ЛУК ЯНЫЧАРА
Овчина-Оболенский выехал на охоту спозаранок. Дворяне, отправленные двумя днями ранее, должны были выставить силки на зайцев. Любил князь свежее мясо, такое, чтобы не успела в нем остыть кровь, и тогда приготовленное блюдо кажется особенно сладким.
Лошадки бойко топали по зимнему пути, и комья слежавшегося снега летели на босые головы встречавшейся челяди.
В трех верстах от города Иван Федорович приметил огромного лося. Сохатый шел к реке. Он пробирался по глубокому снегу, высоко поднимая длинные ноги, что придавало царское величие его поступи. Порой сугроб доходил ему по самую шею, и в этот миг зверь напоминал корабль, преодолевающий пенящееся море.
Только два прыжка понадобилось сохатому, чтобы спуститься с многоаршинной кручи к самой кромке льда. Некоторое время лось разглядывал свое отражение, как будто видел его впервые, он даже потянулся к зеркальной поверхности мордой, чтобы обнюхать возможного соперника, но потом, потеряв к нему интерес, устремил взгляд на дорогу, где стояла повозка Оболенского.
— А красив! — невольно слетело из уст князя. — Перед таким молодцем ни одна лосиха не устоит.
— Видать, на водопой пришел, — высказал предположение Шигона-Поджогин. — Только как же он до воды доберется, ежели сейчас лед в аршин?
Могучий лось еще с минуту недоуменно разглядывал княжеский зимник, а потом, словно сердясь, топнул передней ногой. Удар получился сильным, трескучее эхо быстро побежало по ледовому тракту и, споткнувшись об излучину реки, преломилось в глубине чащи.
— Силен зверь, — высказался Иван Федорович. — Как-то раз меня покойный государь на лосиную охоту с собой взял. Вот такого же огромного сохатого тогда загоняли. Пищальники его обступили со всех сторон, из ружей палят, а он как заговоренный — стоит себе и даже выстрелов не пужается. Мы-то думали, что он от страха очумел. И таким он нам покорным показался, что хоть набрасывай на него поводок да отводи ко дворцу. Ан нет! Один из отроков подошел ближе обычного, а лось как пнет его передней ногой, что даже панцирь на груди пробил. Вот какая в нем силища-то, — уважительно протянул боярин, — а аршинный лед для него и вовсе пустяком покажется.
Лось зло топнул еще раз, и из-под копыт брызнула хрупкая ледяная крошка.
— Видал? Так он и будет стучать, пока не пробьет.
Сохатый уже перестал обращать внимание на санный поезд и самозабвенно топал по льду, напоминая вздорного мальчишку-баловника, которому не дают любимую игрушку. Он был уверен, что еще минута такого озорства, и родители выполнят любой его каприз. И лед хрустнул. На него через образовавшуюся лунку хлынул поток воды. Лось пригнулся, а потом, подогнув передние колени, опустился на зеркальную поверхность, задрав высоко кверху зад.
— Ишь ты, какой красавец! — не переставал дивиться Иван Федорович.
— Даже бояться не думает, князь. — Шигона-Поджогин разделял восторг конюшего.
— Не думает, говоришь? А это мы сейчас проверим.
Оболенский сложил ладони у рта и, набрав вовнутрь поболее воздуха, заорал:
— Аллилуйа-а-а!
Конюший отличался завидной басовитостью, а когда повышал голос, то запросто мог заглушить церковный хор. Эхо было так велико, что прогнало с дальних уголков чащи стаю горластых ворон, а совсем рядом сумело смахнуть с вершин сосен мохнатые снежные шапки, которые с шорохом пробирались через растопыренные ветки и глухо разбивались о наледь.
Лось настороженно поводил длинными ушами, потом поднялся с колен и быстрой трусцой засеменил в сторону чащи.
— Застрелить надо было бы, князь, не скоро нам такой сохатый повстречается, — искренне пожалел Шигона.
— Ничего, не в последний раз едем. Пускай нагуляет еще жирок, а там поговорим. Трогай давай, не ночевать же нам здесь.
Возница, круглолицый розовощекий детина, огрел застоявшуюся лошадь кнутом и повелел строго:
— Пошла, родимая!
Кобыла обиженно дернула крупом и оторвала приставшие полозья от слежавшегося снега.
Иван Федорович ехал к Охотничьему дому не только для того, чтобы отведать парной зайчатины и испить рейнского вина. В лесной глуши, в тесном соседстве с волками он решил отпраздновать свою небольшую победу.
Теперь он один был подле государыни. И даже Михаил Глинский, родной дядя великой княгини, топтался в Передней комнате простым просителем, дожидаясь соизволения Елены Васильевны предстать перед ее очами.
