ГОСТИНЕЦ ГОСУДАРЫНИ
Елена Глинская с утра пересматривала свой гардероб.
Девки перебирали залежавшиеся платья и украдкой примеривали их к плечам, воздыхая о том, что никогда им не носить такого цветастого шелка. А когда комната была устлана сарафанами и платьями, великая княгиня повелела призвать к себе боярынь.
Так она поступала каждые три месяца. Обновляя свой гардероб, Елена Васильевна поизносившуюся одежду щедрой рукой жаловала верхним боярыням и мамкам. Именной дар из рук великой государыни принимался трепетно, а на прорехи ставились латы из атласа и шелка. И чудно было смотреть на знатную княгиню, чей подол состоял из лоскутов и заплат.
Долгое занятие утомило Елену Глинскую. Она вдруг обнаружила, что в ее гардеробе осталось немало вещей от прежней государыни, Соломониды Юрьевны, многие из которых были унизаны речным жемчугом и расшиты золотыми нитями. Такой изящный наряд наверняка подошел бы к ее фигуре, украсил бы ее светлое лико. Великая княгиня заметила не без раздражения, что ее нынешние одежды значительно уступают платьям Соломониды, однако она ни за что не будет их носить.
Такой день всегда был в радость боярыням, и они готовились к нему так же ответственно, как невеста к первым в своей жизни смотринам.
Первой в комнату вошла ближняя боярыня Матрена Шуйская. Баба еще с порога заприметила подле государыни золотную шубку, в которой Соломонида Юрьевна пять лет назад выезжала на богомолье в Вознесенский монастырь. Боярыня даже помнила, как великая княгиня ненароком зацепилась широким рукавом шубки за острый выступ саней и соболиный мех жалостливо затрещал. Сейчас место прорехи оказалось тщательно заштопано, и попробуй догадайся, что на локте была дыра величиной с кулак.
— Чего желаешь, Матрена? Может, платье тебе с оборками?
— Извини меня, матушка, за дерзость, только стара я оборки девичьи носить… Подарила бы ты мне шубку нагольную.
— Носи себе на здоровьице.
— Ох, матушка! Ох, спасибо! — возрадовалась подарку боярыня.
Матрена Шуйская сразу же подумала о том, как она на следующее воскресенье непременно явится в «обнове» в церковь и у старой карги Марфы — жены Дмитрия Вельского — от зависти повылазят бельмы.
Следующей просительницей оказалась Аграфена Челяднина. Старуха была близорука и даже на великую княгиню Елену Васильевну посматривала, задрав голову.
— А ты чего желаешь, Аграфена?
Старуха хотела сказать, что с порога не разглядеть, куда лучше было бы покопаться в куче самой, но не решилась и вместо этого молвила:
— А чего сама дашь, государыня, тому я и возрадуюсь.
— Так, может, платьице тебе?
Челяднина стояла неестественно прямой, и, если бы не знать, что боль в пояснице не давала ей согнуться, можно было бы подумать, что на старости лет Аграфену обуяла гордыня. Баба моргнула два раза, сощурилась и высмотрела на самом верху белую сорочку.
— Ежели бы ты, государыня, не воспротивилась, я бы взяла вот эту одежонку, — ткнула Аграфена в приглянувшееся платье.
— Бери, Аграфена, всего только два раза и надевана.
Елена Глинская именно в этой белой сорочке встретила первую брачную ночь. Она явилась к ложу Василия Ивановича босая и покорная, перетянутая тоненьким золоченым пояском, и как напоминание о былом стыде в самом хоботье остались бурые пятна.
Следом за мамками государыня позвала боярышень, которые так восторженно визжали на всякий дар, что у нее закладывало уши. Княгиня Елена Васильевна без жалости расставалась с прохудившимися шубками, раздала девицам две пары сапог, дюжину убрусов и с десяток телогрей, а когда руки дошли до ожерелий, великая княгиня малость призадумалась.
