Глава 5
Уже неделю Ивана Васильевича мучили видения: то привидится давно усопшая Анастасия Романовна, то в углу комнаты государь разглядит казненного Воронцова, а однажды к нему в палаты заявился безголовый Вяземский.
Иван Васильевич перестал спать, нацепил на грудь три спасительных креста и повелел архиепископам окурить Спальную ладаном. Однако это не помогло — покойник Федор Басманов встретил государя у паперти и долго смотрел в его сторону. Почивший любимец исчез только тогда, когда государь трижды осенил себя крестом. В этот же день кузнецы сколотили ограду вокруг собора, увесили ее крестами и убедили государя, что теперь ни один усопший не сможет проникнуть вовнутрь.
Все чаще Иван Васильевич появлялся в обществе епископов, которые шли впереди государя, осеняя дорогу на три стороны, а еще, для пущей святости, дьяконы кадили благовонным ладаном.
Видения прекратились — никто из покойников не вставал более на пути Ивана Васильевича, почившая супруга не плясала на куполах собора, князь Вяземский не топтался у папертей, а Федор Басманов не кричал петухом.
Улеглось понемногу смятение в душе Ивана Васильевича.
Вместе с покоем к государю возвращалась жажда жизни, а в палаты, как бывало прежде, набились скоморохи.
Иван Васильевич одевал бояр в бабьи платья и заставлял их водить хороводы, а особо удачливых плясунов одаривал шубами из куницы.
Москвичи облегченно качали головами: отошел, стало быть, от дурных мыслей царь. А ведь так, горемышный, сокрушался, что едва разум не пошатнулся.
Государь был понятен горожанам в любом обличье: усердно кающимся и большим грешником, злопамятным и великодушным. Они могли видеть царя в грубом рубище и дорогом кафтане; с расхристанной грудью и с тяжелыми цепями на шее. А уж если скоморошил, то напоминал посадских мужиков, для которых первое дело — это влить в себя побольше хмельного настоя, заспорить без причины да с досады поразбивать друг дружке носы.
Даже царских «омывальщиц», что позанимали Передние палаты, воспринимали без осуждения, понимая, что не существует господина, который бы не чудил. В русских традициях мылиться мужикам и бабам вместе, и никто не удивлялся, если в дымной парной где-нибудь за высокой кадкой с водой случался плотский грех. Если и сыщется осуждение, то только в виде веселого заразительного смеха.
А для государя и вовсе судьи не отыскать.
* * *
Может, потому чудил Иван Васильевич, что ощущал приближение тяжкого недуга. Он чувствовал его холодное дыхание так же осязаемо, как животное предвидит свою близкую кончину. И если зверь способен уберечься от беды, безошибочно отыскав среди многих трав нужный росток, то у государя не существовало иного средства чем пляска и усиленные молитвы. Царь уже давно разуверился в искусстве немецких лекарей, которые больше занимались алхимией, чем врачеванием, и вряд ли могли успешно вылечить даже простудившегося дворового пса. Государь держал их только потому, что каждый из них знал толк в ядах — не однажды Иван Васильевич имел возможность убедиться в этой лукавой премудрости заморских врачевателей.
Казалось, что лекари знали все рецепты существующих ядов, а число трактатов и книг о приготовлении всевозможных смертельных растворов, привезенных лекарями в Россию, едва ли не превосходило огромную библиотеку русских царей. Глядя на это обширное собрание, можно было бы подумать о том, что врачеватели намеревались перетравить половину стольного города.
Лекари умели пропитывать кафтан ядовитым дымом, который не улавливался даже обостренным обонянием, — стоило надеть его только однажды, как на четвертые сутки обладателя обновы сносили на погост. Лекари умели одной каплей отравить до дюжины отроков, хлебнувших питие из одной братины; используя «чертово число», могли за версту загубить неугодного государю боярина, а то и просто заморить его тело до костей, и человек тогда больше напоминал траву, спекшуюся под солнцем.
Не доверял Иван Васильевич и знахарям, которые кружили над ним ястребами и шептали над недужным телом что-то волхвовское, и трудно было понять: изгоняют они хворь прочь или, наоборот, скликают чертей со всех гнилых мест. На что государь всегда уповал, так это на молитвы, которые, по его разумению, могли сокрушить самую лютую немощь.
Иван Васильевич не опасался тяжкой болезни, не пугала его старческая ветхость, единственное, что его страшило, так это мужское бессилие. А потому он окружил себя многими прелестницами, которые должны были поддержать в нем притупляющееся желание. Иван Васильевич прогнал из Спальной палаты всех постельников, и теперь простыни ему стелили хорошенькие боярышни.
