяк, а мы его отпоем и в землю уложим.
Вот наконец и Переяславль. Василий Васильевич подошел к городу ночью. Спал город. Не слышно колокольного звона, не брехали в посаде злобные цепные псы. Великий князь показался себе чужаком в родной вотчине. Чем не тать, который пришел на чужой двор под покровом ночи. Отсюда и до Москвы недалеко. В Переяславле Василия Васильевича должны ждать великие княгини да бояре.
Василий велел вознице остановиться, спрыгнул на схваченную ночным морозцем землю и долго смотрел на уснувший город. Вот когда и перекреститься можно. Это не басурмановы минареты. Вместо пальцев у князя теперь торчали короткие обрубки, и он свел их вместе, насколько это было возможно, приложил к прохладному лбу.
— Спас ты меня, Господи… теперь убереги от ненависти.
Рынды скромно стояли в стороне, не решаясь прервать беседу великого князя с Богом. Они сопровождали князя всюду: на поле брани и в плену, были свидетелями его падения, когда, казалось, ничто не может поднять его из бездны. Однако отроки видели и расположение хана к своему пленнику. Улу-Мухаммед обращался с Василием как с равным. И вот сейчас они стали невольными свидетелями его слабости: князь крестился на купола и боялся ступить в родную вотчину.
Василий был молчалив и печален. Он не знал, как примет его народ, которого он вверг в еще одну беду. Возможно, завтра никто не захочет снять перед ним шапку, а юродивые начнут тыкать в него перстами и вопить: «Царь-ирод вернулся! Царь-ирод вернулся!»
Ночь показалась Василию особенно зловещей — предтечей к еще большей беде.
Но когда Василий повернулся, рынды признали в нем прежнего великого князя — посуровело его лицо.
— Мы останемся здесь до утра, я не желаю тревожить город.
Переглянулись отроки: с каких это пор великий князь стал таким застенчивым? Прошка Пришелец (постаревший и осунувшийся в плену) разглядел в нерешительности князя нечто иное, прикрикнул на зазевавшихся рынд:
— Ну чего рты пораззявили?! Не слышали, что князь повелел?
Побросали овчинные тулупы отроки на телеги да спать завалились.
Утренняя служба была ранехонько. Едва рассвело, а колокола уже торопили день, звонили радостно и настойчиво. Гости застучали в ворота. Заскрежетала цепь, и медленно, сдаваясь под усилиями стражей, поползла вверх чугунная решетка.
Дружина уже выстроилась в колонны и ожидала последнего слова великого князя, а он все медлил и продолжал стоять у родных стен. Наконец он собрался, махнул рукой и проговорил:
— С Богом! Домой пора!
Тронулись телеги, заскрипели колеса, задвигались оси, а потом дружной дробью простучали по мосту.
— Кто такие?! — грозно окликнул въезжавших вратник.
И Прошка, отыгрываясь за долгое ожидание, обругал его и завопил:
— Неужто стяг княжеский не разглядел?! Великий князь Василий Васильевич домой возвращается! Покажет он еще тебе!
— Мать честная! — охнул наверху, на башне, мужик и уже стыдливо, явно выпрашивая прощения, заговорил: — Да разве в темноте-то различишь, кто свой, кто чужой? Мы ворота охранять поставлены, вот и спрашиваем всякого. А вдруг тати какие наведаются, а то и татарва. — И, посмотрев на ордынцев, сопровождавших Василия Васильевича, добавил: — Мало ли!
— Ладно, — смилостивился Прошка. — Пошли с доброй вестью к великим княгиням. Скажи, Василий Васильевич вернулся!
Великую княгиню Софью Витовтовну и жену свою Марию Василий увидел сходящими с Красного крыльца. На матушке был белый платок и парчовое платье, Мария — в длинном сарафане, поверх надет короткий красный тулупчик, а на голове шапка меховая. Лестница была высокая, и матушка, поддерживаемая под руки боярынями, осторожно носком сапожка искала следующую ступень. А затем чередом степенно ступали бояре, словно на ветру раскачивались бобровые шапки.
— Пустите меня, — запротестовала матушка, — дайте же мне к сыну подойти.
