Книга: Пояс Богородицы
Назад: ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. Кобринская свадьба
Дальше: ЭПИЛОГ. 1482 год

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. Расшитый заячий тулуп

Расставания уже бывали, но впервые в жизни Василий Медведев ощутил неведомое ему до сих пор счастье обнять любимую женщину после нескольких месяцев разлуки.
— Неужели, наконец, ты вернулся? — спросила Анница.
— И думаю — надолго.
— Это замечательно, — сказала Анница и поцеловала его так, как, казалось, еще никогда не целовала…
Потом пришла пора печальных новостей.
— Мой дорогой, — со слезами на глазах сказала Анница, — я в отчаянии. Мало того, что погибла Настенька, я очень боюсь за Филиппа…
— Он уже здесь?
— Да. Он вернулся две недели назад. Ты не можешь себе представить, что тут было!
— Бедный Филипп. Как он это перенес?
— Он не перенес. Ты представляешь — он возвращается счастливый и прежде всего к нам — ведь мы ближе всего от Москвы — с вот таким мешком драгоценных камней и кричит: «Настенька, солнце мое, где ты?»
— Кто ему сказал?
— Я не могла, — вытерла слезы Анница. — Отец Мефодий.
— И что?
— Сперва он не поверил. Он будто с ума сошел. Он бросился бежать в Бартеневку. Он бежал по льду, спотыкался, скользил, падал и снова бежал, — ты же знаешь — кто его может остановить! Но Генрих побежал следом… Генрих, он молодец… Он и сейчас с ним…
— Как это с ним? Ты же говорила, что Бартеневка сожжена?
— Дотла.
Анница некоторое время молчала, потом сказала:
— Я боюсь, что у Филиппа от горя помутился рассудок. Генрих приходил, рассказывал… Когда он увидел на месте нашего родного дома пепелище, он… — Анница прервала рассказ, вытерла слезы, взяла себя в руки и продолжала: — Ну, сначала он закричал страшно… А потом развязал свой мешок… Ну, с теми камнями, которые он привез из своего похода… И начал, как мужик, сеять их по пепелищу… Генрих рассказывал, он сеял драгоценные камни, как простое жито, и приговаривал: «Господи, прости мне мои страшные грехи, Господи, дай мне за них покаяние, Господи, ты наказал меня справедливо, но за что ее, невинную, Господи? Ведь она ни в чем, ни в чем не прегрешила…» Так рассказывал Генрих, но он не мог понять, о чем Филипп говорит, и я не понимаю… Потом он один раз приехал в Картымазовку, там его встретила Василиса Петровна с близнецами и хотела ему показать его деток, но он безразлично отвернулся от них, пошел на кладбище и лег на могилу Настеньки. Он пролежал там до ночи и всех, кто пытался к нему подойти, люто гнал… А ведь ты знаешь, какой он страшный, когда свирепеет…
― Где он сейчас? — спросил Василий.
— После посещения могилы Настеньки он пришел в нашу церковь. Отец Мефодий пытался с ним говорить, но безуспешно. Филипп всю ночь молился, потом вдруг как бы весь притих. Я не знаю, может, он дал обет молчания, но с тех пор он не сказал ни слова.
Его одежда износилась, сапоги порвались, и он босиком, как какой-то старец, пошел по льду через Угру в наше сгоревшее имение. Я ходила к нему. Он как будто не узнал меня, во всяком случае не захотел со мной говорить… Я в отчаянии, но отец Мефодий утешает меня и говорит, что молитва и Господь излечивают все раны.
— Я пойду к нему, — сказал Медведев.
— Федор Лукич уже ездил. Филипп ни с кем не говорит.
— И все же я попробую.
— Поезжай, милый, попробуй. Он тебя любит…
… Страшное зрелище представляла собой сожженная и разоренная Бартеневка.
Василий, переступая через заметенные снегом черно-белые руины, добрался до хозяйской усадьбы.
И тут что-то напомнило ему тот, казалось, уже такой далекий день, когда он впервые увидел имение Березки: к разрушенному, сожженному дому приткнулось маленькое странное строение, из которого вился голубоватый дымок.
Из этой пристройки выполз, хлопая себя по бокам, лив Генрих Второй и радостно воскликнул:
— Господи! Слава Тебе! Вернулся, Василий Иваныч? Надеюсь — надолго?
— Боюсь, навсегда, — ответил Медведев. — Как вы тут? Где Филипп?
— Ой, не спрашивайте! Непрерывно истязает дух свой и плоть… Пойдемте провожу…
Он провел Василия внутрь полусожженных стен бывшей усадьбы, и Василий застыл, увидев Филиппа.
Великан, босой и в лохмотьях, лежал на черных, обгорелых досках в углу бывшей горницы, подтянув колени к подбородку, и что-то бормотал.
— Филипп! — позвал Василий.
Филипп повернул к нему голову, глянул пустыми, невидящими, неузнавающими глазами и отвернулся, продолжая бормотать молитвы.
Василий постоял немного, слушая его бормотание, вздохнул и вышел из развалин.
Генрих в опорках ковырял палкой в снегу.
— Господи, какое несчастье, — сказал он горестно Василию. — Такое неслыханное богатство разбросать по пепелищу, — дрожащими от холода руками он развернул грязную тряпку и показал Медведеву горсточку драгоценных камней. — А ведь это одна сотая часть того, что он раскидал вокруг… Ну ничего, придет весна… снег, сойдет… я все найду… Я все найду, вы не думайте… Нет, Василий Иванович, дом-то отстроить надо, так же он долго не протянет, верно? Ничего, пусть пока потоскует и отойдет, а жить-то все равно надо…
— А зачем? — вдруг неожиданно для самого себя спросил Медведев.