Лошадь фыркала и яростно колотила копытами по зимнему пути. Было видно, что долгая дорога приходилась ей в радость.
Оболенский с улыбкой вспомнил, как государыня не хотела отпускать его в стылую погоду и ему пришлось проявить настойчивость и чуткость, чтобы освободиться от жаркого объятия. Некоторое время Иван Федорович пребывал в грезах, вспоминая Елену Васильевну, склонившуюся над ним в прощальном поцелуе, и ее ядреные груди, буквально вжимавшие его в мягкую постелю. А потом дорога взяла свое: под мерный стук копыт ретивой лошадки Иван незаметно уснул.
— Тпру-у! — раздался громкий зычный окрик краснощекого детины, и возок, проехав еще сажень, замер.
Оболенский хотел обругать нерадивого слугу за грубую езду, но, глянув в окно, увидел Охотничий дом.
Покойный Василий любил эту дачу и наведывался сюда всякий раз, как только Соломония съезжала на богомольные места в надежде вымолить у господа наследника. И ближние слуги Охотничьего двора поговаривали, что в заповеднике он не только промышлял зверем и птицей, но и на девках и боярышнях проверял свое семя — так ли уж он бесплоден, как о том нашептывает молва.
Иван Федорович отворил дверцу, сощурился на выпавший снег, а потом подозвал рынд:
— Эй, Егорка! Тишка! Где вы там запропастились? Али господину своему уже плечо не желаете подставить? Поломаю шею — будет тогда вам от меня кнутов.
— Это мы мигом, боярин! — выказывая ретивость, повскакивали с коней рынды. — Ты бы ручками о наши плечи оперся.
Овчина подумал о том, что совсем недавно точно так же государь всея Руси сходил на скрипучий снег.
Теперь его черед!
Иван получил в наследство от великого князя не только его любимый Охотничий дом, но еще и супружницу.
— А зайцев нынче не счесть! — радовался Тишка. — Пока ехали, так я целую дюжину насчитал. Государь наш покойный, Василий Иванович, горазд был до охоты, а как приболел сердешный, так и перестал ездить. И теперь зверье до того осмелело, что даже к дому подходит. Да тут, Иван Федорович, не пищалями в них палить пристало, а палками побивать.
Оболенский шел неторопливо. У самого крыльца он остановился — вспомнил, как на этом самом месте занедужилось великому государю и слуги, взяв его под плечи, дотащили до палат. Вздохнул Овчина-Оболенский и перекрестился: предчувствовал тогда государь близкую кончину.
В коридорах челядь замерла в полупоклоне. Князь Иван Федорович прошел в Оружейную избу.
Василий Иванович любил оружие, и послы, зная эту слабость русского самодержца, дарили ему во множестве топорки и чеканы, шестоперы и булавы. Особенно государь любил немецкое оружие, которое отличалось строгой красотой и напоминало скорее божье распятие, нежели орудие убийства. Как диковинные бабочки выглядели алебарды. Их железо было покрыто золотыми рисунками и тонкой гравировкой и оттого казалось настолько хрупким, что боязно дотрагиваться — того и гляди развалится на мелкие кусочки. Однако алебарда являлась одним из самых страшных орудий, пригодным не только для пешего боя, но и для конного поединка. Ею можно было одинаково свободно рубить и колоть, а длинный цепкий крюк позволял стаскивать с лошади самого воинственного рыцаря.
На подарки немецких послов Василий Иванович всегда отвечал взаимностью и жаловал именитым гостям кистени с крученой цепью, тем самым давая понять, что супротив мужицкого оружия не устоять даже имперским латникам.
Над самым входом висел молот с клювом. Этот зловещий символ помогал, по мнению государя, добиваться сговорчивости даже самых неуступчивых послов.
Обе стены от двери занимали секиры и рогатины, способные вспарывать не только крепкие панцири воинствующих монахов, но и шкуры медведей, поднявшихся с зимней спячки. Особой гордостью великого князя являлись шлемы, которые он собрал в таком великом множестве, что они позанимали не только все столы и шкафы Оружейной избы, но и, сваленные в огромные кучи, лежали по углам. Здесь можно было отыскать изделия французской, немецкой и даже итальянской работы.
Теперь полновластным господином Оружейной избы стал Овчина-Оболенский. Он взял в руки золотой шлем, который принадлежал магистру Тевтонского ордена, обернулся, чтобы хозяйским взглядом осмотреть доставшееся наследство, но тотчас столкнулся глазами с Шигоной-Поджогиным. Нахмурился конюший — наверняка хитрый дворянин прочитал в его глазах ликование, и это было неприятно князю. Иван Шигона обладал удивительной способностью — он всегда появлялся из ниоткуда и, казалось, способен протиснуться через запертые двери. Вот и сейчас Иван Федорович был уверен, что затворил Оружейную избу на щеколду и дворецкий пробрался сюда не иначе как через замочную скважину.