Боярыни послушно отступили в сторону, и Софья, обретя свободу, сделала самостоятельно шаг к Василию Васильевичу.
Сколько же раз он представлял эту встречу. Вспоминал Василий и дом-дворец, снилась Мария, но особенно щемила сердце дума о матушке, он видел ее лицо: белый лоб, прорезанный морщинками, немного заостренный нос, круглый подбородок. Наверное, для дворни и бояр матушка была строгой, но Василий знал ее ласковой и всегда все прощающей.
— Василек!.. Вернулся… — Великая княгиня прижалась к груди сына, и Василий, позабыв о боли, гладил пальцами-обрубками ее состарившееся лицо. Сейчас он был не великим князем Московским, а мальчишкой, которому, для того чтобы укрыться от беды, нужно прикосновение ласковых материнских рук.
И, стараясь не задерживать взгляда на страшных ранах сына, великая княгиня утешала:
— Ничего, Василек, ничего! Все образуется, заступится за нас Господь. Главное, ты с нами. Иди… женушку обними, истосковалась она без тебя.
Хоть нелегка была любовь Василия, хоть и будоражила иной раз память о той первой, незабываемой ночке, проведенной с дочерью боярина Всеволжского, но думал князь о Марии всегда с теплотой. Хрупка женка, а вот сумела родить двух сыновей. Обнял Василий великую княгиню за плечи и тут же устыдился своей слабости — бояре ведь рядом!
— В дом иди… иди, Мария. Мне еще с боярами поздороваться нужно. Здравствуйте, бояре-государи, — произнес князь, когда великая княгиня покорно и гордо в сопровождении множества боярышень стала подниматься на Красное крыльцо.
В ответ услышал нестройное и радостное:
— Здравствуй, государь! Здравствуй, великий князь, с возвращением тебя!
Сказано это было так, словно вернулся Василий не из долгого плена, а пришел с соколиной охоты, на которую отправился прошлым вечером.
— Москва-то как после пожара? Мне говорили, что все сгорело.
— Что и говорить, беда! Строим, государь, все сызнова строим. Стольная горела так, что каменья посыпались. В Москву приедешь, так ты ее не узнаешь.
Устав от долгих речей, Василий Васильевич поднялся в хоромины, и бояре, сгрудившись у дверей, не решались переступить порог опочивальни, а так хотелось пойти с государем да посидеть рядком. Но Прошка Пришелец, бестия эдакая, тут как тут.
— Не видите, что ли? Устал государь! Покой ему нужен!
Ничего не берет злыдня: великий князь в ранах весь, а ему только слегка рожу ободрало, да отощал малость, и все такой же горластый, как и прежде. Повернулись бояре и пошли прочь.
Колокола отзвонили, кончилась заутреня, а великий князь все молился и клал поклоны, будто наложил на себя епитимью. Он не услышал, как приоткрылась дверь и так же, тихо скрипя, затворилась. От раздумий его оторвал голос, который укорял:
— Скажи, князь, правду говорят, ты нашу землю татарам продал? Сколько же она стоит? Тридцать сребреников?
Оглянулся князь и словно совесть свою увидел: монах в длинной черной рясе стоит, под клобуком шальные глаза прячет. Бояр-то и на порог не пустила стража, а чернец аж в молельню ступил.
— Нет, не угадал, — отвечал великий князь, обернувшись к чернецу, и не хотелось подниматься с колен: разве с совестью разговаривают стоя: — Видит Бог, я не мог поступить иначе.
— Если бы ты остался только князем, тогда татары не пришли бы на нашу землю.
— Я не мог быть просто князем, когда и прадед, и дед, и отец мой — все были великими князьями. Москва первый город, почему же я должен быть вторым?! Мне бы никогда не простили этого греха мои дети и внуки мои. Я хотел для Москвы только добра, видит Бог!
А совесть не отступала, укоряла дальше:
— Москва не простит тебе, если ты не покаешься!
— Но я великий князь! Я могу каяться только перед Богом!
