Смута
Утром торг был полон.
В орущей, гудящей толпе сновал долговязый монах в огромном клобуке, который просторно спадал на самые глаза. Чернец слегка волочил ногу, а следом за ним, не отставая ни на шаг, следовали дюжие молодцы. Бродячие и нищие узнавали монаха, низко склоняли босые головы, как если бы повстречали самого царя.
Если самодержец не всегда спешит отвечать на поклоны челяди, то монах почти с великосветской любезностью кланялся каждому бродяге, как будто видел в нем равного. Заприметив Василия Блаженного, он остановился перед старцем и опустился на колени.
— Прости, святой отец, — вымолвил чернец, — дозволь причаститься, руку твою поцеловать.
Василий нахмурился, выдернул из жилистых рук монаха ладонь и отвечал зло:
— Коротким же у тебя был путь от святого до татя. Руку мою целовать желаешь, только не избавит это тебя от грехов. В монашеском одеянии ходишь? Только как бы ты в овечью шкуру ни рядился, а клыки, они всегда видны! Москва на уголь похожа, знаю я, чьих это рук дело, и гореть тебе в геенне огненной.
Василий ушел, а хромой монах долго еще не мог подняться с колен.
— Что же вы стоите?! — воскликнул Яшка. — Руки мне подайте, подняться не могу! Проклятый юродивый, сил меня совсем лишил! Не язык у него, а яд!
Хромец оперся на руки молодцев. Встал. С трудом сделал первый шаг.
— Не один я в геенне огненной гореть буду, а еще и бояр царевых за собой позову! Да и сам государь не безгрешен! Что же тогда нам, слугам его, делать остается? — Помолчав, добавил: — Силантий, собирай народ, пусть челядь дом Глинского пощипает. Богат зело!
Часу не прошло, как торг загудел разбуженным ульем и, проклиная ворожею великую княгиню Анну и ее отпрысков, потянулся к дому убиенного Юрия.
Дом боярина Юрия Глинского не сгорел. Закопченный, черный от дыма, он громадиной стоял среди пепелища, словно заговоренный.
Челядь заперла врата.
— Отворяй, тебе говорят! Отворяй, ведьмино отродье! — волновались в толпе.
— Христом богом просим, — отвечали со двора, — идите себе с миром отсюда! Это дом боярина Юрия Глинского.
— Твоего хозяина уже мухи сожрали!
Дюжие мужики перебрались через забор, отодвинули задвижку, и толпа, разъяренная томительным ожиданием, повалила во двор, в сени, на конюшню.
— Не дам! Не дам боярское добро грабить! — заслонил дверной проем саженного роста краснощекий приказчик. — Это добро князей Глинских, родственников царя Ивана!
Детина без труда сдерживал нападающих и, гневно матерясь, стыдил охальников:
— Неужно совести совсем лишились?! Уймитесь!
— Да не так его надо! Прочь все подите! — сорвал клобук Яшка Хромой. И неторопливо заковылял на красное крыльцо.
— Стало быть, твоих рук дело? Ты, окаянный?! — чуть попятился детина, признавая в монахе царя воров.
Яшка распахнул рясу, у самого пояса приказчик рассмотрел клинок, на рукоятке которого весело сверкнул огромный изумруд.
— Мои пальцы могут не только перебирать четки, когда-то я был неплохим рубакой.
Поколебавшись, Хромец с силой вогнал кинжал обратно в ножны. Царь не должен выполнять работу палача, когда для этих целей у него имеются слуги.
— Сделать с ним то, что мы сотворили с его хозяином, — распорядился Яшка Хромой. — И живо! — прикрикнул он на застывших холопов. — Он и так отнял у нас много времени.
Бродяги набросились на детину со всех сторон.
Смерть приказчика, подобно хмелю, окончательно вскружила головы нападавшим. Словно заблудших собак, они гоняли челядь палками по двору, срывали с людей ненавистные немецкие кафтаны, били ногами в лицо, топтали животы, сбрасывали с красного крыльца и окон. И, упившись всевластием и собственной жестокостью, скоро утихли, оставив на дворе окровавленные трупы.