— Что тебе надобно, холоп? — Прикосновением длани конюший сумел разгладить на своем лбу суровую морщину, и лицо его благодаря этому сумело приобрести даже некоторую мягкость. — Пищали готовь!
— Как скажешь, князь.
Шелом был сплошной — всего лишь несколько дырок для дыхания и небольшое отверстие для видения. Такой знатный шелом никогда не оставляют на поле брани, его можно снять только с мертвого, поверженного противника. Покоиться теперь облачению великого магистра среди всякого оружия, и ни один вражий взор не посмеет проникнуть под тяжелое забрало.
Поле брани научило уважать Ивана Федоровича не только чужое оружие, он умел ценить и рыцарей, которые славились как искусные рубаки. С двуручным мечом они обращались так же легко, как древние византийцы с боевым бичом.
Овчина-Оболенский возложил шлем на бархатную подушку под огромным поклонным крестом, тем самым отдав почившему магистру надлежащую честь.
Иван Федорович огляделся: Шигоны не видать, а дверь заперта. Он взял со стены лук, отворил дверь и пошел по коридору.
По своему обличию Охотничий двор напоминал дворец — такие же огромные помещения, длинные коридоры и множество слуг с факелами в руках, готовых по малейшему окрику хозяина исполнить любую его блажь.
— Дорогу освети, разиня! Чего потолок без толку коптить! — прикрикнул конюший на детину и шагнул на вольный воздух.
Охотничий дом Василий Иванович не случайно повелел срубить по Владимирской дороге. Здесь, сразу же за землями Спасо-Андроньева монастыря, находились государевы охотничьи угодья. В этом месте луг широким клином вторгался в лес и заостренным краем врезался глубоко в чащу. На узкой границе леса и луга, поросшей низкорослым кустарником, водились одновременно лесные и полевые зайцы. И государь всея Руси, спрятавшись в густой траве, любил наблюдать за веселыми забавами беляков и русаков. Особенно любо было подглядывать за зайцами весной, когда молодые самцы, демонстрируя перед юными подругами удаль, так высоко подпрыгивали, что ушами едва не сшибали шишки с елей.
От крепкой любви лесных зайцев-беляков с русаками появлялась неустойчивая помесь — тумаки. Именно их государь всея Руси Василий Иванович ценил за сочное и нежное мясо.
Овчина-Оболенский был в белом полушубке и на фоне свежевыпавшего снега напоминал небольшой сугроб. Он внимательно наблюдал за зайцами, которых в этот день было такое огромное количество, что они едва умещались на поляне. И казалось, что даже стрела, пущенная наугад, непременно отыщет себе мишень. Однако такое тесное соседство совсем не мешало зайцам беззаботно и весело резвиться, и они, играя в салочки, напоминали сельских отроков, которые бегают друг за другом, высоко подпрыгивая.
Иван Федорович уже присмотрел для себя добычу. Ею оказался огромный, в полтора аршина, заяц-тумак. Спина у него была темно-серая, и поэтому он ярче других выделялся на свежевыпавшем снегу. Когда тумак поднимался на задние лапы, навострив длинные уши, то напоминал незадачливого мужичонку, невесть каким образом попавшего на заячью свадьбу.
Конюший сжимал в руках лук, выполненный турецкими мастерами из буйвольего рога, и ласкал пальцами его золотые арабески. Когда-то он принадлежал янычарскому aгe. Находясь в посольстве в Москве, тот в знак особого расположения к великому князю оставил свое именное оружие. Престарелый воин, отведав хмельного русского хлебосола, разговорился и поведал, что пускал из него пернатые стрелы не только в сторону шляхетских крепостей, но и по русским детинцам.
Теперь лук мог угрожать только зайцам.
В самом центре поляны держался совсем молоденький помет. Это были листопадники, которые прозывались так потому, что появлялись на божий свет вместе с шорохом осыпающихся листьев, и огромный тумак среди глупого выводка казался многоопытным ветераном.
Все замирает зимой. Всякая тварь дожидается тепла, чтобы проклюнуться из-под снега и завопить в голос о своем праве ползать дальше.
Только воронам зима нипочем. В холодную пору они даже более говорливы, чем в весенний разгул, и сейчас летали над лесом огромной, шумно галдящей стаей.
Карканье вдруг усилилось, а потом вороны, совокупившись воедино, черной стрелой обрушились в самую середину поляны, где весело резвились листопадники.
— Ишь ты! — подивился конюший. — Зайчатины воронам захотелось.
— Верно, государь, — отозвался Шигона, — вороны всегда так. По одной-то боятся нападать. Заяц, хоть и малый, ногами силен — бывает, что при ударе до кишок разодрать может. А вместе вороны горазды и большего заклевать.