День у государя обыкновенно начинался с умывания. Так было и на Семик — в девичий праздник.
Раздевшись донага, Иван Васильевич залезал в стоведерное корыто, где, поплескавшись всласть, звал к себе «омывальщиц».
— Девоньки! Красавицы! Сегодня ваш день, ох, порадую же я вас! — кричал царь. — А ну, давайте полезайте к своему государю. Соскучился я по вас, хочется тела ваши мягкие помять. Мне-то старику теперь многого на надобно, тиснуть вас разок, поцеловать в алые губки и спасибо на том сказать.
Иван Васильевич повелел снимать девицам сорочки, и они с готовностью исполнили царскую прихоть — попрыгали в корыто и закружили вокруг государя хоровод.
Одними поцелуями не обошлось: царь Иван плескался мальцом, терся ногами о девичьи животы и хохотал так, что поднимал в корыте волну.
— Девоньки, только когда вы рядом, я живу, а в остальное время что монах — ни радости, ни горести не ведаю! Ха-ха-ха!
Дежурный боярин, мокрый от обильных брызг и пьяный от зрелища, без конца подливал в корыто водицы, причем никогда не терял надежды на государеву милость — возьмет да позовет царь поплескаться вместе с девицами.
Распаренный и усталый Иван Васильевич добрым статным витязем покидал корыто, и достаточно было одного только взгляда, чтобы понять — царь восстановил угасшую силу.
Похихикали девицы и вышли вслед за царем.
— А теперь, девоньки, оботрите меня полотенцем, — выставил Иван Васильевич голое пузо кверху, и широкая лавка в сравнении с его громадным телом кажется неимоверно узкой.
Девицы обтирали Ивана Васильевича мягкими полотенцами, слегка касаясь кончиками пальцев влажной кожи, и в эти мгновения Иван Васильевич весело хохотал, как ребенок, почувствовавший сладость щекотки.
— Рыбоньки вы мои, — хватал государь девиц за руки, — да вы не робейте, не царь я для вас, а благодетель! Ежели доставите вы мне радость, так отблагодарю, что еще и внукам будет чего оставлять!.. А тебя, девонька, как зовут? — обратил государь Иван Васильевич свой взор на одну из девиц, державшую длинное полотенце; рушники свешивались у нее через плечо и падали на грудь, напоминая тогу. Царю захотелось увидеть, какое богатство скрывает этот плащ.
— Акулина, — был робкий ответ.
— Акулина? Кажется, видывал я тебя… Уж не дочка ли ты Гаврилки Коробьина?
— Она самая, государь-батюшка, — слегка поклонилась девица.
Гаврила Коробьин был из земских бояр. Род Коробьиных древний и знатный, служивший московским великим князьям еще при Иване Калите. Однако уже при Иване Третьем род захудал, чему способствовала ссора строптивого прадеда, Афони Коробьина, с самой Софьей Палеолог. Заперла строгая царица дерзкого Коробьина в Донском монастыре, где он и помер в опале. Отпрыски Афони Коробьина выше окольничих не поднимались, и только Гаврила сумел вернуть былую значимость своего рода, став при Иване Четвертом ближним боярином.
Однако скоро государь определил Гаврилу Коробьина в земщину и своим решением ввергнул его в большую печаль. Скучал боярин по воскресным выходам, когда поддерживал великого московского князя и государя всея Руси под руку, вот потому писал он челобитные Ивану и слезно просился в опришнину.
На вельмож, отстраненных от двора, неумолимо, словно гроза в душный день, надвигалась опала.
Когда однажды в доме Коробьиных появился гонец от государя-батюшки, боярин не знал, что следует делать, — радоваться или печалиться.
— Хочешь в опришнине у государя быть? — спрашивал дерзко боярина нахальный отрок двадцати лет.
Гаврила приметил, что взгляд у детины дрянной, перед собой не смотрит, а глаза все на девичью половину косит.
— Как же не хотеть? — глянул Гаврила на отрока как на благодетеля. Еще мгновение, и он готов был назвать его «отец родной». — Мы, Коробьины, всегда при московских государях были, неужно Иван Васильевич захочет отринуть своего верного холопа на веки вечные? Эй, девки, угощение несите дорогому гостю!
Девушки на золоченых блюдах принесли для гостя алые яблоки, виноград, персики. Детина потянул двумя пальцами виноградную гроздь, зажевал сразу пяток изумрудных бусинок и, сплюнув на пол косточки, сказал:
— Государь мне вот что велел передать… — жмурился он от удовольствия.
— Я всегда верил, что Иван Васильевич не оставит меня своей милостью. Да не тяни же, родимый, говори!