— В Воробьево надо ступать! — кричал подоспевший Петр Шуйский. — Пусть царь бабку свою выдаст нам за ворожбу! А мы ей суд учиним!
— В Воробьево! К царю! — неистово шумела толпа и, растекаясь по узким улочкам, двинулась из Москвы.
Михаил Глинский уже знал о смерти брата и потому торопил коней, стараясь обогнать дурную весть. Но она, как заразная болезнь, уже распространилась во все концы северной Руси. Михаилу Глинскому отказывали в приеме, в припасах, ямщики не давали лошадей, а заприметив княгиню Анну, каждый норовил перекреститься и плюнуть трижды через плечо, как если бы повстречался с самим сатаной. И когда свой дом и стол Михаилу Глинскому предложил богатый тверской купец, боярин растрогался.
— Спасибо тебе, господарь, — мял он плечи купцу. — Третий день без отдыха. Матушка моя сомлела совсем, того и гляди богу душу в дороге отдаст. Раньше-то как бывало? Все в друзья ко мне набивались, милости моей искали, а теперь по Руси как заяц затравленный скачу. И выдумали-то чего, будто бы мы Москву подожгли и ворожбу на погосте творили! — жалился князь. — Знаю, кто в этом повинен… Шуйские! Видать, они и государя смутили. Ты уж не думай, что я задержусь, мне бы только передохнуть, а дальше я опять в дорогу. В родные края подаюсь.
Купец успокоительно махнул рукой:
— Отдыхай, князь, сколько тебе заблагорассудится. Хоромины у меня большие, места для всех хватит, да и не беден я, чтобы челядь твою не прокормить. Не объешь! Эй, девки сенные! Быстро на стол харч несите! А ты пока матушку свою зови, княгиню Анну, пусть откушает!
Расторопные девки мигом заставили стол белорыбицей, говяжьим потрохом, курами верчеными; в центре, приоткрыв рыло, — огромная румяная голова порося. Михаил Глинский начал прямо с нее: отрезал ножом пухлые губы и аппетитно зажевал.
— Ты, матушка, кашки поешь, — посоветовал Михаил. — Ее жевать не надо, глотай, и все!
Княгиня Анна уже два десятка лет как вдова. После смерти мужа она оделась во вдовье платье, огромный черный платок повязывала по самые брови. Уже никто не помнил ее в другом наряде. Высокая, худая, она походила на тень, бесшумно скользящую по дворцовым коридорам.
Княгиня ткнула ложку в пшенную кашу и без аппетита зажевала.
Михаил Глинский, напротив, ел смачно, с удовольствием слизывал жир, который стекал по толстым волосатым пальцам, беззастенчиво рыгал, а потом запивал икоту сладким вином. Он давно уже не обедал так вкусно и так сытно и сейчас с лихвой награждал себя за многие лишения. Липкое вино размазывалось по одежде, ошметки капусты застревали в бороде, но он не замечал этого и не хотел обращать внимания на такой пустяк, запускал мохнатые пальцы в куски мяса, стараясь откопать самый вкусный и самый аппетитный шматок. Некоторое время он держал кусок в ладони, словно хотел насладиться увиденным, а потом уверенно опускал его в жадный рот и сладко жевал.
Сенные девки без конца подкладывали боярину угощение, а он, вгрызаясь в желтую и сочную мякоть, без стыда пялился на свежие и круглые лица молодух.
Княгиня цедила молочную кашу. Черпнет ложкой, посмотрит на варево, прищурится брезгливо, словно разглядела таракана или какую другую тварь, а потом положит на язык, похожий на кору дерева.
— Где же хозяин-то? — сытно откинулся назад Михаил Глинский.
Живот распирало от обильной трапезы, и единственное, чего сейчас хотелось князю, так это выспаться, прихватив с собой в спальную комнату одну из сенных красавиц, чтобы под боком было не так зябко и на душе веселей. А почему бы и нет? Вот сейчас придет хозяин, тогда и уладится.
Не посмеет купец именитому боярину отказать!
— Здесь хозяин, — услышал простоватый говор тверича Глинский.