Оболенский видел, как взметнулся снег, как яростно вороны атаковали несмышленый выводок, как пронзительно убегал листопадник от налетающей на него вороны. И тут случилось то, чего ему видеть никогда не приходилось: огромный тумак бросился навстречу птице и, подпрыгнув, атаковал ее задними лапами. Удар был настолько сильным, что острые когти животного сумели пробить броню из перьев и ранили птицу в шею. Ворона упала на землю, беспомощно захлопала крыльями и, оставляя на белой снежной поверхности ослепительно-красный след, поползла на край поляны. Она еще раз попыталась взлететь, но удары крыльев становились все более вялыми, тело сделалось неподъемным, и, разметав снежную пыль по сторонам, птица дернулась и неуклюже зарылась клювом в сугроб.
Некоторое время вороны беспомощно кружились над неподвижным телом своей подруги, выписывая в посеревшем небе замысловатые петли, и в их громких голосах слышались отчаяние и тревога. А потом, когда растерянность прошла, они вновь собрались в единую стаю и взмыли высоко к серым тучам.
Листопадники уже успели позабыть про пережитый ужас, и, созерцая их удалые прыжки, трудно было поверить, что минуту назад они подверглись смертельной опасности.
Тумак в отличие от молодой поросли являл сдержанность и всем своим видом хотел показать, что такой подвиг для него обычное дело. Другие зайцы тоже уже успокоились и мирно пережевывали хрупкие ветки диких яблонь. Жаль было оставлять обжитую поляну.
Вороны вернулись с небес, подобно божьей каре.
Задрав голову кверху, Иван Федорович увидел, как небо, сгущаясь, почернело и превратилось в галдящую стаю. Птицы сделали круг над поляной, а потом решительно устремились к земле.
Среди многих зайцев невидимая десница отыскала именно тумака. От первого удара отважный самец перевернулся на спину и угрожающе задрал лапы. Отпрянула зловещая туча, а потом вновь опустилась на зайца.
Тумак умело отпрыгивал в сторону, петлял среди сугробов и, казалось, хотел измотать наседавшее воронье.
— В лес беги, дурень! В лес беги! — в голос кричал Оболенский, совсем позабыв о том, что сам подготовил для зайца стальную стрелу с тонким красным пером.
— В деревьях спасайся! — поддержал князя Поджогин.
Заяц будто внял человеческому гласу и, выбрасывая далеко вперед задние лапы, бросился наутек. Воронье устремилось за ним в погоню, но Иван Федорович знал, что стая разобьется и осядет, едва столкнется со стройным рядом елей.
До самой кромки луга зайцу оставалось немногим более десяти аршин. Он уже уверовал в спасение, даже на мгновение убавил ход и оглянулся, как бы посмеиваясь над отставшей стаей, но будто в возмездие за легкомыслие от нее отделился огромный серый ком и стал падать прямо на безалаберного тумака.
— Коршун! — воскликнул Оболенский почти в отчаянии.
Он не однажды наблюдал, как к вороньей стае, которая летела на вспаханное поле покормиться червями, примешивалось до нескольких пар коршунов. Иван Федорович знал, что хищнику потребуется всего какое-то мгновение, чтобы его распущенные когти-кинжалы сомкнулись на рыхлом тельце тумака.
Оболенский поднялся, двумя пальцами отжал тетиву и пустил стрелу. Оперенье очертило прямую красную линию и успокоилось в мускулистом теле коршуна.
Вздрогнув, птица почувствовала в груди неподъемный стальной наконечник. Она расправила крылья, пытаясь как-то справиться с этой тяжестью, но та неумолимо все тянула коршуна вниз, и, когда противиться уже не осталось более сил, хищник в последнем броске устремился на вершины елей. Конюший услышал звук ломаемых веток, а затем наступила тишина.
— Ловко ты его, князь, — подивился Шигона-Поджогин. — Одной стрелой.
Иван Федорович промолчал. Жаль ему стало красивую птицу, и он уже корил себя за меткость.
Поляна была пуста, будто привиделись зайцы. Но на снегу осталось множество следов и прибитая ворона.
— Видать, сегодня не будет охоты, ко дворцу надо поворачивать. Да и замерз я изрядно, пока за заячьими плясками подглядывал.
Шигона поднялся, накинул на конюшего тулуп.
— Плечи-то застудил, Иван Федорович, ты бы уж поберегся, — засеменил за князем верный холоп.
— Ничего, бабы меня наливкой отогреют. Эй, рынды, а вы чего поотстали? Оружие мое кто стряпать будет? Лук турецкий возьмите да про колчан не забудьте. Да не тащите его по земле — вещь именная, от самого янычарского аги досталась.