Ожерелья для каждой девки являлись оберегом, и отдавать их в чужие руки считалось приметой скверной. Хозяйки предпочитали заваливать ими чуланы и сундуки, а то и вовсе бросали в огонь. Елена Глинская не забывала, из чьих рук получала ожерелья. Бобровое — ей подарил супруг Василий, соболиное — пожаловал дядя Михаил, а вот жемчужное — преподнес Иван Овчина.
— А мне ты почему ничего не пожалуешь, Елена Васильевна? Или я хуже твоих девиц буду? — раздался с порога голос Михаила Глинского.
Елена затолкала ожерелья в шкаф и повернулась к дяде.
— Чего же ты желаешь, Михаил Львович? Или земель у тебя мало, или, может быть, именьице худое?
— Земель у меня сейчас не меньше, чем в Ливонии, государыня, и именьице у меня крепкое, так что не такого пожалования я просил.
— Так чего же тогда тебе надобно, Михаил Львович?
Елена начинала тяготиться опекой дяди, и всякий раз, когда Глинский направлялся в великокняжеские покои, велела глаголить девицам, что с ней приключилась хворь. Михаил Львович громко сетовал, обрушивался с бранью на сенных девиц, но никогда не смел перешагивать порога, и сейчас появление боярина в Светлице было для государыни неожиданностью.
— Давно я тебе хочу сказать, Елена Васильевна… Почему пришлых ко двору привечаешь, а родной крови на порог указываешь? Не в традициях русских родню отваживать, так ведь и одной можно остаться.
Михаил Львович Глинский напомнил Елене отца. Грудаст, с крепкой шеей и такими толстыми руками, какие бывают только у молотобойцев. Даже голос у Михаила Львовича был отцовский — раскатистый, как удаляющийся гром, и неторопливый, как течение полноводной реки, и даже малозначащие вещи в его устах приобретали какое-то особенное значение. Таким голосом пристало объявлять войну или делать внушение пятилетнему дитяте.
— О каких пришлых ты глаголешь, Михаил Львович? — Государыня с силой сжала пальцы, и перстень с огромным красным рубином врезался в ладонь.
— О каких, спрашиваешь? А Ванька Овчина! Куда ни глянешь, всюду он.
— На то он и верховный боярин, Михаил Львович. Не мне тебе глаголить, что после почившего супруга главным в Думе остается конюший.
— Ежели бы только в Думе, государыня, а то ведь я знаю, что Иван Федорович частым гостем и в твоей Опочивальне бывает. Ты на меня, Елена Васильевна, не злись. Отец твой помер, царство ему небесное, а я тебе вместо батюшки остался. Кому, как не мне, правду тебе сказать. Ты вот с конюшим в Светлице обжимаешься, а челядь дворовая о твоем беспутстве всей Москве рассказывает. Неужно тебе не грешно?
Корунд сумел проткнуть эластичную кожу, и на ладони выступила капелька крови. Елена Васильевна слабо улыбнулась.
— Продолжай, Михаил Львович. Верно ты говоришь, кто же мне еще правду поведает, если не родной дядька.
Михаил Львович приосанился, отчего его грудь сделалась еще шире и стала напоминать наковальню. На своем веку ему не однажды приходилось делать внушение девицам, а вот великой княгине — в первый раз.
— Ты помнишь, что тебе супруг твой советовал? За меня держись, за Глинского, а уж я тебя в обиду никому не отдам. А ты не только слова мужа забыла, а еще брачное ложе осквернила с Ивашкой Овчиной! И он, кобель старый, вокруг тебя прыгает. Чего, ты думаешь, он добивается? Любви твоей? Нет, племянница! Власти он жаждет, чтобы сидеть себе в Думе за старшего и нами, твоими родичами, помыкать.
Михаил Глинский ревностно относился к чужим успехам. Даже на пирах он старался быть басовитее других именитых бояр, и братина начинала свой круг с того места, где сиживал Михаил Львович. Он стал первым при великом литовском князе Александре, сумел добиться чести при Василии Ивановиче, а потому и не желал быть в услужении у полюбовника собственной племянницы.
Властью Михаил Глинский не желал делиться ни с кем, а у престола он должен стоять ближе всех по праву родства с государыней.