У двери стоял купец — по обе стороны четверо караульщиков с бердышами.
— Хватайте его, отроки! От меня и от князя Шуйского награду получите!
Глинскому заломили руки, он завыл обиженным зверем, уткнувшись лицом в обглоданные кости.
— Чтоб вас черная язва побила! Чтоб вам черти на том свете передохнуть не дали! Чтоб ваши глотки гноем изошли! Вот как ты меня, супостат, встретил!
К бороде князя пристала куриная косточка. Купец щелчком сбил ее на пол, и она, перевернувшись в воздухе, упала в кашу княгини.
Старуха зыркнула на купца глазами, и он увидел, что взгляд у нее дурной. Ведьма, видать по всему, хоть и княжеские платья носит. Только такие старухи, как эта, на базаре кликушами бывают. Поджечь стольный город для нее в забаву будет!
— Крепче держите князя! Крепче! И мать его, ведьму, со стола выдерните.
— Как же ты посмел?! — хрипел Михаил Глинский.
— А ты что думал, князь, я пакостников жалеть стану?! Я уже третьи сутки тебя караулю, посты на дороге выставил. Мне за мою добродетель князь Шуйский еще деньжат отсыплет!
Глинского вытолкали из комнаты, не церемонясь с чином; следом увели княгиню. И хозяин дома долго плевал по углам, стараясь избавиться от налипшей нечисти.
Анну Глинскую заперли на конюшне, бросив ей пук прелой соломы. Михаила держали в глубокой яме, и весь город приходил смотреть на опального дядю самого государя московского. Боярин стойко переносил унижения и, задрав голову, запачканную в красной глине, глухо матерился, глядя в ликующие лица горожан. Только иной раз, жалея узника, кто-нибудь из смердов бросал вниз князю душистую краюху. Караульщики не спешили отгонять любопытных — не избалована Тверь такими гостями, а чтобы в яме князь сидел, такого вообще припомнить никто не мог.
Иван Васильевич был в церкви, когда Федор Басманов посмел оторвать его от молитвы.
— Государь, дядьку твоего, князя Юрия Васильевича, чернь ногами затоптала и убиенного, словно вора какого, на торг выбросила. Михаил Васильевич с бабкой твоей, княгиней Анной, пытались бежать, да были схвачены тамошним купцом.
— Где они сейчас?
— Михаил Васильевича в яму бросили, а княгиню Анну вместе со скотом взаперти держат.
Иван коснулся лба.
— Во имя Отца, — притронулся к животу, — и Сына, и Святого Духа. Аминь.
Поклон был глубоким, Иван Васильевич не жалел спины, и его мохнатый чуб растрепался на серых досках.
— И это еще не все, государь, — продолжал окольничий. — Ты все молился, а мы тебя тревожить не хотели, думали, что само образуется, только вот чернь не унялась, пошумела на площадях и к тебе решилась идти, чтобы ты им свою бабку с Михаилом на расправу отдал… Скороход пришел, сказал, что через час они здесь будут. Что делать-то будешь, государь? Они ведь хуже басурман. С ними расплатиться можно, а эти хоромы крушить зазря горазды.
— Не порушат, — просто отвечал Иван. — Пойдем со мной, Федька, бояр хочу спросить.
Вельможи дожидались царя у дверей, и, когда он появился в сопровождении Федора Басманова, они дружно поднялись с лавок. Обычно бояре встречали Ивана у спальной комнаты, терпеливо дожидались, когда царь отоспится, облачится во все нарядное, сейчас же он уходил в церковь задолго до рассвета. В своем бдении юный царь походил на богомольного старца. Он покидал спальные покои рано, словно избегал встреч, тихой кошкой прошныривал мимо задремавшего дежурного боярина и, показав страже кулак, уходил в домовую церковь.
Сейчас перед государем предстали все бояре. Не рассеял их пожар, и Иван почувствовал, что начинает тяготиться этим обществом.
— Подите прочь! — вдруг закричал он. — Толку от вас нет никакого! Один побыть хочу!