Виноград детине понравился. Гаврила понял, что отрок не откроет рта, пока наконец не проглотит куцый остаток. Виноград был сладок и сочен, он заполнил весь его рот, и нектар струйкой стекал по подбородку прямо за ворот кафтана.
Наконец была выплюнута последняя косточка — она весело проскакала по столу и, скатившись на пол, затерялась в щели.
— А теперь ответь мне, готов ли ты государя Ивана Васильевича ублажить?
— Как не быть готовым, — обиделся боярин. — Все мои предки московских государей ублажали. Неужно Гаврила Фомич хуже всех будет?
Боярин взял с золоченого блюда наливное яблоко, надкусил его и зажевал, едва не захлебнувшись соком.
— Так вот что государь мне велел передать… Дочку свою младшую во дворец приведи. Омывальщица ему нужна.
Поперхнулся Гаврила Фомич соком и долго не мог откашлять пересевший в горле кусок. А детина заботливо застучал боярину между лопаток широкой ладонью.
— Да ты никак подавился, Гаврила Фомич. Или чести великой не рад?.. А, понимаю тебя, боярин, от доброй новости поперхнулся. Ничего, оправишься, теперь тебе во дворце бывать. Дочку навещать будешь… ежели государь пожелает!
Отрок выбрал самый золотистый персик, с бархатной, словно у новорожденного младенца, кожицей. Откусил. По его лицу пробежало нескрываемое блаженство. Для боярина стало ясно, что посыльный забыл, о чем шел разговор.
Громыхнул кулаком по столу Гаврила Фомич и вернул детину к действительности.
— Чтобы боярин Коробьин дочерей своих на московский двор на утехи поставлял?! Не будет этого! Я лучше помру, чем решусь на такое!
Детина выплюнул и персиковую косточку. Богато боярин живет, нечего сказать: не в сезон персики с виноградом жует. Видать, именьице у него богатое, а иначе откуда такой прибавок? А еще говорят, воеводствовал боярин в Нижнем Новгороде, вот там и покормился.
— Ты смерть понапрасну не кликай. Она, боярин, твою речь под дверью может подслушивать, — спокойно одернул Гаврилу Фомича детина. — Иван Васильевич велел передать, что ежели надумаешь желанию его перечить, так помрешь в тюремной яме. Так что мне государю передать? Вот ты и присмирел, Гаврила Фомич, верно толкуют, что близкая смерть пострашнее любой нагайки будет. Самого непокорного умолкнуть заставит. Ладно, боярин, государь покудова тебя не торопит. Дает тебе срок до послезавтрашнего дня, но если к обедни дщерь не придет… будет тебе опала.
С тем и ушел государев скороход.
Гаврила Фомич поскреб подбородок, погоревал малость, а потом призвал дочь.
— Ты вот что, Акулина… к государю в услужение пойдешь. И делай все, что царь тебе велит. Господин он нам, а потому нельзя ему перечить. Если худое случится, этот грех я на себя возьму, — печально объявил он.
Гаврила Фомич пожалел о том, что в срок не съехал из Москвы. Многие бояре оказались подальновиднее: забрали дочерей еще прошлым летом и отправили в такие углы, где, кроме медведей, хозяев не сыскать.
— Как скажешь, батюшка, — покорно вымолвила Акулина.
Три дочери было у Гаврилы Фомича, Акулина была младшенькой и самой ласковой.
— Ты уж не держи на меня худого, — извинялся Гаврила перед любимицей. — Не по силам мне с самим царем тягаться. Иван и не такие могучие рода с корнем выдирал. А Коробьины ему и вовсе сорняком покажутся. Так что помни, дщерь: не только свою судьбу держишь в руках, но и жизнь сестер, — уже строго наказал боярин.
Государь внимательно оглядел девицу, так покупатель осматривает яблоко, прежде чем отведать его на вкус. Девица была создана для любви. Невысокая, русоволосая, с аккуратно очерченными грудями, с гибкой талией, она казалась воплощением соблазна. Грехом, пришедшим из райского сада. Явилась дьявольской искрой, чтобы сокрушить государеву твердыню.
— Хороша, — согласился Иван Васильевич, — давненько таких девиц не пробовал. А только ты себя всю покажи, — властно пожелал царь.
Акулина раздумывала мгновение, а потом тяжелая тога упала к ее стопам, освободив от плена покатые бедра.
— Да! — восторженно выдохнул государь, понимая, что ни к чему теперь душистые масла и нежные прикосновения омывальщиц, если что и способно было оживить его, так это тепло Акулины. — Вот что, девицы-красавицы, — повернулся государь к боярышням, — у меня к Акулине разговор имеется, а вы идите к себе. Коли нужда наступит, призову вас.