— Прежде всего ты раб Божий! Ты должен вернуться в Москву босым, сняв с себя шапку. И не пробирайся в город ночью, как это делают тати. Иди днем, чтобы каждый мог рассмотреть твое страдание.
— Я князь великий!
— А ты думаешь, легко дается раскаяние?! Умерь гордыню, вспомни Евангелие, когда Иисус Христос въезжал в Иерусалим на осле. Ты же всего лишь князь! — Это кричала совесть, и Василий зажал уши, чтобы не слышать ее.
— Нет!
Чернец надвинул на самые глаза клобук и проговорил строго:
— Я-то добра тебе желаю. Вот поэтому хочу сказать, что в Москве зреет бунт! Если не сумеешь покаяться, не простит тебя народ!
— Стало быть, гонец перехвачен? — еще сомневался Дмитрий Шемяка.
— Перехвачен, государь, — подхватил боярин Иван Ушатый. — Пороли его до тех пор, пока ябеду на тебя не вытянули. Не забудет тебе Васька такого, злопамятен очень.
Боярин Иван Ушатый был из угличских бояр. Детина огромного роста, с большими подвижными ушами. Казалось, они существовали сами по себе, отдельно от хозяина. Росли на голове эдакими неухоженными лопухами. Растет этот сорняк на огородах, устремляясь ввысь и вширь, иссушивая культуры, посеянные рядом, и они по сравнению с ним кажутся почти карликовыми. Так и голова у Ивана Ушатого была маленькая, со злыми хитрющими глазенками, которые, казалось, видели человека до самого нутра. Вот за эти уши и прозвали Ивана Шувалова Ушатым. В молодости его считали первым забиякой, и не было ему равных в кулачных боях. Кулаки как молот; грудь — наковальня, не каждый и выдерживал поединков с ним, удивлял Ушатый своих сверстников недюжинной силой, а суеверных старух вводил в страх. Нет-нет да и перекрестится иная нищенка, сидя у церкви, глядя на широченную спину детины.
Разве можно не заметить такого мужа? А если он ко всему и речист, и в застолье весел? Вот и приблизил Шемяка Ушатого к себе, из окольничих в бояре вывел.
Призадумался Дмитрий.
— А что делать посоветуешь?
— Народ скликать нужно. Звать против воли великого князя. Так и сказать им: если он нас татарам продал, не место ему на московском столе.
— Что ж, так тому и случиться.
Дмитрий Шемяка уснул не сразу. Поначалу позвал в трапезную гусельников, а когда пресытился томными голосами старцев, захотелось быстрого веселья — и трапезная наполнилась плясунами, которые неистово вертелись перед князем под удары бубна и барабанов. Но Дмитрий не пьянел, как голь уличная неистовствовал вместе с разудалыми скоморохами — водил хоровод, кувыркался через голову, скакал козлом по комнате. И когда наконец хмель сумел взять свое — тело расслабилось, и веки сами собой стали смыкаться. Шемяка сделал над собой усилие — разогнал всех и лег на сундук. Но едва прилег князь, как сундук заскользил по палатам, потом вдруг мелко застучал коваными краями о дощатый пол и, подобно необъезженному скакуну, подпрыгнул вверх, скидывая на пол своего именитого наездника.
— Ну и перебрал же я нынче, — почесывал Дмитрий Юрьевич ушибленный лоб и, бросив овчину на крышку сундука, скоро забылся в сладостном сне.
Утро князь проспал. Наверняка не поднялся бы и к полудню, если бы боярин Ушатый не растолкал своего господина:
— Князь Дмитрий, вставай! Знамение было!
— Что за знамение? — буркнул князь, явно не желая просыпаться.
— Земля нынче ночью тряслась! Церковь Богоявления порушилась, а на Успенском соборе трещины по всем стенам. Это Господь дает нам знать, чтобы не принимали мы Ваську в Москву, а гнали бы его, супостата, обратно к татарам.
Дмитрий уже пробудился совсем, застегнул кафтан, надел на голову шапку. Вот как! Значит, не приснился прыгающий сундук. Прыгал, стало быть, он!
— Сундук к стене подвинь! — ткнул пальцем на свое ложе Дмитрий и вышел из горницы.