— Государь, — вышел вперед старейший боярин Семен Оболенский, — не время гневаться. Чернь скоро здесь будет. Глинских требуют!
Степенная речь Семена Федоровича остудила царя, Иван поправил на груди крест и спросил:
— А сами вы что думаете, бояре?
— Мало нас здесь. Если надумают крушить, так стража не устоит. Миром бы дело покончить. Скороходы говорят, что ведет их Яшка Хромой. А еще будто бы в руке у каждого по топору, — высказался Федор Шуйский.
— Это что же такое выходит? Бабку свою слепую на поругание челяди отдать?!
Федор Шуйский выдержал устремленный на него взгляд, только слегка прищурился.
— Государь Иван Васильевич, ты же знаешь, что мы добрые твои советники. Хоть и бывали мы у тебя в опале и несправедливости понапрасну терпели, но любим тебя так, как холопам положено любить своего господина. Так вот, просим тебя, накажи Михаила Глинского, тогда смута в Москве сразу уляжется. Не позабыл еще народ, как он, глумления ради, девок на базаре раздевал. А потом свои литовские обычаи в Москве прививать пытался. Все хотел, чтобы мы латинянам служили. Народ зазря глаголить не станет — он да мать его Москву подожгли! А если не накажем его, так челядь все село порушит смертным боем!
— Вырос я, Федор, из колыбели! А бояре мне более не указ! Как хочу, так и держу власть! Если советовать еще надумаешь своему государю, так вновь в яме окажешься. Видать, не пошла на пользу тебе тюремная наука!
— Идут, государь! — ворвался в комнату молоденький рында.
— Кто идет?
— На окраине села чернь показалась в несметном количестве!
— Шапку поправь, простофиля! — обругал отрока Иван. — Перед государем стоишь! — И, не оборачиваясь на перепуганного рынду, пошел во двор.
Бояре едва поспевали на царем, прыгавшим через три ступени. Он остановился на красном крыльце — глянул вниз и увидел запыхавшихся вельмож, которые растянулись по всему двору, постегав от своего государя.
С высоты хором Иван разглядел огромную толпу. Сверху она напоминала паука, который черными длинными лапами заползал в узенькие улочки; того и гляди эти тоненькие ниточки опутают не только обитателей терема, но и самого царя.
Иван уже различал гневные выкрики:
— Государя хотим! Пускай государь на крыльцо выйдет!
Стража переполошилась, высыпала во двор и, выставив бердыши, поджидала мятежников.
Иван остановился у рундука — если хотите видеть государя, что ж, смотрите! Крики умолкли.
— Не гневи бога, Иван Васильевич, — с жалостью шептал Шуйский в ухо царю. — Накажи Михаила Глинского своей властью.
— Пошел прочь! — осерчал Иван, глядя на Федора Шуйского. — Сам не гневи меня, а не то обломаю этот посох о твою шею! Кто здесь царь? Я или Шуйский?!
— А ну со двора! — орали караульщики. — Пошли прочь со двора! Это государев двор!
Но чернь уже сумела потеснить отроков, прижала их к перилам лестницы и готова была размазать плоть по крепким дубовым доскам.
— Царь! Мы за бабкой твоей пришли! За ведьмой Анной! Она Москву подожгла вместе со своими сыновьями-выродками!
Государев двор там, где находится самодержец. Приблизиться к этому двору и не снять шапку — значит оскорбить самого царя. Здесь же чернь в треухах вовсю шастала вокруг хором и требовала государя. Это был вызов, и Иван принял его.
— Шапки долой! Перед государем стоите!
И этот крик сумел образумить многих — перед ними был самодержец! Совсем не тот сорванец, бегающий по двору с грязными соплями на щеках, а настоящий, перед чьей волей сгибаются бояре, способный карать и миловать. И один за другим миряне посрывали с голов малахаи.
— Прости нас, государь, ежели что не так, только ты своей царской милостью способен рассудить по справедливости.
— Что я должен рассудить?!
— Предать огню ведьму, княгиню Анну, и дядьку своего Михаила.
— Знаете ли вы, как суровый хозяин наказывает взбунтовавшихся холопов? Он сечет их розгами нещадно! Но я добр к своим рабам, я прощаю ваши прегрешения. Ступайте себе с миром!