Царь Иван не без удовольствия проследил за тем, как боярышни пересекли комнату и скрылись за маленькой дверцей, укрытой в самом углу. Государю совсем не хотелось верить, что уже через несколько лет большинство девиц лишится былой привлекательности. Они будут походить на сорванные цветы — кожа увянет и сделается морщинистой, а былая краса превратится в печальные разводы надвигающейся старости.
Перевел государь взгляд на Акулину и погрустнел.
Даже адское творение не может навсегда оставаться молодым и тотчас показывает увядающую плоть, стоит только обратиться к спасительной молитве.
— Сохрани и помилуй, — попытался защититься от наваждения государь.
Чем больше смотрел государь на девицу, тем сильнее росло его желание и тем уязвимее он становился для козней дьявола. Ивану Васильевичу хотелось закричать: «Поди прочь! Изыди, сатана! Не вводи меня во грех!» Но вместо этого государь произнес едва слышно:
— Подойди ко мне, краса-девица, дотронуться до тебя жажду!
Сделан неуверенный шажок, потом другой. Осторожно идет Акулина, как будто не по комнате ступает, а шествует навстречу пламени.
Вот сейчас столкнутся вода и пламя, и родится обжигающий пар. Иссушит он глубокий омут и покажет свое неприглядное дно, заросшее водорослями и затянутое илом.
Иван Васильевич ухватил боярышню за руки, прижался лицом к ее животу.
— Краса! Лада моя ненаглядная! — шептал Иван. — Никуда тебя не отпущу, всех девок из теремов повыгоняю, только тебя оставлю, с тобой хочу быть. Тебя я искал, нужна ты мне, девонька! Хочешь именьице? Может, злата желаешь?
— Батюшку моего не обижай, — осмелилась попросить Акулина.
— И только-то! — расхохотался государь. — Пускай себе поживает, а ежели хочешь, так город в кормление ему отдам.
— Ничего не надобно, только батюшку пожалей, — умоляла Акулина, чувствуя прикосновение государевых губ у самого пупка. Она суетливо ворошила пальцами поредевший государев чуб, не в силах справиться с острой радостью, и стонала через стиснутые зубы: — Родненький ты мой! Сокол!
Иван Васильевич признавался:
— Эх, поздно мы с тобой повстречались, душенька! Мне бы в воде живой искупаться да сбросить с плеч годков двадцать. На Анастасию ты похожа, супружницу мою первую. И ликом, и телом — вся в нее!
Утренний рассвет был багряным, луч солнца проник через щель ставен, упал на смятую простыню и оставил приметный красноватый мазок. Девица лежала не шелохнувшись и вспоминала царские ласки, которые прошедшей ночью представлялись ей куда более соблазнительными, чем в свете нарождающегося дня. Стыд кумачовыми пятнами застыл на щеках Акулины, и она боялась пошевелиться, чтобы не коснуться голого бедра государя.
Иван Васильевич повернулся на бок и проснулся сам.
— Кругла ты, Акулинушка.
— Так бог дал, — скромно отвечала девица.
— Ведаешь ли ты о том, что девки подле меня не задерживаются подолгу?
— Как же не ведать об этом, Иван Васильевич, ведь не в иноземном государстве живу.
— Наслышана небось о том, что супружницы мои мрут, едва венец примерят?
— И об этом я ведаю, государь, — печально выдохнула боярышня.
Она почувствовала, что царская длань легла ей на живот, но это прикосновение, вопреки ожиданию, было для нее приятным.
— Завистников у цариц всегда много, оттого и травят моих жен. И пойди дознайся потом до правды! Все невинными агнцами на меня смотреть будут, будто не государыню заморили, а кошку приблудную прибили.
Иван закрыл глаза, а когда разомкнул веки, то с ужасом увидел, как у порога стояла Мария Долгорукая. Она предстала предупреждением всевышнего — замерла у дверей и терпеливо стала дожидаться, когда супруг пригласит ее вовнутрь.
— Чур тебя! — отер холодный пот со лба государь. А когда видение сгинуло, прошептал боярышне Акулине: — Знамение мне было: ежели возьму тебя замуж, сгинешь во тьме, как другие мои супружницы.
— Как велишь, государь. Меня уже никто более осчастливить не сумеет.
— Озадачила ты меня, девонька, хотел бы я тебя при себе иметь, да не могу. Не желаю тебе лиха. Вот что тебе скажу… замуж пойдешь за стольника Григория Ноздрю. Отрок он видный и тебе опорой будет. А теперь прижми меня крепче, хоть молода, а любить умеешь.
Взошло солнце, растворив сияние свечей в утренних лучах. А еще через час государь спал безмятежным сном младенца.