Еще пахло в городе свежеструганым деревом от только что отстроенных домов и лабазов, а базар по-прежнему был говорлив и богат. Новость, что в Москву едет великий князь Московский, растревожила всех, и народ разноголосо гудел, проклиная пленение великого князя.
— Пусть назад убирается, супостат! — задорно орали купцы. — Теперь еще и казанцы с нас дань запросят!
Даже холопы великого князя, люди вольные, понимали, что огромная дань задавит их.
— Девок татарове захотят с каждого двора! Мало им полона!
А тут еще и князь Дмитрий Юрьевич к людям вышел. Проклинал Василия, псом его называл смердящим. Народ бунтовал, и выходило, что стольный город принадлежит Дмитрию Юрьевичу, а не его старшему брату.
Дмитрий, встав на бочку, орал прямо в толпу:
— Продал нас великий князь! Продал, как дворовых людишек! А мы люди вольные! Землю нашу Василий отдал татарам и в Москву их зовет! Мещерским городком сын казанского хана управлять будет! А сам Улу-Мухаммед в Москве сядет! Мало того, что татарове дань непосильную для нас просят, так им еще и земли подавай! Люди, неужели вы такого князя пожелаете?!
— Не хотим!
— Тебя хотим, Дмитрий Юрьевич! Тебя хотим видеть на московском столе!
— Не пустим Василия в город. Пускай назад к татарам возвращается!
— Нечего ему было из полона уходить, пускай себе там и остается! — подхватывали другие.
— Братья! — срывающимся басом кричал Дмитрий. — То не я говорю, то Господь за меня молвит!.. Ночью сегодня земля тряслась, и она, родимая, не хочет Василия-супостата принимать! То сигнал нам Божий был! Знамение! Если мы Василия на Москву примем, то останемся без веры, Господь все церкви повалит, негде будет замаливать грехи. Неужели вы этого желаете, православные?!
— Запрем ворота и не пустим царя-ирода!
— Наш князь Дмитрий Юрьевич! — надрывались в толпе. — На московский стол хотим Дмитрия Большого!
Только за торговыми рядами кто-то пытался защитить Василия Васильевича:
— Не служили мы галицким князьям! Мы люди великого московского князя! Только перед ним нам и ответ держать!
— Взашей его! Взашей этого смутьяна с базара! — заорали вокруг.
Так и вытолкали строптивого с базарной площади, откуда голоса его поганого и не услыхать.
Дмитрий Шемяка ушел, а боярин Ушатый еще долго бродил в толпе и науськивал на великого князя:
— Золотоордынцам дань даем? Даем! А теперь Васька вернется, так еще и казанцам дань платить станем! Неужели этого хотите, православные? Если великого князя принять не захотим, глядишь, на одно ярмо меньше тянуть станем. А там и ордынцам хребет перебьем!
Мужики дружно поддакивали, но думали о другом: не было еще в стольном граде такого, чтобы московиты своего князя не приняли. Приходил он с победой — его ждали и встречали праздничным трезвоном, возвращался с поля брани битый — колокола печально звонили. Москва была его вотчиной, в которую он возвращался для того, чтобы отлежаться, как это делает затравленный псами медведь; да еще для того, чтобы собрать рать вновь и дать обидчику сдачи. Москва — это не своевольный Господин Великий Новгород, которому и сам московский князь не указ: захотели новгородцы — приняли на княжение, захотели — выперли из города. А этот сход больше напоминал новгородское вече, которое вынесло князю суровый приговор.
Первый раз такое было — вошел московский князь в город, а колокола стыдливо молчали. И не потому, что московиты затаили на государя обиду, просто не смогли узнать его среди многих нищих, которые, как и обычно, к обедне приходили из посадов к Благовещенскому собору.
Василий Васильевич шел без шапки, с растрепанными волосами, босой, поднимая избитыми о камни ногами серую дорожную пыль. Шел смиренно, с покорностью, на какую способен только схимник или большой грешник. «Если хочешь быть великим, то должен пройти и через унижение, — вспоминал князь слова монаха. — Если сам Иисус Христос в Иерусалим въезжал на осле, так почему великому князю не войти в город пешком?»