— Прости нашу вольность, государь, но мы не уйдем отсюда до тех самых пор, пока ты не накажешь виноватых!
Сросшиеся брови Ивана Васильевича глубоко резанула морщина неудовольствия.
За плечами все тот же шепот:
— Отдай им Михаила, царь, нам всем от того безопаснее будет.
Иван Васильевич спокойно осмотрел толпу, пытаясь увидеть в ней хотя бы зерна смирения, но его взгляд встречал только озлобленные лица. Они уже успели уверовать в свою силу, пролив кровь царственного родича. Выкрикни сейчас кто-нибудь из них: «Хватай государя!» — и вчерашние холопы ринутся наверх, вырвут из его рук царский посох и бросят на бердыши.
Ивану вдруг сделалось по-настоящему страшно.
— Эй ты, холоп, посмотри на своего государя! — ткнул перстом в толпу самодержец, угадав в высоком монахе в большом клобуке именно того человека, который и привел толпу на царский двор.
Яшка Хромой скинул клобук. Нечасто показывал он свое лицо. Скрестились взгляды двух господарей, как в поединке удары сабель, и только искры разлетелись по сторонам.
Один был царь над ворами, другой был царь над боярами. Того и гляди упадет искра на пороховое зелье, и тогда грянет взрыв.
— Это Яшка Хромой, по всему видать, — подсказал Федор Басманов. — В монашеском обличье тать ходит и клобук на самые глаза натягивает.
Если и случалось Яшке появляться в Москве раньше, то приходилось красться вором под прикрытием тьмы или притворяться бродячим монахом.
Господином он в Москву пришел впервые.
Государев взгляд словно вырвал его из толпы. Яшка даже почувствовал, что вокруг стало посвободнее, расступились холопы, давая Ивану Васильевичу разглядеть Яшку-разбойника во всем его обличье.
— Чего же ты хотел, государь?
Не было в этом голосе ни почтения, ни страха. Вот сейчас скрестит монах руки на груди и рассмеется над бессилием царя.
— Кто таков?
— Зови, государь, Яковом… по отчеству Прохоровичем величать. — И добавил, помедлив: — Яшка-разбойник!
Как ни велика была власть Ивана, но и он увидел ее границу, которая проходила через этого долговязого монаха с дерзким ликом.
А Федор Басманов нашептывал:
— Мы этого татя повсюду ищем, караулы на дорогах выставляли, а он, как вода через решето, всегда уходит. Говорят, государь, у него своя казна есть, которая и с твоей потягаться сумеет. Если кто и поджег Москву, так это он! Мало ему власти над бродягами да нищими, так он вот на Москву решил замахнуться!
Брови Ивана, словно крылья ворона, взметнулись вверх.
— Прикажешь взять его, государь?
— Как бы он нас сам не взял в полон, — невесело буркнул Шуйский Федор.
Яшка стоял и молчал: недосягаемый и одновременно очень близкий.
— Зачем ты пришел сюда… Яков Прохорович?
— Только за правдой, государь. Прикажи наказать изменников. Тогда мы тотчас с твоего двора уйдем.
— Как же я могу наказать старую бабку, которая почти слепа?
— Почему же для волхвования она не стара? — возражал Яшка Хромой.
— Сначала вам бабку мою захочется наказать, потом вот Михаила Глинского, а затем… и самого государя?! — Иван едва сдержался, чтобы не закричать: «В железо его!» Но, глянув на притихшую площадь, которая затаилась только для того чтобы взорваться множеством рычащих глоток, продолжал сдержанно: — Мне надо с боярами подумать.
— Государь, ты слово свое царское дай, что разберешься с лукавыми, тогда мы и уйдем с твоего двора.
Неужели Яшка Хромой величавее, чем он? Только сильный может быть великодушным. Не было у Ивана власти, чтобы одним движением руки прогнать собравшихся, но шевельни сейчас пальцем Яшка Хромой, и толпа пойдет за бродягой, позабыв самодержца.