Смерть Василия на время примирила стародубских князей с суздальскими, Гедиминовичей со старым московским боярством. Оставшаяся без надзора власть должна быть разделена на многие куски между домовитыми вельможами, вот тогда в стольной наступит благочинность.
Целый месяц после кончины Василия бояре ревностно посматривали друг на друга и следили за тем, чтобы никто из них не приблизился к великой княгине даже на пядь.
Но когда траур по усопшему супругу иссяк, рядом с государыней во весь рост предстал Овчина-Оболенский. Конюший оказался настолько огромен, что своей ратной грудью сумел закрыть от бояр не только великую княгиню, но даже московский дворец, и лучшие люди проходили теперь в Передние палаты только с милостивого соизволения Ивана Федеровича Оболенского.
Перехитрил всех Ивашка Оболенский! Кто бы мог подумать, что ему мало покажется ядреных сисек великой княгини, теперь ему, стало быть, всю Думу целиком подавай!
— Чего же ты умолк, Михаил Львович, слушаю я тебя, — спокойно произнесла государыня.
Михаил Глинский знал Елену с малолетства и не однажды поучал ее тоненьким прутиком по тощему заду за всякие проказы, но главная наука была впереди.
— Не верь ты ему, Елена Васильевна, по-родственному тебе говорю. Наедине с тобой он одно шепчет, а во хмелю, на пиру веселом, всякое о тебе говорит, — посочувствовал Михаил Глинский.
— Пошел вон, пес!
— Ты что, Елена, али не ведаешь, кто перед тобой?
— Пошел вон, холоп, может, это ты не ведаешь, кто перед тобой?
— Вон как ты заговорила, государыня, видно, позабыла, чей кусок хлеба вкушала до своего замужества?
— Не позабыла, Михаил Львович. А вот только ты отныне ко мне дорожку вовек забудешь. Слуги, чего же вы застыли ротозеями?! Гоните князя в шею!
— Вот как ты, Елена Васильевна, со мной поступаешь ради полюбовника своего! Сначала от брата мужнего избавилась, а теперь от дяди родного отстранилась. Спасибо тебе, государыня, за честь. Спасибочки. — Низко согнулась шея Михаила Львовича. — А теперь проводите меня, молодцы, — глянул князь на рослых рынд, которые уже обступили Глинского, чтобы вытеснить его из Светлицы. — Не положено мне в одиночестве хаживать, как-никак боярин я московский!
— Постойте.
Елена растерла о ладонь кровавую каплю, и та оставила на белой коже едва заметный бурый след. Государыня подошла к золоченой клетке, в которой, нахохлившись, сидел большой серый кречет. Этот сокол был ее любимой птицей, поэтому в великокняжеской мастерской белошвеи ладили для него особый наряд. В расшитом золотом нахвостнике, в серебряном нагруднике и золоченом же клобучке этот сокол напоминал волшебную заморскую птицу, а не дерзкого разбойника, который с лета бьет птицу.
— Видишь этого кречета, князь? — Сокол повернул голову на голос хозяйки, и его завязки, что торчали на макушке гибкими рожками, слегка дрогнули. — Ему здесь невольно, но сытно. Каждый день с Птичьего двора он получает голубиное мясо. Тебя, князь, ждет совсем иная участь.
— Хм… Какая же, Елена Васильевна? — усмехнулся Михаил, глядя прямо в строгие глаза племянницы.
— Сидеть тебе, князь Михаил Львович, в темнице до скончания жизни на воде и хлебе. Чего вы замерли, караульничие? Или приказа великой княгини не слышали? За шиворот Глинского да в подвалы глубокие!
— А ну изыди с порога, нечестивый, не слышал разве, что государыня московская глаголила! — Зашелестели парчовые занавеси, и из прорехи показалась красная сорочка боярина Овчины. — В подвалах Боровицкой башни посидишь — они поглубже да посырее остальных будут, как раз для таких, как ты, окаянный!
Михаила Львовича стащили с порога, за волосья поволокли по Благовещенской лестнице, а потом, содрав с плеч кафтан, погнали его бердышами в одной рубахе к воротам Боровицкой твердыни.