За великим князем ступали бояре, некогда горделивые, а теперь побитые и униженные, как и сам князь. На лицах ни спеси, ни злобы — боль одна да раскаяние!
— Князь это великий! Василий Васильевич! — зашептались вокруг.
— Епитимью на себя наложил за плен басурманов!
Город ждал князя-иуду, а встретил князя-страдальца. Великий князь шапку никогда не снимал, а сейчас, позоря свою голову, повинным входил в Кремль.
— Князь великий! Василий Васильевич! — толпа расступалась перед ним.
Василий шел через людской коридор к своему дворцу.
— Что рты пораззявили?! В ноги князю! В ноги кланяйтесь! — закричал юродивый.
И народ, словно пробудившись ото сна, упал на колени, не смея посмотреть государю в глаза. Если великий князь идет босиком, то почему черни стоять в рост? Так и прошел Василий до своих палат, не встретившись ни с кем взглядом.
Колокола зазвонили, приветствуя великого князя, и долго еще звонарь тревожил Кремль радостным перезвоном — великий князь вернулся!
Зима. Зябко. Студеный ветер пробирал до костей. Бесстыдно залезал под овчинный тулуп, бросал колючие комья снега за шиворот и морозил, морозил.
Боярин Ушатый поднял воротник, уткнул нос в бараний мех. И надо же было в такую студеную погоду выезжать! Да кто мог знать! Кажись, еще утром теплее было, даже солнышко вышло, и на тебе, пурга какая!
Боярин постучал по замерзшим бокам рукавицами, стараясь разогнать кровь, повозился в санях, и полозья, словно прося пощады, заскрипели под его тяжелым телом.
Возничему мороз был нипочем: он весело управлял возком, лихо погонял вороного жеребца, с разгоряченной спины которого шел клубами пар, и всю долгую дорогу напевал под нос какую-то воровскую песню. Ушатый терялся в догадках — что это? Завывание ветра или очередная песнь удалого возничего?
Боярин Иван Ушатый торопился к Борису Тверскому, и до Твери оставалось еще добрых верст двадцать, когда ось с хрустом надломилась и, царапая слежавшийся снег, острой пикой уперлась в сугроб, опрокидывая на снег возок.
— Тьфу ты! — отплевывался от снега Иван Ушатый. — Что ты, дура, на дорогу не мог посмотреть! Вот вернемся, розог получишь! — щедро пообещал он.
— Руку! Руку, боярин, подай, — виновато просил возничий, пытаясь вытащить Ушатого из сугроба.
Боярин Ушатый барахтался, пробовал выползти на дорогу, но увязал еще глубже. «Грамота! — И рука мгновенно юркнула за пазуху. — Фу-ты, нечистая сила! Кажись, целехонька. Было бы тогда от князя».
— Вот смотри ты у меня! — опять начал сердиться Ушатый. — До дома только доберемся, а там непременно розог отведаешь!
Боярин чувствовал, как попавший за шиворот снег растаял и холодными липкими струйками сбегал по спине, добирался до живота.
— Всю морду из-за тебя ободрал! — ругался боярин, а возничий виновато топтался на снегу, пытаясь ухватить Ушатого половчее за широкий ворот. Шапка боярина отлетела далеко в сторону и была похожа на ведро, торчащее из-под снега.
Наконец Иван Ушатый выбрался на утоптанный снег, а возница суетливо бегал подле, стряхивая с него белые комья:
— Ты уж постой, батюшка, постой! Я с тебя снег смахну. — И нежно, будто поглаживал холеную лошадку, сбивал налипший снег с сытой задницы своего господина. — Шапчонка-то твоя не помялась, как есть новая, — бережно подал он бобровую шапку.
— Как теперь? Не доедешь ведь! — ворчал боярин. — Пешком, что ли, до Твери топать?
— Почему же пешком, боярин? Лошадка вон стоит, дожидается. Ты верхом, а я уж как-нибудь доберусь. Эка невидаль, двадцать верст! Доберусь! От свата, помню, добирался, двадцать пять верст шел.