Чем же сумел приворожить этот вор его холопов? Разве он сам не щедр на праздники? Разве не давал царь обильную милостыню, когда выезжал в город, или, быть может, обижал он в кормлении монашескую братию? Нет! Иван Васильевич выезжал со двора с сундуком мелких монет и горстями бросал их на площади. А на божьи праздники наказывал завязывать каждую монету в платок и из собственных рук подавал сиротам и обиженным.
— Хорошо, я даю царское слово, — обещал Иван. — Крест на том целую!
Толпа одобрительно загудела, а затем Иван Васильевич услышал задиристый голос Якова:
— Вот и договорились, царь. Эй, господа бродяги, пойдем с царского двора. Государь своей властью разобраться обещал и виноватых накажет.
Толпа медленно, повинуясь басовитому голосу монаха, мощным потоком потекла через распахнутые ворота и вытекла до капли.
— Государь, что же ты делать собираешься? Неужто дядьку своего наказать надумал? — подивился Федор Басманов.
А Иван, не открыв рта, прошел в комнату.
Вечером в покои к Ивану Васильевичу явился Петр Шуйский. Он низко склонил бесталанную голову в ноги государя и говорил лукаво:
— Касатик ты наш, государь Иван Васильевич. Вот свалилась на нас напасть, как камень на голову. Я-то в Москве был, за добром твоим царским присматривал. Как смог, так и справлялся. Сказывают, воры в великом множестве на двор твой пришли, сказывают, едва живота не лишили. Будто бы ты обещал холопам своей властью разобраться и крест на том целовал, что татей накажешь. Только ведь и мы, бояре, не сидели сложа руки. Я своим верным людям сказал, чтобы Михаила Глинского сцапали, а еще мать его, княгиню Анну. Что делать с ними прикажешь, государь? В железах на Москву гнать или, может быть, там же, в срубе, сжечь? — Царь молчал, а Шуйский советовал: — Можно их, как воров, пешком гнать. На руках и ногах железо, а на шею веревку прицепить и кнутами воспитывать. Если бы ты ведал, государь, как невмочь было от их лихоимства. Видно, сам бог тебе в ушки шептал, когда повелел с дядьками разобраться.
Все сгорело у Ивана Васильевича: дворец, Оружейная палата, золото, драгоценные каменья в пыль обратились. Но любимый стул он уберег. И, покидая Москву, первым делом повелел грузить именно этот стул из мореного дуба — редкой и тонкой работы греческих мастеров, на спинке которого вырезаны летящие орлы. Этот стул достался в приданое его деду, Ивану Васильевичу, за Софьей Палеолог, которая явилась во дворец с пустыми сундуками, но зато со своим стулом. Дерево почернело совсем и было отполировано от долгого употребления царственными особами.
Этот стул был поставлен на две ступени, и даже здесь, в боярских хоромах, Иван Васильевич восседал выше «лучших людей», как любила называть себя московская знать.
— Зря беспокоишься, боярин, с Глинскими я уже все уладил.
— Вот как? — подивился новости Шуйский. Прыткий, однако, государь, вот что значит молодость! — Неужно казнил уже? И указа не зачитал.
— Не было указа, — отвечал царь. — Дядьку моего Михаила и бабку Анну, что по твоему наказу повязаны, я велел отпустить. Повелел им через день здесь быть. Что же ты, Петр Иванович, побелел? Обещал я с этим делом разобраться? Вот и разбираюсь. Зря целовать крест я не стану. Уж не подумал ли ты, что я по-твоему сделаю? Видно, вспомнил то время, когда меня за уши драл? Ну да ладно, вижу, что ты совсем оробел, аж пот с лица на кафтан закапал. И еще я тебя спросить хотел… Что ты там говорил такого, когда дядьку моего Юрия убили? В народе-то разное молвят, только вот мне от тебя хочется услышать.
— Не верь, государь! Наговор все это, — внезапно осип боярин. — Как же я мог против своего господина пойти?
— Мог, Петруша, мог, — улыбнулся семнадцатилетний государь пятидесятилетнему мужу. — Стража! В темницу злодея!