— Что «зачем»? — удивился Генрих.
— Жить зачем?
— Шутить изволите… Нехорошо, Василий Иванович, когда несчастье такое… — Вам, может, и не понять, а мне кормилица в нашей ливской деревне еще в детстве говорила, когда меня ругали за украденный пряник: «Живи, Генрих, полной жизнью, пока живется, — второго раза не будет!»
Медведев помолчал, задумавшись.
— А что, может, она и права была, твоя кормилица, — сказал он.
Потом он вернулся домой и очень крепко обнял свою жену…
… День шестого января 1581 года был особенно холодным, и даже в теплых лиманах Дона порошил снег, и все покрылось белью.
Хан Ахмат отпустил большинство своих воинов на вольницу, а сам остановился лагерем в любимом и хорошо известном ему месте, где была добрая соколиная охота и где сердце могло успокоиться после всех трудов минувшего года.
Сафат прощался с ханом.
— Мое посольство пришло к концу, — вкрадчиво говорил он, и старый хан слушал его, улыбаясь и кивая головой.
— Ты был лучшим послом, которого я когда-либо принимал, — сказал Ахмат, — но все же в шахматы я выиграл у тебя больше раз.
— Это не удивительно, всемогущий, — улыбнулся Сафат. — Я думаю, в мире найдется мало игроков, которые смогут равняться с тобой.
— Ты льстец, Сафат, но я тебя прощаю. Так ты отправляешься завтра утром?
— Да, о великий хан, на рассвете.
— Тогда прощай и помни — я искренне полюбил тебя.
— Благодарю, о светлейший, — низко поклонился Сафат, окидывая взглядом юрту хана.
Три телохранителя дремали на матрасах в шатре хана, но они были отделены от него легкой занавеской из китайского шелка.
— Сегодня холодная ночь, позволь, о великий, я укрою тебя этим мехом, — Сафат снял со своих плеч тулуп, который он купил некогда у купца Манина за один золотой.
Он бережно и ласково укрыл хана расшитым заячьим тулупом и сказал:
— В этом походе у тебя, о светлейший, было много прекрасных свершений. Но лучшим и самым гениальным из них была операция по захвату московитской лучницы. Неважно, что она кончилась не так, как ты хотел. Важно, что никто на свете не придумал бы такого великолепного решения — выкрасть хорошо охраняемую женщину из-под носа целого московского войска! Подумай об этой женщине перед сном… Прощай…
Сафат погладил старого хана по заячьему тулупу, накрывшему его маленькое старческое тело, и вышел.
Лагерь спокойно спал, часовые лениво ходили по периметру. Сафат подошел к часовому, стоящему на краю кустарника, спускавшемуся к берегу Дона.
— Все тихо? — спросил он.
— Тихо, — ответил часовой.
Сафат ударил его ножом под лопатку, точно в сердце и, хоть тот упал без звука, на всякий случай закрыл ему рот.
Потом сложил руки раковиной и пропел ночной птицей.
Через минуту из зарослей вышел хан Ибак.
— Он там, — указал на шатер Ахмата Сафат.
— Там еще кто-то есть?
— Да, трое охранников. Но они крепко спят. Я угостил их чем нужно.
— Где Ахмат?
— Ты легко узнаешь его, — улыбнулся Сафат, — он укрыт расшитым заячьим тулупом.
— Хорошо, — просто сказал Ибак и спокойно направился к шатру Ахмата.
Сафат вошел в соседний шатер и разбудил Чулпан.
— Пойдем со мной, девушка, — сказал он и, потащив ее к зарослям, отпустил. — Немедленно уходи отсюда. Через пять минут здесь не останется ни одного живого из тех, кого ты знаешь. Как, ты говорила, фамилия того великана, который спас тебе жизнь?
— Бартенев, — белыми, дрожащими губами прошептала Чулпан.
— Хорошо, что ты помнишь, — сказал Сафат и толкнул девушку вниз.
Она покатилась с обрыва, а Сафат вернулся к шатру хана.
Навстречу ему из шатра вышел Ибак.
Он широко улыбался и держал в руке голову хана Ахмата.
Голова хана была лысой, и потому Ибак держал ее за длинные волосы, свисающие с затылка, вытянув вперед руку, чтобы не запачкаться кровью, которая обильно текла из шеи.
— Это он? — спросил Ибак, протягивая голову прямо к лицу Сафата.
Сафат посмотрел в полузакрытые мертвые глаза хана Ахмата, подумал о Настеньке и испытал чувство спокойствия и удовлетворения.
— Да, — подтвердил он.
— Возьмешь для московского Ивана? — спросил Ибак.
— Не надо, он мне и так поверит, — ответил Сафат.
— Ну и отлично! — сказал Ибак и, отшвырнув голову великого хана в кусты, громко и пронзительно свистнул.
На поляну ворвалась бешеная стая ногайских волков, и через четверть часа никого из воинов покойного хана Ахмата в живых не осталось.
Сафат отправился в Мрскву с донесением о том, что Великому Московскому княжеству больше никогда не будет угрожать опасность со стороны Великой Золотой Орды, в чем заверяет Московское княжество со словами дружбы сам тюменский Ибак, собственноручно отрезавший голову хану Ахмату, каковому событию он, Сафат, был прямым свидетелем и очевидцем…
Назад: ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. Кобринская свадьба
Дальше: ЭПИЛОГ. 1482 год