— Околеешь ведь. Вон стужа какая! Ладно, ко мне коня, отсюдова недалече деревенька есть, сани попросим, а потом и дальше в путь.
— Хорошо, боярин. Хорошо, я мигом! — весело суетился возница. — Ступай на спину. Ничего, я удержу, это я с виду такой хлипкий, а сам я крепок!
Боярин, подобрав шубу, осторожно наступил на узкую спину возницы, словно пробуя ее на крепость, как рыбак пробует дно лодки, стоящей в воде, а потом закинул ногу на вороного.
— Коня держи, коня! Уйдет ведь! — серчал Ушатый.
— А я держу, боярин, он подле меня, шагу не ступит!
— Тьфу ты, черт! В сугроб опять едва не опрокинул! Ладно, поспешай давай!
Иван Ушатый легонько пнул коня, и вороной, как танцор перед девками, осторожно и грациозно поднял ногу, решаясь на первый шаг.
— А я поспешаю, боярин, поспешаю! — глубоко проваливаясь в рыхлый снег, говорил возница.
Деревенька с черными закопченными трубами оказалась неподалеку — версту проехать. Ушатый остановил жеребца около крепкого сруба с большим двором и крепкими воротами. Стукнув кулаком в дверь, заорал:
— Эй, хозяин! Гостей встречай!
Забрехала хрипло собака и враз умолкла, пристыженная громким окриком. Кто-то уверенно распоряжался во дворе:
— Ну, что пасть раззявил?! Иди открывай! Не слышишь, гость к нам!
Вслед за этим брякнул засов, нарушив ржавым скрежетом морозную тишь, и дверь отворилась.
— Мать моя! — хлопнул рукавицами молоденький паренек. — Никак ли боярин к нам! Батя, боярин к нам! Проходь, боярин, проходь. Застыл небось на морозе?
Из-за спины парня выплыл мужик с широченной, в полгруди, бородой.
— Чей холоп? — ступил во двор боярин.
Мужик поклонился боярину, в густой бороде искрились снежинки, которые тотчас растаяли, превратившись в блестящие капельки.
— А мы не холопы, — достойно отвечал мужик, — мы люди великого князя. Ему и служим. Что встал?! — крикнул мужик на отрока, который, очевидно, приходился ему сыном. — Прими шубейку у боярина.
Ушатый с возницей вошли в сени. В доме было натоплено, по всему видать, хозяин дров не жалел, в просторной горнице уютно потрескивала лучина.
— Прошу, батюшка, проходи, — в самые ноги поклонилась боярину хозяйка — баба лет тридцати пяти.
— Хлеб на стол и молоко, — уверенно распоряжался хозяин дома. Было видно, что здесь его слово — закон.
Стол быстро накрыли: поставили щи, пироги, в блюдах квашеную капусту, в крынках — молоко, сметану.
Боярин почувствовал, что в дороге проголодался изрядно, и, благословясь, взял ложку, не спеша стал хлебать наваристые щи.
— Как тебя звать-то? — спросил боярин, слизывая с губ приставшую капусту.
— Георгием.
— А по отчеству как величать?
— Иванович… — крякнул от удовольствия мужик.
— Баба твоя вкусные щи готовит, Георгий Иванович. — Боярин отправил в рот очередную ложку горячих щей.
— На то она мастерица, — заулыбался Георгий Иванович. — Бабу-то, как коня, выбирать нужно. Присмотришься поначалу, какая она хозяйка. Ежели хорошо готовит, выходит, и хозяйкой доброй будет.
— А князя своего любишь? — вдруг неожиданно поинтересовался Иван Ушатый, макая ломоть хлеба в густую сметану.
— Князя-то… Василия Васильевича? — переспросил Георгий Иванович и замолчал, глубоко задумавшись: было видно, что вопрос этот для него не праздный и требовал сосредоточенности. — Господин он мне. Мы, чернь, — что псы, своему хозяину должны быть верны. А любовь — это дело бабье!
Ушатый доел щи, совсем по-мужицки облизал ложку и бросил ее на стол. Она радостно заплясала и успокоилась под ласковой ладонью хозяйки. Боярин взял стакан кислого вина и выпил его до донышка.