Затрещал боярский воротник, и караульщик, сурово глядя на опального князя, давил ему на плечи что есть мочи.
— Попрощайся с государем, ирод! На колени встань! Вот так, а теперь подымайся! К двери ступай! Нечего тебе здесь перед самодержцем разлеживаться!
Целый день из конюшни раздавались крики. Заплечных дел мастера, позабыв про перерыв, исполняли царскую волю. И скоро были выявлены главные подстрекатели черни. Среди них оказались протопоп Благовещенского собора, духовный наставник царя Федор Бармин, князь Юрий Темник и многие лучшие люди.
Царь приходил на конюшню и, глядя в избитые лица вчерашних советников, вопрошал:
— Кто еще с тобой измену супротив государя замышлял? А ну-ка, Никитушка, прижги шельмецу огоньком пяточки.
Никита-палач мгновенно выполнял волю Ивана, и из груди Федора Бармина изрыгались тяжелые слова:
— Будь же ты проклят!
— Веселее, Никитушка, веселее, — советовал государь.
Федор Бармин был привязан к бревну, и, когда пламя касалось израненного тела протопопа, он извивался, словно рыба, вырванная из родной стихии. Священник задыхался от боли, жадно хватал легкими жаркий воздух.
— Все скажу! Все! Захарьины там были! Григорий Захарьин, родной дядька твоей жены!
— Наговор все это, Федор, ой, наговор! Ну-ка, Никитушка, подпали ему огоньком бок, пускай все скажет как на исповеди.
Палач службу знал исправно и, стараясь угодить государю, сунул факел под самую поясницу царского духовника.
— Богом клянусь, государь, говорю так, как если бы перед последним судом предстал, — выл от боли Федор Бармин. — Петр Шуйский и Захарьины заправилы. Григорий говорил, что надоели Глинские, сами, дескать, пришлые, а Русью заправляют, как хозяева!
Это походило на правду. Излишне говорлив бывал иной раз Григорий Юрьевич, а как ближним боярином стал, так язык его вообще теперь удержу не знает.
— Ладно, — смилостивился Иван. — Отвяжи, Никитушка, протопопа, пускай отдышится.
Иван Васильевич крестного целования не нарушил. Виновных, невзирая на чины, били палками на боярском подворье. Досталось и конюшему: разложили Григория Юрьевича Захарьина на лавке, сняли с него портки и выпороли на глазах у черни. Захарьин плакал от обиды, утирал огромными кулаками глаза, но после наказания большим поклоном ударил челом Ивану и просил прощения:
— Прости, государь, прости, Иван Васильевич, бес меня надоумил на лихое дело. Но, видит бог, не желал я тебе зла и племянницу свою Анастасию люблю. Она мне вместо дочери! А если и зол я был на Глинских, так это потому, что за царя тебя не считали, мальцом сопливым называли.
— Ладно, чего уж там, нет на тебе опалы, — подобрел после наказания Иван. — Будь, как и прежде, при Конюшенном приказе боярином.
Федора Бармина вывели во двор. В разодранной сорочке и с кровоподтеками на груди, с ссадинами на лице, протопоп едва ковылял, и, если вдруг чуток останавливался, веревка на шее напоминала ему, что он узник и надо двигаться дальше. Голова безвольно дергалась от резкого рывка, и Федор покорно следовал за своим мучителем.
Никита остановился напротив царя, и, после того как палач поставил протопопа на колени, Иван спросил строгим судьей:
— Знаешь ли ты свою вину, холоп?
— Как не знать, государь, — ведаю. Мне бы царя на путь истины наставить, уму-разуму научить, да вот не успеваю.
— А ты, однако, шутник, протопоп. Дальше говори, послушать хочу.
— Царь в пьянстве и блуде пропадает. Что ни день, так новая девка в тереме, всех мастериц и всех дворовых баб перебрал. Однако этого ему мало. Теперь он из посадов себе баб стал приглядывать. Вот потому Москва и сгорела, что царского бесчестия стыдится. Вот в этом и есть моя вина, государь.
Бояре за спиной самодержца поутихли, так ясный день дожидается бури. Ему бы, духовнику царскому, повиниться, в ноженьки государевы броситься. Может, тогда и смилостивился бы Иван Васильевич. Может быть, гроза стороной прошла бы, а он что дуб, одиноко стоящий в поле, так и тянет к себе грозовые тучи. Как ни велик дуб, а ударит в него молния и спалит до самых корней.
— Так, стало быть, смердячий сын, и опала государева тебя не страшит? — Ни печали на царском лице. — Нет, протопоп, не опала это. Опала — всего-то немилость. Из немилости возвращаются. Ты же отправишься значительно дальше!
— Государь!..
— Тебе нечего бояться, я отправлю тебя в рай, ты много молился и, видно, замолил уже все свои грехи. — Довольный государь смеялся долго. — Эй, Никитка, отруби ему голову. Отведи подалее, а то кафтан мой золотной кровью нечестивой забрызгаешь.
Федора Бармина заплечных дел мастера уволокли на Животный двор и среди пакостного зловония отрубили голову. А потом, немного подумав, Никита распорядился:
— Вытряхни голову из мешка, навоз там. Похоронить нужно по-христиански, как-никак божий человек был Федор Бармин… и опять-таки духовник царский!
Петра Шуйского заперли в Новоспасском монастыре. И года не прошло, как вернулась к нему царская немилость, и он снова перешагнул знакомый, заросший ковылем в самых углах двор.
Тюремщиком у него был все тот же скупой на слова схимник. Все то же на нем одеяние, с которым он не расставался ни в стужу, ни в жару — ветхая ряса, а на плечах белые кресты.
Схимник не выразил своего удивления даже взглядом.
Петр Шуйский перешагнул келью, вспомнилась ломота в костях и гнилостный застоявшийся дух, который поднимался из самой земли и пропитал им даже стены.
— Вот чем пахнет опала. — Слишком велика была обида, чтобы таить ее в себе. А схимник, хоть и тюремщик, — старый знакомый, как же не жаловаться.
— Я знал, что ты вернешься. Сон я накануне видел, а у тебя веревка на шее… Вот, сбылось, — просто отвечал монах.
— Вот оно как? — подивился боярин. — Может, ты тогда знаешь, что меня ждет?
— Не было на это видения.
— Обещай, что если будет, то сразу скажешь.
В ответ боярину был скрежет затворяемой двери, а потом, как прежде, на него навалилась темнота.
Утром Петра Шуйского разбудили караульщики. Ткнул десятник носком сапога боярина и грубо заметил:
— Вставай! Нечего здесь разлеживаться, сейчас милостыню пойдешь просить вместе с другими татями. Государь наш хоть и богат, но бездельников из своей казны кормить не собирается.
Петр Шуйский поднялся. Ныли колени (застудил, видать). Еще неделю назад этот же караульщик подставлял ему спину, когда он сходил с коня, а теперь сам до господина возвысился — боярином помыкает.
Шуйский стал опоясываться, но караульщик зло вырвал у него пояс и выговорил:
— Не положено татям кафтан опоясывать. Вот будет на то государева воля, тогда и дам.
Выйти боярину без пояса — это все равно что бабе пройтись по базару нагишом. Проглотил Шуйский и эту обиду и, обесчещенный, затопал к двери.
У ворот монастыря их дожидалась небольшая толпа горемычных. Без шапок и распоясанных, их погнали к Москве, чтобы они своими прошениями собрали себе на трапезу. Что выпросят, то и съедят.
С любопытством и страхом взирали на Петра Шуйского, который от прочих татей отличался богатым нарядом с длинными рукавами. Знатный у боярина был охабень!
— Никак ли тать из лучших людей! — дивился народ. — Да, видать по всему, сам Петр Шуйский.
И, сняв шапки, крестились, как будто мимо проносили покойника.
Смерды совали в руки татям ломти хлеба, а нищий бродяга сунул боярину гривну. Трудно найти больший позор, чем получать милостыню от нищего.
А караульщик, заприметив яростный взгляд Петра Шуйского, предостерег:
— Держи! Может, на это серебро пряников тебе купим.